Автор :
Жанр : фэнтази

Юрий Дружников.

Ангелы на кончике иглы

---------------------------------------------------------------

© Copyright Юрий Дружников, 1969-1979

Источник: Юрий Дружников. Собр. соч. в 6 тт. VIA Press, Baltimore, USA,

1998, том 2. ---------------------------------------------------------------

Роман

ОГЛАВЛЕНИЕ

1. У главного подъезда

2. Двоенинов Алексей Николаевич

3. Классический инфаркт

4. Макарцев Игорь Иванович

5. Айсберги

6. Серая папка

7. Локоткова Анна Семеновна

8. Ночное чтение

9. Маркиз Астольф де Кюстин

10. Ближе к утру

11. С кем посоветоваться?

12. Кашин Валентин Афанасьевич

1З. У каждого свои функции

14. Раппопорт Яков Маркович

15. Игра по правилам

16. Планерка

17. Страсти по Раппопорту

18. Ягубов Степан Трофимович

19. Вышли мы на дело

20. Сироткина Надежда Васильевна

21. Секрет одного фокуса

22. Закаморный Максим Петрович

23. Школа кенарей

24. Какабадзе Александр Шалвович

25. Я - рыба

26. Ивлев Вячеслав Сергеевич

27. Чего вы боитесь?

28. Нетленка

29. Шабаш

30. Холодное стекло

31. Свидание в Кремлевке

32. Макарцева Зинаида Андреевна

33. Все равно я тебя поцелую!

34. Макарцев Борис Игоревич

35. В пятницу, в шесть утра

36. Утерин Владимир Кузьмич

37. Надо искать каналы

38. Ночь в Новосибирске

39. Час Ягубова

40. И не хочешь ворчать, а приходится

41. Гайки затягиваются

42. Дома у Раппопорта

43. Светлозерская Мария Абрамовна

44. Единственный выход

45. Полищук Лев Викторович

46. За спиной Ягубова

47. Волобуев Делез Николаевич

48. Неконтролируемые ассоциации

49. День рождения

50. Дождь

51. Сагайдак Сизиф Антонович

52. Десятый круг

53. Алла

54. Рюмка чаю

55. Субботник у Нади

56. Сироткин Василий Гордеевич

57. Стенограмма совещания

58. Прием у председателя

59. Такова партийная жизнь

60. "888"

61. Болельщики

62. Вечная мерзлота

63. Ивлева Антонина Дональдовна

64. Не записывайте телефонов!

65. Машинка

66. Шмон

67. Возвращение блудного сына

68. Личная нескромность

69. И это пройдет

70. Роковая девочка

71. Расплата

72. Избранные стихотворения З.К.Морного

73. Голубой конверт

74. Завтра праздник

Послесловие автора к первому американскому изданию

------------------------

На кончике иглы может уместиться количество ангелов, равное квадратному корню из двух.

Учебник схоластики. Год и страница забыты.

Просьба не искать под вымышленными именами знакомых, ибо это ни к чему хорошему не приведет.

1. У ГЛАВНОГО ПОДЪЕЗДА

Он остановился между двумя охранниками и предъявил темно-красное удостоверение. Пока один изучал фотографию и сверял ее с оригиналом, другой внимательно оглядел Игоря Ивановича Макарцева с головы до ног. Второй кивнул первому, первый вернул документ.

-- Пожалуйста...

Механически пряча удостоверение в карман, Макарцев двинулся к выходу. Раньше он говорил "до свидания", а теперь шел с достоинством молча. На ходу он закутал шею шарфом и застегнул пальто. Оттянув на себя внутреннюю дверь, ощутил мягкое давление теплого воздуха из-под деревянных решеток. Толкнув наружную дверь, очутился на тротуаре.

Промозглый воздух защекотал в ноздрях, заполнил легкие. Глазам открылся Политехнический музей, толстопузый памятник гренадерам, павшим под Плевной, и пустынная, если не считать нескольких инспекторов специального отделения ГАИ, Старая площадь, огороженная плотным рядом автомобилей. Вправо по спуску к Китайскому проезду мчались, обгоняя друг друга, машины. У Макарцева уже не первый раз мелькнула мысль, что название проезда -- явное упущение Моссовета. Улицу давно следовало переименовать. Эка глупость: к главному зданию страны ведет Китайский проезд!

Появление Макарцева на пустынном тротуаре не осталось незамеченным для регулировщиков и нескольких в гражданском из "Семерки", стоящих в неприметных местах. Кроме того, всех выходящих оглядывали шоферы, ожидая хозяев и время от времени прогревая стынущие моторы. Начало темнеть, порошил снежок, а фонари еще не загорелись, и водители напрягали глаза, чтобы не прозевать своего.

Леша Двоенинов, юркий и востроносый, изредка перебегал глазами от дверей к дверям. Макарцев, хотя и ходил чаще всего через главный вход, но по своему пропуску мог выйти из любого подъезда. Завидев хозяина, Алексей мгновенно заводил мотор и включал печку, но не спешил отворить для Макарцева дверцу, чтобы не выстуживать салон. Вряд ли хозяин появится скоро. Сам всегда говорит, что ненадолго, и сам же сидит там часа по два, а то и по четыре.

Макарцев пересек тротуар и уже ступил на площадь, но вдруг, отбросив назад голову, остановился, ощутив укол в сердце. Оно, бывало, пошаливало, и он, постояв секунду, решил не вдыхать сильно. Осторожно шагнул еще, и тут загорелась резкая боль во всей груди и сзади, между лопаток. Его будто ударило током в плечо, и боль мгновенно перебежала вниз, к желудку.

Игорь Иванович застонал, но получился хрип. Схватился рукой за грудь, силясь расстегнуть пуговицу. Перед глазами зарябили огни, здание Политехнического накренилось набок, машины тронулись, разом поехали на Макарцева, и он угадал, что теряет сознание. Ноги враз ослабли, и колени подкосились. Спасая голову от удара об асфальт, он подставил под зад руки и сел. Сознание осталось при нем.

Первое, что он учуял возле земли, был резкий запах мочи. Ветер, смешанный со снегом, дул с угла Политехнического музея, донося дыхание общественной уборной. Рядом никого, кто протянул бы руку или позвал на помощь. И боль, боль, от которой задыхаешься. Единственный шанс спасения -- скорей вернуться к двери, из которой только что вышел.

Боль стала невыносимой, заныли руки. Тело корчилось, перестало подчиняться, и Игорь Иванович упал навзничь. Заскрипев зубами, стал медленно повертываться набок и встал на колени. Теперь надо подняться на тротуар. А снег тает, руки скользят.

На мгновение он ощутил глупость своего положения: в его должности вползать в ЦК на четвереньках. Увидят, будут пересказывать, снизится авторитет. А то и Самому доложат. Но боль заставила забыть обо всем. Главное -- добраться до врачей. Они спасут! Дверь тяжелая, не отодвинешь. Дотянуться бы только до ручки! На четвереньках, хотя и медленно, он продвигался к двери.

Леша, загодя заметив Макарцева, сходящего с тротуара к машине, включил было мотор и печку и нагнулся открыть пошире люк: Игорь Иванович любил держать ноги в тепле. Щиток заело. Когда Алексей рывком выдвинул его и снова посмотрел вперед, хозяина не было. Неужели Леха обознался? Тут он увидел, что в сумерках кто-то бежит по-собачьи к двери, над которой золотыми буквами написано: "Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза". Прошло еще несколько мгновений, пока до Алексея дошло.

Последним усилием Игорь Иванович отцарапал за кромку дверь, заскулил и рухнул на мокрую щетинистую подставку, о которую вытирают ноги. Макарцева подняли дзержинцы. Один из них нажал кнопку. Дальнейшее не доходило до разума Макарцева: он был без сознания.

-- Наш, -- сказал один из охранников, поглядев на его почерневшее лицо.

Другой, однако, проворно расстегнул макарцевское пальто и вынул из кармана удостоверение. Вынул так быстро и ловко, будто сам туда его опускал. Как положено, он сверил фото с лежащим оригиналом и разрешил врачам:

-- Можно внести.

Взяли его за руки, за ноги и положили на носилки. Он застонал. Через минуту и сорок секунд переместили с носилок на стол реанимационного кабинета, оборудованного новой американской аппаратурой.

Макарцев лежал в темном костюме, чистом, но поношенном, вышедшем из моды лет десять назад. Черные полуботинки были тщательно вычищены, но каблуки слегка сносились. Эта форма, сшитая в ателье ЦК, предназначалась для тех дней, когда он ездил в Большой дом. Там нельзя было выделяться ни более ярким галстуком, ни слишком тщательно наглаженными брюками, и жена, зная это, брюки цековского костюма гладила через сухую тряпку. Пациента накрыли простыней, и над ним склонились два реаниматора Четвертого Главного управления Минздрава, круглосуточно несущие здесь трудовую вахту.

Заскочив в тамбур, Двоенинов увидел только, как хозяина, будто неживого, кладут на носилки и куда-то уносят.

-- Мне узнать... Шофер я, водитель...

-- Водитель? Ну и идите в машину.

-- Да что хоть с ним?

-- Когда можно будет, сообщат.

Алексей заглушил мотор и, обхватив руками руль, лег на него. Ехать в редакцию и рассказать, что главному стало плохо? Или сперва сгонять к нему домой и супруге сообщить? Тогда придется ехать с ней сюда, а может, еще куда... Он полежит да выйдет, а машины нету! И Леха панику поднял на всю Москву. Посиди-ка лучше, подремли...

Двоенинов выспаться успел (на работу он являлся рано и досыпал в ожиданиях за баранкой), раз шесть включал мотор, чтобы согреться. Стоящие рядом машины уходили, на их место заруливали другие. Он докурил последнюю сигарету, хотя обычно последнюю всегда оставлял, с тех пор как в позапрошлом году вез Игоря Ивановича с приема на правительственной даче. Макарцев был в подпитии, поискал сигареты в карманах и попросил закурить, а у Леши тоже курево иссякло.

-- Какой же ты шофер, если сигарету для меня не держишь? -- Игорь Иванович отечески потрепал Двоенинова за ухо.

"Волга" мгновенно притормозила возле автоинспектора -- их на Успенском шоссе больше, чем грибов в лесу. Леша, скосив глаза на хозяина, попросил сигарету. Грузный лейтенант в летах (на правительственных трассах чины у них выше, чем указано на погонах) скосил глаза на машину с буквами МОС и номером, начинающимся с двух нулей. Таких нулевиков не имеют права останавливать, а у Леши в права вложена карточка, разрешающая нарушать правила движения с соблюдением мер безопасности. Козырнув, инспектор молча вытащил пачку, и Леша, подмигнув, взял две сигареты. С того дня последнюю Двоенинов оставлял. Но Макарцев ни разу не попросил, наоборот, сам дарил то пачку американских, то сразу две. И вот Леша скурил чинарик и решил ехать в редакцию, а если что, вернуться.

Поскольку шофер в "Волге" был один, для него не сразу переключили свет на зеленый. Алексей покатил к площади Дзержинского не спеша, хотя привык гонять по Москве так, что красная полоска спидометра заползала за сто. На троллейбусной остановке его поманил плотный человек с чемоданчиком, похожий на командированного.

-- Плачу до Курского, опаздываю...

Двоенинов молча повез его на Курский. Подъезжая и разворачиваясь на Садовом, Леша попросил:

-- Рассчитайтесь со мной заранее, а то у вокзалов следят, чтобы не халтурили...

Пассажир отнесся с пониманием и вынул трояк -- Леше на обед. Зарплату Алексей не тратил, а собирал на пристройку к родительскому дому. Не потому, чтобы жить в деревне, а чтобы на лето для жены и ребенка была дачка. Он хотел жить не хуже других. Халтура заняла минут десять, не более. Вращая ключи на пальце, Алексей поднялся в лифте на четвертый этаж, где располагался кабинет главного редактора, и, войдя в приемную, уже открыл рот, чтобы сказать заготовленную фразу, как на него шепотом набросилась Анна Семеновна.

-- Ты куда пропал, Двоенинов?! Надо было срочно Зинаиду Андревну везти к Игорю Иванычу. По всему зданию и в гараже тебя обыскались. Послала машину Ягубова, а Степану Трофимычу самому срочно в горком...

-- Я отвезу, -- сказал Леша. -- Да что с ним?

-- С кем?

-- С Игорем-то Иванычем?

-- С луны ты свалился? Инфаркт миокарда, глубокий. Задняя стенка и еще что-то задето... На Грановского лежит, в камере, забыла, как называется... А ты где был? Опять левачишь?.. Ох, Леха...

Она исчезла в кабинете заместителя главного редактора Ягубова.

-- Ин-фаркт, -- тщательно выговорил Леха, не вкладывая в слово никакого понимания.

В приемной было пусто. Он посмотрел на стол секретарши. На перекидном календаре сегодняшнее число -- среда, 26 февраля 69-го года -- было обведено черной рамочкой. Анечка для памяти отметила день, когда заболел редактор. Вернувшись, она сообщила, что Ягубова надо везти минут через десять. Алексей стал рассказывать, как ждал возле ЦК. Анне Семеновне положено было находиться в курсе абсолютно всех событий, и она слушала внимательно, запоминая новые подробности.

-- А чего же молчал, когда я тебя отчитывала?

-- Вот так по-собачьи к дверям и добежал, -- не отвечая, закончил рассказ Алексей.

-- И мудро сделал! -- похвалила Анечка. -- Да останься Игорь Иваныч лежать на площади, его подобрала бы городская скорая. А ее пока вызовешь! Ушло бы минут тридцать, да потом еще столько же место искали бы в городской больнице, да положили бы в коридоре. В Кремлевку перевозить -- трясти... Мне Зинаида Андревна мнение врачей сообщила. Говорят, не доползи он до двери, в сознание бы не привели!

-- Ну!

-- Вот и ну!

-- Отчего инфаркт-то? Веселый был, как всегда...

Она не ответила, и он не переспросил. Сейчас отвезет зама и заскочит в пельменную в проезде Серова, а то уже в животе от голода бурчит. Прикрыв глаза, Леша лениво подумал о том, что он, обыкновенный шофер Двоенинов, неизмеримо счастливее Макарцева. У того суета, обязанности, и забот -- не перечислить. То ли дело: отвез, привез и живи для себя. Нет, он не хотел бы на место редактора! Да самый последний шоферюга в Москве будет дураком, если без червонца в гараж вернется.

Впрочем, у Лехи были свои стремления. И не менее важные, чем у других.

2. ДВОЕНИНОВ АЛЕКСЕЙ НИКАНОРОВИЧ

ИЗ АНКЕТЫ ПО УЧЕТУ КАДРОВ

Место работы и должность: ГОН (гараж особого назначения -- автобаза ЦК КПСС), шофер первого класса.

Родился 8 февраля 1946 г. в селе Аносино, Истринского района, Московской области.

Русский. Отец русский, мать русская. Родители родителей русские.Социальное происхождение -- крестьянин.

Партийность: кандидат в члены КПСС. Кандидатская карточка No 271374. Партийных взысканий не имеет. Ранее в КПСС не состоял.

Образование среднетехническое. Окончил военное летное училище.

К судебной ответственности не привлекался. За границей не был. Родственников за границей не имеет. Ни сам, ни ближайшие родственники в плену или интернированы в период Отечественной войны не были.

Ближайшие родственники: мать, отец, жена, сын, 1 год.

В центральных, республиканских, краевых, областных, окружных, районных партийных, советских и других выборных органах не участвовал. Правительственных наград не имеет.

Отношение к воинской обязанности: лейтенант запаса. Военный билет No ПМ 2427183. Общественная работа: секретарь комитета комсомола второго цеха эксплуатации "Волг".

Паспорт V СК No 876 922, выданный РОМ Истринского р-на Московской области 15 февраля 1962 г.

Прописан постоянно: Москва, ул. Плющиха, д. 19, кв. 3. Телефона нет.

ВЗЛЕТ И ПАДЕНИЕ ЛЕХИ ДВОЕНИНОВА

Никанор Двоенинов возвратился с войны в деревню первым из немногих односельчан, которые вообще вернулись. Произошло это накануне Дня Победы. Село вывалило на улицу, когда шагал он, бренча медалями, в гору к своей слободке, поглаживая раненое бедро. Ушел он мальчишкой, а сделался облыселым, хотя особенно его война не повредила. Повалялся в госпитале недолго, с легоньким ранением без опаски для жизни. То ли облыселость настала от постоянного страха, то ли волосы сопрели под зимней шапкой, которую три года не снимал.

Весь день допоздна из соседней деревни Падиково, где у Никанора пол-улицы родни, шли его, живого, потрогать. Попросили показать рану. Спустил Никанор галифе, оставшись в пропитанных потом синих трусах. И вдруг соседская Клавка бросилась на колени, зарыдала и, обняв Никанора за ногу, стала покрывать поцелуями рассеченное шрамом бедро. Еле Клавку оттащили и заставили выпить ледяной родниковой воды.

Но все равно в тот же вечер Никанора, обалделого от собственной радости, всеобщего внимания и самогона, Клавка на себе женила. В застолье она исхитрилась оказаться с ним рядом и уж не отходила ни на ступню. То и дело Клавдия как бы невзначай к бедру его прикасалась. Она смотрела на него влажными преданными глазами, а стоило ему слово сказать, закатывалась от смеха. Созрела Клавка давно и, когда возможность открывалась, гуляла в лесу со случайными чужими. Но по абсолютному отсутствию в Аносине мужиков последний период длительно пребывала на полной диете и потому была сильно активная.

Никаноровские старики, дождавшись сына, на радостях померли с интервалом в три месяца, оставив молодым гнилую хату под соломой. Никанор с Клавкой сами сруб перебрали. А ровно через девять месяцев, день в день, родила Клавдия сына. Как они его выходили, бледненького да рахитичного, одному Богу известно. В колхозе не платили ни деньгой, ни картошкой, заставляли вкалывать за электричество. Если не выйдешь с косой в поле, срежут провода на столбе, и сиди впотьмах.

Клавка таскалась за две версты по святую воду из монастырского родника и в ней Лешеньку купала. Сам-то Аносинский девичий монастырь свели под колхозный гараж -- в нем заросли бурьяном две полуторки, не взятые на войну в силу пенсионного возраста. Иконы из монастыря разворовали. Часть разбитого иконостаса укрыла у себя в доме Клавкина мать Агафья, числившаяся до разорения монастыря старшей в нем нищенкой.

-- Бога давно нету, -- разъяснял им Никанор. -- Газеты надо читать!

Клавдия верила только своим желаниям и мужика никогда не слушалась. Бог ей понадобился, чтобы сына спасти, и Клавка зачастила в избу к матери, рядом с ней на коленях молилась.

Над монастырскими воротами, неподалеку от двоениновского дома, поверх надвратной иконы Богоматери прибит был подковными гвоздями выцветший портрет генералиссимуса в обрамлении кладбищенских бумажных цветов. Старики в Аносине уверяли, что это для конспирации, и продолжали перед воротами молиться. Клавка тоже, если Никанор не видел, осеняла себя крестом, чтобы Господь не забывал про ее Алешеньку.

Вырос Алеха, хотя и хиловатым, но почти что здоровым да радостным, наперекор голоду и нищете, будто жили в Аносине так, как показывают в кинофильмах, которые крутят в клубе -- бывшей монастырской гостинице. Соков своих родители и бабка Агафья для него не пожалели: один-единственный он у них так и остался. Никанор, правда, еще хотел изготовить детей: картошку огород давал, прокормили бы. В Германии, рассказывал он, у всех без исключения родителей заделано по трое. Но Клавка заболела каким-то женским изъяном, и врач в больнице в Павловской Слободе сказал Никанору, что у нее вообще не может быть детей. Как она изловчилась сродить -- это для медицины остается загадочным явлением. Что уж там доктор у Клавдии выглядел, Никанор не уразумел, а только она действительно больше не забеременела, видно, вся в первый раз выложилась.

Когда подоспел призывной возраст и забрил военкомат ее Лешеньку, Клавдия убивалась, плакала под веселые марши духового оркестра, будто предчувствовала.

Из-за военной малой рождаемости в 64-м в армию был недобор, и здоровье у всех призывников от послевоенного голода слабое. Но поскольку, как объяснял Никанор, срочное развитие реактивной авиации и атомного подводного флота для защиты от американского империализма требовало кадров, медицинские комиссии строгость временно сбавили. Так что Алексей оказался здоровяком экстра-класса, сильно годным, и попал в авиационное училище летчиков для сверхзвуковых МИГов.

Леша Двоенинов приспел к воинской службе в эпоху, когда людей уже перестали считать винтиками. И они стали просто самыми передовыми и самыми сознательными в мире советскими людьми. Взлеты их и падения, поступки и проступки, победы и поражения, их прямые, параболы и эллипсы, то есть вся геометрия их жизни зависела от Родины, которая вычерчивала Лешину кривую и орбиты всех других леш. Гагарина вывели на орбиту, на орбите его приняли в КПСС, и он прилетел и был встречен со славой. Но его могли не принять и не встретить, или не сообщать ничего, или не сделать его героем, -- все решала Родина, у которой, согласно песне, все леши вечно в долгу.

Двоенинов об этом не задумывался и принимал судьбу как данность. Хотя в училище была дисциплина тугая, как натянутая тетива, ему даже нравилось, что за все его решения отвечали другие. Жизнь твоя принадлежит не тебе, а советской Родине. Леша этим гордился. Ему нравилось летать, но видел он только побеленные баки для горючего на военных аэродромах да склады бомб за колючей проволокой, а остальное скрывали облака. Такой он представлял себе Советскую страну: взлетно-посадочные полосы, склады бомб да еще деревня Аносино и двоениновскоий дом-пятистенка на бугре возле самой чистой в мире реки Истры.Однако либо недодумали чего конструкторы Микоян и Гуревич, либо схалтурили работяги на авиазаводе -- почтовом ящике 4134, а только вскоре после прибытия для прохождения службы в Прибалтийский военный округ у лейтенанта Двоенинова произошел сбой. В полете вдруг резко упали обороты двигателя. Алексей -- в соответствии с инструкцией -- немедленно сообщил об этом на командно-диспетчерский пункт.

-- Уточни координаты, -- потребовали с КДП.

Двоенинов заложил вираж возле шведского острова Эланд и пошел к побережью Польши, чтобы затем свернуть на Калининград. Поступил приказ руководителя полета:

-- Выясни причину, мать твою перемать!

-- Выяснить не удается, -- доложил Двоенинов. -- Не удается...

-- Сейчас запросим штаб... Наступила долгая пауза. Обе стороны действовали в строгом соответствии с инструкцией, но даже это не помогало. Двигатель замолчал, наступила тишина.

-- Выполнение боевого задания командир отменяет, -- услышал Двоенинов в шлемофоне. -- Сбрось фонарь и запасные баки.

По двум мелькнувшим самолетам иностранных авиакомпаний Алексей понял, что вошел в зону гражданских рейсов. Он продолжал терять высоту.

Леше стало холодно не от близкого конца -- от мертвой тишины. Лучше бы погибнуть в грохоте, в лязге металла, когда сам не слышишь своего последнего гортанного крика. Обидно, что не отгулял отпуска, не съездил в Аносино к мамке с отцом, что никто в деревне не видел его в офицерской форме. Жизнь, если разобраться, не так уж и дорога. Отпуск жалко. Ну, и еще долга своего не выполнил.

Долг -- это Леша сознавал. Раз учили, значит, нужно. Самолет, доверенный ему партией и правительством, он обязан сберечь. Но как это сделать, когда машина уже перестала слушаться?

-- Катапультируйся! -- услышал он приказ.

Катапультировался он на тренажерах дважды. Оба раза благополучно, если не считать рвоты и головокружений от легких сотрясений мозга, что необходимо было тщательно скрывать от начальства. На этот раз он ощутил сильный толчок вверх -- его выбросило вместе с сиденьем. Выбросило, не покалечив (зря он матюгал Микояна, Гуревича и работяг почтового ящика 4134). Кратковременную потерю сознания из-за отлива крови от головы можно в расчет не брать. Двоенинов повис в сырой массе, которая залепила стекло гермошлема. Судя по высотомеру, на который он взглянул перед катапультированием, до земли, верней, до воды оставалось всего ничего. Лехин МИГ-21 исчез, растворился в облаках, будто и не было вовсе.

-- А я живой! -- заорал Алексей Никанорович в веселом бреду. -- Живой!Едва тучи пропустили лейтенанта сквозь себя, увидел он сплошную серую массу и ничего больше. Лешу затрясло, замотало на стропах. Тут шел сильный косой дождь. Верней, не шел, а опускался вместе с Двоениновым. Серая масса снизу набегала, вбирала его в себя. Волна накрыла его, поволокла вниз, но сама же вытолкнула из пучины. Лейтенант нажал на клапан баллона со сжатым воздухом, и оранжевая лодка размоталась, быстро напузырилась и встала вертикально. Он повалил ее и лег плашмя, раздвинув для баланса ноги.

-- Живой! -- опять повторил Алексей, проверяя себя.

Лодка то взбиралась на гребень волны, то ухала вниз. Он мог только предположить, что находится в двух третях расстояния между островом Эланд и польским берегом, и неосознанным чувством ощущать, что его относит то ли на юг, то ли на юго-запад. То и другое хорошо: в Польше -- свои, в ГДР -- тоже наши. Остается ждать.

Двоенинов стащил с головы гермошлем, в нем было тяжело, а без него холодно. Сначала он придерживал шлем в лодке рукой, потом устал, и шлем унесло водой. Наверное, свои уже ищут. Леша распечатал ракетницу, приготовился подать сигнал, но в округе никого не было, стрелять бесполезно. Он прислушивался к звукам и ничего не слышал, кроме плеска волн. Мотало его изрядно, поташнивало. Паек НЗ он проглотил и пил дождевую воду, повернувшись лицом к небу и сгребая ладонью влагу со щек и со лба в рот. Сквозь дрему Леша услышал тарахтение мотора. Он и не сомневался, что его найдут. Первый выстрел не получился -- ракетница дала осечку. Он подумал, что отсырела. А во второй раз услышал шипенье, и веер красных огней рассыпался над морем.

Его заметили. В сумерках Алексей различил борт рыбачьего судна.

-- Пан тоне? -- спросил голос, усиленный рупором. -- Кто есть пан?

-- Я русский! -- орал Леша. -- Потерпел аварию!.. Помогите!

Наши люди -- они протягивают руку помощи всему миру, и любой человек на земле с гордостью встречает наших, это же как пить дать!

-- Рюсски? -- переспросил человек на сейнере. -- Совьетски?

-- Советский, советский! -- бормотал Двоенинов и встал в лодке на колени, чтобы его, советского, лучше увидели.

-- Совьетски нада езжать назад. Езжать на большевик. Пускай он будет помогать. Прошу, пане!

Человек на сейнере опустил рупор и ушел в рубку.

-- Эй, -- кричал ничего не понявший Алексей Никанорович. -- Постойте! Я же здесь болтаюсь больше девяти часов...

Звук мотора стал громче и перекрыл двоениновские слова. Сейнер исчез.-- Вот фашист! -- пробурчал Алексей. -- А ведь мы их освободили!..Он дрожал мелкой дрожью. Сжимал зубы, шевелил руками и ногами, чтобы сохранить тепло, но сил шевелиться не было. Наступила ночь. Алексей забылся, а очнулся от боли в позвоночнике. Он застонал, открыл глаза. Фильм крутили в обратную сторону. Двоенинов снова висел над серой массой воды с белыми барашками, и ветер мотал его из стороны в сторону. Бесконечная серая масса воды удалялась. Ногу стянуло стропой парашюта, и Леха попытался высвободить ее. Но тут бред кончился. Его, согнутого в три погибели, втянули в люк вертолета.Пришел он в себя в госпитале. Проболтался Двоенинов на волнах тридцать шесть часов. О нем сообщили командующему Прибалтийским военным округом. Тот доложил в Москву главнокомандующему объединенными силами стран Варшавского договора маршалу Гречко. Москва дала шифровку на береговые военные базы ГДР. Оттуда и был послан вертолет.

С диагнозом галлюцинаторно-бредовый психоз Двоенинова отвезли в Павшино, под Москву, в госпиталь Министерства обороны для офицеров с заболеваниями психики. У Лехи была бессонница, он чувствовал голод даже после еды, постоянные головные боли и страх. Страх упасть, страх смотреть из окна вниз, страх оставаться в палате одному. По ночам он кричал, и более здоровые соседи по палате трясли его за плечо. Лечили его покоем, химией, снимающей страхи.Родителям еще ничего не сообщили. Те были уверены, что сын служит. Леха и до этого редко писал. А он лежал почти что рядом с домом: от деревни Аносино до Павшино можно рвануть на велосипеде.

Выписав из госпиталя, Двоенинова комиссовали. Он примирился с тем, что жизнь надо устраивать по-другому, и даже был рад этому. Клавдия поревела, поахала, но беды были позади, и слава Богу!

Командиров у Алексея не стало, приходилось думать самому. Первое, что он сделал на гражданке, -- женился. Немедля, как отец, с бухты-барахты. Женился на Любе, подружке школьного приятеля, который работал слесарем на автокомбинате. Приятелю Люба надоела. Она сама чувствовала, что ничего не получится, и позвала на танцы в парк культуры демобилизованного Лешу. Люба жила с отцом и матерью в Москве, в старом доме на Плющихе, в коммуналке, в комнате шестнадцати метров. Она сразу объяснила, что если бы прописать к ним в комнату еще одного человека, то поставили бы в очередь на новую квартиру. Леша замирал, когда прикасался к Любе, и согласился. Одна Клавдия была категорически против.

-- Окрутила она его, неопытного! -- жаловалась она соседкам. -- Ох, окрутила!

-- Ан прописку получает московскую! -- возражали ей соседки.

-- Прописка? Да его любая прописала бы, офицера! Ведь погулять мог, выбрать первый сорт! А то, что ни попадись, первое! И живут как? Еще когда ее дадут, квартиру-то? А счас спят -- кровать к кровати с родителями. И не повозишься. Срамота!

Лехин друг уступил ему не только Любу, но и свое место работы. Начальник цеха спросил у Алексея биографию.

-- Это же, выходит-значит, герой вроде как?

Двоенинов пожал плечами:

-- Ну какой герой? Герой -- это который сам... А я что? Получилось...-- Нет! Другой бы, может, к врагам попал или утонул, а ты... Самолет не смог спасти, зато лодку надувную спас. Не своя ведь лодка, государственная!Непонятно было, шутит начальник или серьезен, но это стало Леше приятно. Алексей совсем поправился, послесарив, окончил курсы шоферов. Фотографию его повесили на доску "Лучшие водители гаража". А скоро троих лучших водителей вызвали в райком партии и предложили перейти в особый гараж. Зарплата тут была выше, а работы меньше.

Лешу закрепили за редактором "Трудовой правды" Макарцевым, и тот был им доволен. Работа Алексею нравилась, но люди кругом добивались большей зарплаты, новых квартир, покупали хорошую мебель. А у них с Любой (она училась в финансовом техникуме на последнем курсе) ничего не было. Теперь же, когда сын родился, стало еще трудней. Все использовали связи для добывания благ, а Леша не умел. Понял он: выгоднее делать вид, что ты поглупее. Тогда спросу с тебя меньше и легче жить. Но, читая газеты в ожидании редактора, он все чаще вспоминал свой героический поступок и размышлял, как бы его приспособить к делу.

Однажды на Минском шоссе Двоенинова остановил водитель тяжелого рефрижератора. Леха только что отвез Макарцева на дачу и не спешил, дал шоферу свечной ключ. В перекуре разговорились. Рефрижератор шел из Венгрии.

-- Каждый раз чего-нибудь привезешь. Не то что на советские бумажки! Лучше бы, конечно, в капстраны ездить, но и соц тоже для начала неплохо.

-- А попасть к вам как?

-- Вступай в партию. Без этого и говорить не станут. Ну, и руку ищи...Леша загорелся перейти на работу в "Совтрансавто". Но устроиться оказалось туда еще сложнее, чем мужик рассказал. Партийность партийностью, но берут со стажем работы, только семейных и только шоферов первого класса. Леша специально окончил курсы на первый класс. В гараже сделался активным комсомольцем, и вскоре его избрали секретарем. Это был шаг в кандидаты партии, и Двоенинова приняли как человека с героическим прошлым и добросовестным настоящим. Алексей надеялся на биографию, но помнил, что нужна рука. Однажды он набрался нахальства и, когда Макарцев был в хорошем расположении духа, попросил.

-- Не нравится меня возить?

-- Что вы, Игорь Иваныч! Вас возить хорошо, но и мне расти надо, так ведь?

-- Я пошутил. А как у тебя с партией?

-- Порядок! Кончается кандидатский стаж.

-- Вот видишь, мы с тобой оба кандидаты. Ты в партию, я в ЦК партии... Ладно! Позвоню во Внешторг. Готовься.

Алексей Никанорович подготовился. Но осуществление мечты откладывалось.

3. КЛАССИЧЕСКИЙ ИНФАРКТ

Макарцев открыл глаза, жмурясь от белизны. В окно светило солнце, от которого он за зиму отвык. Сколько он пробыл в забытьи, выяснить невозможно. Он лежал плашмя на спине и хотел поднять руку, чтобы взглянуть на часы, но рука была привязана к кровати, и он почувствовал, что часов на ней нет. Возле кровати стояла капельница, трубочка с тонкой иглой уходила в вену его руки. Дышалось хорошо, в носу чуть слышно сипел кислород, выходя из другой трубочки.

Он повел глазами от капельницы на потолок, усеянный зайчиками, выяснил, что они отражаются от склянок, стоящих на стеклянном столике, и от экрана телевизора в углу. Глаза устали работать, и он закрыл их.

-- Больно? -- послышался хрипловатый женский голос.

Значит, он был не один. Снова приподнял он с усилием веки и увидел пухлогубую девушку в белом халате и шапочке.

-- Число? -- спросил он.

-- Двадцать седьмое. Вам что-то нужно?

-- Телефон.-- Ой, что вы! -- медсестра всплеснула пухлыми руками и поправила ему кислородную трубочку. -- Телефон нельзя! Вас ночью опять в реанимацию возили. Завотделением сказала, чтобы вы лежали и думали о чем-нибудь приятном...

-- Болит.

Язык плохо поворачивался и приходилось говорить коротко.

-- Где болит?

-- Плечо. Живот. Спина.

-- Это вам кажется. От сердца.

-- Сердце не болит.

-- И хорошо! У вас классический инфаркт. Сейчас сделаю обезболивающий укол...

Она повторяла слова врачей. Приподняв край одеяла, сестра оголила ему ягодицу.

-- Ой! -- сказал Игорь Иванович, как маленький, почувствовав боль от укола. -- Пить!

Она поднесла ему чашку с продолговатым носиком, вода потекла между губ, пролилась со щеки на подушку, но и в рот попало.

-- Приезжала ваша жена, -- вспомнила сестра. -- Сказала, дома все в порядке, на работе тоже. Завтра опять приедет. Отдыхайте. У нас все отдыхают... Я пойду. Если надо, нажмите кнопочку...

Макарцев лежал, прислушиваясь к сердцу, в полузабытьи. Зачем я здесь? -- плыло в сознании. Долго ли придется лежать так глупо и бесполезно? Где жена -- неужели не могла пробиться сюда? Я даже не знаю, что поставили в номер...

Сестра попала в точку. Как многие партийцы его положения, лежавшие в этой палате до него, он не умел ни болеть, ни отдыхать. В отпуск не ходил. Жена ездила сперва с сыном, а когда тот вырос и ездить с ней отказался, сидела в цековских санаториях одна. Игорь Иванович всегда действовал.

В наружном пласте это означало: принимать участие в подготовке решений высшей инстанции, узнавать эти решения, нацеливать на их выполнение, следить за выполнением и докладывать о проделанной работе. Напряжение существовало постоянное, особенно на первом и последнем этапе. То, что было посередине, то есть выпуск газеты, являлось производной функцией первого и делалось ради последнего. Людям, стоящим ниже, понять и тем более оценить разумную строгость и четкость партийного аппарата практически невозможно: для этого надо самому находиться на определенной высоте над уровнем моря.

Внутренним пластом, на котором держался наружный, стелились личные связи, встречи, банкеты, поездки. На каждом этапе обговаривание того, что не пишется, а часто (по важным соображениям) утверждение противоположного тому, что заложено в документы. Этот пласт дел был так же серьезен, как первый. Не меньше. Но и не больше. Те, кто считал, что личные связи важнее, обычно сгорали преждевременно. У Макарцева на чашах весов стояли одинаковые гири.

В обоих пластах деятельности были свои формы поведения, своя ответственность за каждое поручение тебе и твое указание, официальное и личное. Иначе -- легко и оступиться. Партийный деятель ранга Макарцева всегда должен думать о том, что будет, если оступишься, и как обогнуть опасный участок. Оступившемуся на идеологической работе не удается подняться. Несмотря на весь гуманизм нашей системы, такого не случалось. Правда, тут у Макарцева была твердая уверенность, что с ним этого произойти не может.

Мысли сами собой бежали по кругу, сложившемуся за десятилетия руководящей работы. Пластинка, поставленная в юности, играла, иголка была еще острой, исправно держалась в борозде, мелодия привычная, выученная наизусть. Но каждый раз, едва она доходила до определенного места, происходил сбой, и следовало бесконечно повторяющееся сочетание: фаркт-ин-фаркт... Инфаркт возник ниоткуда, незапланированно, как некая сила, которой в принципе, с точки зрения нормального, то есть материалистического, мировоззрения появиться не могло.

Самым страшным, страшнее смерти, для Макарцева всегда было неправильно угадать генеральную линию в конкретном преломлении к обстоятельствам. И вот оказалось, что он жив, ни в чем не ошибся и тем не менее отстранен. Инфаркт не согласовывал свой поступок ни с ним самим, ни с ЦК. Весь вчерашний вечер и целое утро Макарцев не держит руку на пульсе партийной жизни. Все там, а его нет. Там зреет, решается, проводится в жизнь -- без него. Если бы там тоже пока остановилось -- так нет же, идет! Инфаркт -- только у него. Он -- необходимое звено в живой цепи -- выпал, и цепь соединилась -- без него! Когда же руки снова разожмутся, чтобы его принять?

Много наслышавшись про инфаркты у других, сам он был уверен, что у него иммунитет. И теперь еще он не хотел признать, что ошибался. Нет, без него обойтись не смогут. Он столько сделал, столько еще сможет сделать. Руки-то без него сцепились, но скоро ощутят нехватку одной человеческой силы. Хотя он лишь кандидат в члены ЦК, но потому его и ввели на ХХIII съезде в состав кандидатов, что в ЦК необходима макарцевская голова.

Надо, чтоб как можно скорее его подняли на ноги. Где профессура? Особые врачи? Чем они все занимаются? Почему не научились лечить инфаркты быстро, хотя бы в важных случаях? Неужели не понимают, что ему нужно быстрее поправиться, начать руководить отсюда. Пусть хоть телефон включат!

-- Прошу, Зина, -- промямлил он, полуживой, вялыми, непослушными губами жене, как только ее на минуту к нему пустили. -- Поменьше распространяйся, что у меня инфаркт. Говори лучше, что было подозрение и не подтвердилось.

-- Конечно, Гарик, я что, дура? Поверят ли?

Она не сказала ему, что из больницы сразу сообщили в ЦК, а оттуда в редакцию, в Союз журналистов, везде.

-- Не поверят? Это их личное дело. А от нас пусть услышат то, что нам надо!

-- Разумеется, Гарик, не волнуйся...

Она тихо вышла.

Как же у него мог произойти инфаркт, да еще классический?.. Это хорошо или плохо? Наверно, хорошо. Уж классический-то лечить научились, надо полагать! А отчего он случился -- знают? Сердце у него всегда было здоровое, не молодое, но ведь и не старое! Нужна причина. Ведь в целом все было нормально. Если бы это было хоть в малой степени не так, Игорь Иванович не получил бы указания готовить анкету и прочие документы для получения дипломатического паспорта по новому постановлению Совмина.

Он и до этого, согласно специальной справке, один представлял собой делегацию, проходил через специальный проход, досмотру его багаж не подлежал. Теперь его сможет ожидать персональная машина прямо возле трапа. Но позволит ли здоровье ехать? Нет, ему необходима причина! Пока врачи копались, Игорь Иванович решил сам проанализировать свои дела и установить эту причину, чтобы знать, с каким врагом бороться и как его победить.

4. МАКАРЦЕВ ИГОРЬ ИВАНОВИЧ

ИЗ СПРАВКИ (ТАК НАЗЫВАЕМОЙ "ОБЪЕКТИВКИ"), ЗАПОЛНЯЕМОЙ ДЛЯ ВЫЕЗДА В КАПСТРАНЫ

Занимаемая должность: главный редактор газеты "Трудовая правда".

Родился 24 июля 1912 г. в Санкт-Петербурге (ныне Ленинград).

Менял ли фамилию, имя, отчество? Когда и причина изменения. Изменение имени Ганс на Игорь в соответствии с существующим законодательством (Свид. Бюро ЗАГСа г. Москвы No 80714 от 26.IV.1941). Причина смены -- исправление ошибки родителей.

Русский.

Социальное происхождение -- служащий.

Член КПСС с 1933 г. Партбилет No 00008242. Партийных взысканий не имеет.

Образование высшее, окончил филологический факультет Ленинградского университета в 1935 г.

Специальность: журналист, редактор, партийный работник.

Знание языков -- работаю с переводчиками.

Были ли за границей? Англия, Франция, Италия, Швеция, Финляндия, Бельгия, Япония, Индия, ОАР, Чили, Аргентина, ФРГ, Исландия, Австралия, США, а также все социалистические страны (служебные командировки, в ряде стран был членом партийно-правительственных делегаций).

Воинское звание: полковник запаса, политсостав, спецучет.

Участие в выборных органах: кандидат в члены ЦК КПСС, депутат Верховного Совета СССР, секретарь Союза журналистов, заместитель председателя Общества дружбы СССР -- Япония, член партийного бюро редакции газеты "Трудовая правда".

Правительственные награды: орден Ленина, орден Красного знамени, медали.

Женат, имеет сына, 18 лет.

Паспорт: VI CМ No 621394, выдан 63 о/м Москвы 7 октября 1962 г.

Прописан постоянно: Петровско-Разумовская аллея, 18, кв. 84.

Дом. телефон 258-71-44.

Дополнение к справке: рост 177 см, глаза карие, цвет волос -- седой.

К справке прилагаются: автобиография, характеристика, заверенная секретарем райкома партии, справка о состоянии здоровья, выданная спецполиклиникой No 1 Четвертого Главного управления Минздрава, шесть фотокарточек.

ВЗЛЕТЫ И ПАДЕНИЯ ИГОРЯ ИВАНОВИЧА

Считая себя удачливым человеком, Макарцев вправе был рассчитывать на большее. На каждом этапе его биографии, когда он, расправив крылья, перелетал на ветку, расположенную ближе к вершине, крыло обо что-то задевало. Из-за этого взлет оказывался не таким значительным, как замышлялся. И каждый раз была опасность сломать крыло.

Учитель немецкого языка Санкт-Петербургской гимназии (на Васильевском острове) Иван Иванович Макарцев назвал сына Гансом, выразив тем самым свое уважение к немецкой культуре. Лучше бы он выучил его немецкому языку. Родись молодой Макарцев на пару лет позже, когда Петербург переименовывали в Петроград, Гансом бы его уже не назвали и тем облегчили бы последующие взмахи его крыльев. Родители Ганса Ивановича умерли в Гражданскую войну, десятилетнего мальчика приютила родня. Дядья и тетки бывшего среднего сословия в те разбродные годы переводили его из семьи в семью, подкармливали чем могли.

Вторым домом для него стал отряд скаутов. Он с радостью надевал сшитую из грубого полотна синюю форму с голубым галстуком, на котором завязывал узелки после каждого доброго дела. Все как один -- в этом была особая радость коллективной жизни. Потом появились юки, юные комсомольцы, а отряды скаутов запретили. В комсомол он вступил с гордостью. В комсомольской ячейке Гарика Макарцева любили за открытый нрав, энергию и всегда выбирали вожаком.

В тридцатые годы, когда пошла мода на странные и иностранные имена, Ганс Макарцев ни у кого не вызывал недоумения. Он стал секретарем комитета комсомола (поступил в университет, в графе "соцпроисхождение" написал "сирота": в вуз не приняли бы сына учителя гимназии).

Он заканчивал университет и активно работал в комсомоле, когда убили Кирова. Макарцев, к счастью, не принимал участия в обсуждении истории ленинградского комсомола. После смерти Кирова участники этого обсуждения, члены ЦК комсомола Колотынов и Румянцев, были арестованы, поскольку убийца Кирова Леонид Николаев тоже присутствовал на этом обсуждении. Колотынов, обвиненный в том, что стоял во главе "Ленинградского центра", в который входили Каменев и Зиновьев, был расстрелян вместе с Николаевым. Макарцев и Колотынов были хорошо знакомы, но Колотынов на допросах Макарцева не назвал.

Макарцеву, уже вступившему в партию, предложили занять освободившееся от врага народа кресло редактора ленинградской комсомольской газеты "Смена". Ему нравилось и писать -- лучше всего получались у него звонкие статьи на международные темы. Содержание их черпалось в газете "Правда". Но он добавлял яркие краски, примеры ужасной жизни трудящихся под гнетом капитала, углубляя темы за счет своей фантазии. Несколько раз его статьи перепечатала "Комсомольская правда", и ему предложили перебраться в Москву. Он стал заведовать международным отделом в "Комсомолке", а затем в "Известиях".

Теперь темы статей ему давали в Наркоминделе, туда же он возил написанное. Кое-что убирали и кое-что предлагали добавить. Неожиданно под одной из статей отдел печати рекомендовал ему подписаться не одной буквой "Г", но и полным именем: Ганс Макарцев. Информбюро распространило статью за границу. Это было вскоре после 16 августа 39-го, когда Риббентроп прибыл в Москву. Макарцев стоял в группе журналистов, когда пакт подписывал Молотов. Ганс Иванович сам слышал тост, произнесенный Сталиным: "Я знаю, как любит народ своего фюрера. Я хотел бы поэтому выпить за его здоровье". Макарцев писал статьи, разъясняя в них, как необходим этот пакт Германии и СССР, но сам ничего не понимал.

В детстве и юности его воспитывали, а потом и он воспитывал других на антифашизме. А теперь? Внешне вроде бы все осталось, но внутри стало другим. Он чувствовал, что если поймет сегодняшний день генеральной политики товарища Сталина, он будет на коне. Весь его дальнейший путь, возможности его максимальной отдачи партии сейчас зависели от того, насколько верно он сможет проводить в жизнь гениальный, видимо, по своей смелости замысел главного человека в партии, в стране и во всем мире. Ведь не случайно Сталин объявил, что фашизм -- исторически прогрессивный строй, служащий промежуточной стадией между капитализмом и социализмом. Значит, сейчас нужно работать рука об руку с фашистами.

Когда Литвинова сменил на посту Наркоминдела Молотов, Макарцев почувствовал, что он уловил дух времени. Враг No 1 -- не фашисты, а насквозь прогнившие буржуазные демократии Запада. Гансу Ивановичу так понравилось звучное выражение "насквозь прогнившие буржуазные демократии Запада", что он дважды употребил эти слова в статье. Неожиданно Макарцева включили в список лиц, сопровождавших Молотова в Берлин. Переводчик Вячеслава Михайловича Бережков сказал тогда:

-- Имя у тебя симпатичное для поездки...

Но причина была не только в этом. Молотову понравилось выражение "насквозь прогнившие буржуазные демократии Запада", которое он прочитал в статье Макарцева и использовал в докладе. Позже Сталин несколько раз употребил это выражение. НКВД проверило подноготную молодого журналиста- международника, и он вошел в картотеки, но, поднятый по личному указанию, проскочил обычные проверочные задания, которые дают такого рода лицам при поездках за границу.

Начало войны было для Макарцева ударом, хотя он мог бы его и предвидеть. Мы Гитлеру помогали, а он оказался неблагодарным! Слишком уж абсолютно Макарцев поверил в то, о чем писал в своих статьях. Он быстро перестроился и никогда больше так искренне не заблуждался. Однако выработанное им высокое чутье, в каком духе надо писать, по-прежнему его не подводило. В год второго разочарования, в 53-м, Макарцев оказался умнее.

Но то было позже, а пока, в начале войны, он, хотя и не верил, что это может с ним произойти, но слышал об арестах и ссылках людей с немецкими фамилиями и именами. На всякий случай он написал заявление в ЗАГС: "Любовь к Родине и ненависть к врагам обязывают меня исправить ошибку, допущенную родителями". Он просил изменить имя Ганс на Игорь. После этого в военкомате попросился на фронт. Его не отправили: он был номенклатурой ЦК. Макарцев не знал, что остался на свободе благодаря Молотову, который регулярно читал "Известия".

-- Макарцев, который ездил с нами к проходимцу Гитлеру, -- сказал Молотов, -- правильно понял, как вести пропаганду в новых условиях. Отличать наших журналистов и ненаших научил меня Владимир Ильич. У этого Макарцева есть нюх. Включите его в список.

Так Макарцев попал в группу первых награждений военного времени. В конце войны, когда налаживалась идеологическая работа и выпуск газет в областях, ранее оккупированных немцами, его провели инструктором в сектор газет аппарата ЦК.

Ему шел тридцать девятый год, когда он стал вдруг до болезненности серьезно задумываться над тем, что он одинок. Не в друзьях тут было дело и не в подругах для отдыха. В этом Макарцев не был ханжой и принимал участие во всех мероприятиях, которые имели место в его кругу. Без этого он не считался бы там своим человеком. Но у людей, его окружающих, дома был уют, дети, а он, сирота казанская, этой радости не вкусил. Еще чуть-чуть и поздно будет. И потому что страна, потерявшая на войне больше двух десятков миллионов живой силы, спешила воспроизводиться (а Макарцев был сыном своей страны), и потому что приспела пора, он решил жениться.

Зина, с которой он познакомился на скамеечке возле пруда в Барвихинском санатории ЦК, уже была однажды замужем. По ее красоте и уму это было неудивительно. Он был тактичным и не расспрашивал ее о первом муже. Место знакомства было вполне приличное, они сходили два раза в Большой театр и раз во МХАТ. Стремясь жениться, он полюбил Зину.

Игорь приезжал домой поздней ночью, как было принято в те годы. Он подолгу стоял у кроватки, радостно прислушиваясь к ровному сопению малыша. Он так много работал, что даже поиграть с подрастающим сыном не оставалось времени.

В середине февраля 53-го в отделе руководящих кадров его попросили заполнить новую анкету. Внимательно прочитав ее, коллега спросил:

-- Какая девичья фамилия у вашей жены?

-- Жевнякова.

-- А ее фамилия по первому мужу?

Макарцев не знал (разойдясь с первым мужем, Зина вернула себе девичью фимилию). Но сказать, что не знает, не мог и растерялся.

-- Разве это имеет значение?

-- Я ведь просто исполнитель, -- ответил инструктор. -- Ее фамилия по первому мужу -- Флейтман...

-- Но она русская! -- он пробовал защищаться, чувствуя, как страх покрывает лицо румяным налетом вины.

По обязанности Игорь Иванович сталкивался с этой проблемой, подбирая кадры для областных газет в соответствии с духом времени. Однако сам не ощущал в этом потребности, даже, напротив, неприятное чувство виноватости каждый раз овладевало им. Сам по себе он объяснял данное явление местными пережитками, делом малокультурных кадров, наводнивших партию после чистки. Сталин об этом, конечно, не знал.

-- Она чистокровная Жевнякова! -- повторил он.

-- Дело не в этом. Вы знакомы с ее бывшим мужем?

-- Нет! Не видел и не спрашивал... А что случилось?

-- Знаете ведь, что дан ход делу врачей, которые пытались неправильно лечить руководство. А бывший профессор Флейтман работал в клинике с Вовси и консультировал Когана.

-- Но жена тут ни при чем, я знаю абсолютно точно.

-- Пока абсолютно точно одно: по поводу дела врачей Рюмин получил новое указание.

Генерал госбезопасности Рюмин был заместителем Берии и начальником следственного отдела по особо важным делам.

-- Можно мне позвонить Рюмину? -- тихо спросил Игорь Иванович.

С Рюминым он встречался не раз, когда готовились для газет материалы о борьбе с врагами народа.

-- Вы не хотите понять: указание получено, -- инструктор надавил голосом на последнее слово. -- Даже Лаврентий Палыч ничего не сумеет.

Макарцев сидел в оцепенении. Мысль лихорадочно бежала по нехитрому кругу, со всех сторон утыканному шипами. В безответности была его погибель. Он уже представил себе, что жену уводят от него, а может, предложат с ней развестись. Он подумал позвонить референту Молотова, но Вячеслав Михайлович уже проявил высокую принципиальность, сообщив, что его жена Жемчужина -- враг народа.

-- С кем же мне закрыть вопрос?

-- С кем закроешь, -- вопросом ответил инструктор, -- когда есть указание?

-- Чье указание?

-- Не понимаете? -- инструктор поднял глаза к небу и посмотрел на Макарцева с сочувствием.

Игорь Иванович представил себе, что добился приема у Поскребышева. Поскребышев, сгорбясь, двинется на него и обматерит. "Закрывать" вопрос было не с кем. Потому и был сделан им нелепый шаг -- от отчаяния, наверно. Он попросился в отпуск, в санаторий, поскольку не отдыхал лет пять и неважно себя чувствует. Там улыбнулись: арест в санатории считался более удобным, чем на работе.

Взяв путевки на Кавказ, он отбыл с женой и сыном. В Курске Игорь схватил чемодан, вытолкал недоумевающую Зину из поезда, объяснив проводнице, что должен вернуться в Москву. Через час они уже ехали в общем вагоне, в духоте, среди людей с мешками, и Зинаида расширенными зрачками смотрела на мужа. Он понимал: рано или поздно его найдут везде, не хотел только, чтобы сейчас. Из Воронежа добрались до Тамбова. На рынке, заполненном оборванными людьми, попался старик-лесничий, приехавший в город купить поросенка. Макарцев назвался другой фамилией и пожаловался, что больному ребенку, врачи сказали, нужен лесной воздух. Заплатит он хорошо.

В избе лесника пахло кислым молоком и куриным пометом: кур зимой держали в избе. По ночам Макарцев ждал. Но никто ими не интересовался. Жили -- не шиковали, ели хлеб и сало, спали на нарах. Игорь томился без дела. Газет лесничий не получал, а радио играло, сообщая о грандиозных свершениях и ширящемся размахе соцсоревнования в странах социализма и о забастовках в других странах, что, безусловно, свидетельствовало о скором крахе капиталистической системы. Однообразно ведется пропаганда, мало гибкости, думал Макарцев, слушая. Мысли о приближающемся окончании отпуска он отгонял с душевным трепетом. Когда хозяин разбудил под утро и шепотом сказал, что передали, будто Сталин помирает, Макарцев испугался еще больше.

-- Это конец! -- сказал он жене.

-- Какой ты неиспорченный, Гарик! Плевать я хотела на Сталина, ты мне дорог!

-- Замолчи, Зина! -- он закрыл ей рот рукой, но она оттолкнула его, встала с нар.

-- Да неужели не понимаешь: только это наше спасение!..

Макарцев попросил старика отвезти его в город. Оттуда он позвонил заведующему.

-- Ты куда делся? -- удивился тот. -- Тебя искали...

-- Сын у меня заболел по дороге.

-- Возвращайся скорей, ты нужен... В том деле ошибка...

По дороге в лесничество он выхватил у старика вожжи и сам понукал и бил кнутом лошадь.

-- Дело врачей отменяется! -- крикнул он Зине с порога.

-- А я что говорила?

Макарцевы вернулись. В ЦК внешне было спокойно, но нервы у всех напряжены. В процессе подготовки к XX съезду Макарцев оказался одним из самых активных. Работал с подъемом, энергией и опять с чистой совестью. Когда многих, в связи с сильно запятнанным при культе прошлым, переводили из ЦК на другую работу, его не тронули.

Люди, которым он подчинялся, не вызывали у него симпатии. Мир перевернулся вверх дном, и они поднялись со дна. Они стояли вокруг немого Сталина, когда тот лежал с инсультом на полу и плакал. Теперь трон оставался свободным. Остерегаясь друг друга, они заговорили о коллективном руководстве. Никто не хотел проиграть, и от них Макарцев зависел всецело. Прошлое в одну минуту могло стать уликой, а могло выдвинуть вперед. Берия попытался использовать момент и достичь полной власти, но сгорел. Отправили на пенсию Кагановича. Убрали Молотова послом в Монголию. Макарцев постарался не вспоминать контактов с ним. Жуков поддержал танками Хрущева. Иван Серов, командир отделения расстрела, лично уничтожавший прославленных маршалов, теперь, после убийства Берии, возглавил КГБ, и Макарцев часто видел его на совещаниях в ЦК. Он знал, что Серов -- родственник Хрущева. Жизнь менялась, но оставалась той же. Впрочем, исповедей никто не требовал. Оценивали по поступкам не вчерашним, а нынешним: на кого ты ориентируешься сейчас.

К счастью, он был в ЦК рабочей лошадкой в той большой упряжке, которой Политбюро доверяет работу, себе оставляя только одно -- власть. С группой референтов он писал целые главы выступлений Хрущева. Именно Хрущев долго смеялся, случайно узнав, как Макарцев спрятался в лесничестве. После одной из своих зарубежных поездок, во время которой Макарцев занимался обеспечением правильной информации для прессы, Хрущев предложил Макарцеву "Трудовую правду". Предыдущий редактор Шлыков, член ЦК, незадолго до этого в узком кругу задал вопрос о том, не слишком ли часто в печати по мелким поводам упоминается имя Никиты Сергеевича и тем снижается величие первого секретаря и его личная скромность. Шлыков был отправлен на пенсию.

Сделавшись главным редактором, Макарцев все чаще подумывал, что сталинские репрессии были не такими уж страшными для преданных делу партийцев, как об этом иногда поговаривают. Однако, размышляя о самом Сталине, он постепенно убедил себя, что никогда до конца Сталину не доверял. Сыну сапожника, рассуждал Макарцев, и во сне не снилось быть властителем всей России, отомстить ей за угнетение Кавказа. Но, утвердившись и уничтожив своих врагов, он все чаще стал думать о том, чтобы он, Сталин, стал реальным вождем трудящихся всех стран. А Гитлер в этой позиции видел себя. Двое играли в шахматы -- мы были пешками. Я тоже!

Поняв для себя Сталина, Макарцев вздохнул облегченно и практически Сталина забыл. Он работал на Хрущева и делал это самозабвенно, говорил себе, что работает на партию. В 62-м Хрущев лично повесил Макарцеву на грудь орден Ленина в связи с пятидесятилетием, похвалив: "Редактор Макарцев -- наш человек!"

Еще в молодости Макарцев стал славен тем, что умел выделить в человеке основную примету, и он не раз слышал, как эта кличка прилипала к владельцу. Именно Игорь назвал будущего сменщика Хрущева человеком с густыми бровями, и эта примета пошла потом гулять, родив известный анекдот о сталинских усах на более высоком уровне. В свите "человека с густыми бровями" Игорь участвовал в государственных визитах.

Сам-то Макарцев догадывался, что чувствует себя твердо не потому, что имеет старые связи в ЦК, и не потому, что помогал Молотову, Хрущеву и теперь человеку с густыми бровями. Сила Макарцева состояла в том, что он еще при Сталине был странным образом допущен к вечному члену Политбюро. Не к двадцать седьмому бакинскому комиссару, который никогда реальной власти не имел, и не к Первому Маршалу, которого в 56-м, по выражению Хрущева, попутал бес, а к тому, который всегда оставался в тени.

Макарцев понимал, что старейшина аппарата, которого он про себя именовал худощавым товарищем, -- уникальная личность на фоне остальных членов Политбюро. Его стиль -- старомодность. Он сам считал себя ленинской гвардией, хотя и не имел к ней отношения. Он был преданным сталинцем, однако втайне считал, что массовые репрессии нецелесообразны, держать в повиновении народ можно и без этого, и оказался прав. Он единственный из них, казалось Игорю, по-прежнему верит во что-то, -- остальные циники. Теперь он держит в руках все нити внутренней и внешней идеологии, и эта незаметность дает ему особое удовлетворение.

Только догадываться мог Макарцев, чем он, рядовой инструктор, обратил на себя внимание. Но однажды его пригласили на дачу к худощавому товарищу. Тот встретил Игоря в парке. Худощавый товарищ был в длинном габардиновом китайском плаще, с зонтиком и в калошах, хотя стоял солнечный июнь. Калоши давно прекратили выпускать, но для него делали специально на резиновой фабрике "Красный треугольник", об этом Игорю рассказал как-то по секрету директор фабрики.

Пили чай на воздухе, под липами. Макарцев старался показать, что он неглуп, скромен, и гадал, зачем он мог понадобиться. Хозяин рассказывал о том, как он по настоянию врачей бросил курить. Игорь тут же погасил сигарету. Худощавый товарищ усмехнулся и предложил должность помощника.

-- Мне нужен работник, который умеет писать и понимает, зачем пишет.

Это было тем более неожиданно: считалось, что худощавый товарищ -- единственный, кто пишет свои доклады сам. Игорь, конечно, согласился; отказ мог стать концом его биографии. Однако будущий шеф вдруг был назначен Сталиным редактором "Правды". Он снова пригласил Макарцева, и они опять хорошо поговорили. С тех пор Игорь стал периодически бывать на чаях (ничего более крепкого хозяин не пил). С годами чаи стали реже, но сохранялись.

Отношения эти не были ни дружбой, ни обязательными, как у подчиненного с начальником, скорее -- взаимовыгодным симбиозом. За чаем Макарцев угадывал некоторые предстоящие поветрия наверху, а товарищ, предпочитающий быть в тени, узнавал дуновения снизу. Макарцев был для него партийцем того уровня, ниже которого он не опускался. Были тут и недоговоренности, но они обоих устраивали. Эту связь Макарцев скрывал даже от Зинаиды. Ему казалось, чаепития под липами чем-то унижают его, а чем -- не хотел себе объяснять.

Не только отдел пропаганды ЦК руководил "Трудовой правдой", но и худощавый товарищ во время чаепитий, хотя об этом никто не говорил. Именно им Макарцев был включен в группу подготовки наиболее важных выступлений человека с густыми бровями. А затем, на XXIII съезде, -- в список кандидатов в члены ЦК.

Однако чем дольше не было сучков, тем навязчивей становилась мысль об их скором появлении. Взлеты увеличивали риск падения. Макарцеву шел шестой десяток, и ему было что терять. Материальные блага он не очень ценил, но положение по-прежнему его волновало. Стабильность он мог чувствовать только в движении вверх, но в последнее время оно замедлилось. А ведь стоит остановиться, и начнешь катиться вниз. Здоровье стало не то. Каждый день, хотя и старался об этом не думать, у него что-нибудь болело: то спина (отложение солей, как говорили врачи), то печень. Он любил поесть -- и переедал, любил выпить. Что касается женщин, то, когда заходил о них в мужской компании разговор, он с улыбкой говорил, что к старости понял одну простую истину: конституция у них у всех одинакова. Как говорил старик-лесничий из-под Тамбова, сколько ни ищи, у которых поперек, -- не найдешь.

Разумеется, Макарцев понимал, что занятый им пост -- не предел, но некая апатия и внешние причины, ему неясные, не позволяли быть активнее. "Меня порядочность погубит", -- хвалил он себя за то, что не двигался вперед, как некоторые, наступая на ноги соперникам.

Несмотря ни на что, Игорь Иванович верил в торжество коммунизма. Не в средства (они себя изрядно скомпрометировали), а в результат, в счастье, которое должно наступить когда-нибудь. Не для него -- для других.

В дни чешских событий прошлого 68-го Макарцев думал: не пойдем на крайность, не введем войска. Даже при Сталине с Югославией не смогли так поступить. Будь я наверху, я бы не допустил. Он симпатизировал Дубчеку, но так глубоко в душе, что и себе не признавался. Игорь Иванович не разделял самодовольства нынешних руководителей, для которых партийные функции выше человеческих. Послабления страшат их. Он бы наверняка действовал иначе, интеллигентнее. Впрочем, неизвестно, какие соображения возникли бы у Макарцева, пройди он оставшиеся четыре ступени: член ЦК, кандидат в члены Политбюро, член Политбюро, член группы сильных в Политбюро. Нет, нет! Его программа-максимум -- еще одна ступень.

Внешне это раздумье никак не проявлялось. Он боялся отторжения даже внутри себя, а уж тем более вовне. Не столько инерция, сколько здравый смысл стал сильнее его самого, диктовал поступки, линию поведения. Кто-кто, а уж Макарцев не мог не предвидеть подводных течений.

У него дважды выясняли, сколько лиц еврейской национальности в "Трудовой правде". Он понимал: идеологические мышцы после чешских событий напрягаются. Он успокаивал себя, что это необходимо, что он будет соблюдать меру. Однако в середине декабря 68-го Макарцеву пришлось понервничать.

Недели две у него гостила теща из Ростова-на-Дону. Она ходила по музеям, в ГУМ и ЦУМ, восхищалась длиной очередей.

-- Зять у меня такой ответственный -- не поговоришь, -- шутливо ворчала она. -- Впрочем, я и сама в бегах...

-- Да не стойте по очередям! Составьте список, я пошлю шофера...

-- Нет уж, Гарик! Не хватало еще вам забот прибавлять...

Теща была старше его на пять лет и постоянно это подчеркивала. Раз он приехал домой рано -- председательствовал в Доме журналистов на всесоюзном совещании газетчиков по идеологической работе, устал, хотел сразу лечь. Кроме тещи, в комнате сидел незнакомец с короткой шкиперской бородкой, похожий на ученого -- из нынешних. Вот тещенька и хахаля завела!

Гость поднялся со стула, протянул руку и, внимательно поглядев в глаза, резковатым голосом произнес:

-- Александр.

-- Игорь, -- сразу ответил Макарцев, хотя столь неофициально уже давно не знакомился.

-- Сестра Настя с ним в одном классе училась, -- объяснила теща. -- Дружили, играли вместе. Я его последний раз в Ростове перед войной видела. Саня как раз университет кончал. Разыскала вот. А на улице бы не узнала... Гарик, вы голодный?

Теща вышла на кухню.

-- Вы какой факультет кончали? -- спросил у Сани Игорь. Спросил не потому, что интересно, а для разговора. -- Физический?

-- Физмат, -- сказал гость.

Макарцев даже не похвалил себя за проницательность. Что-что, а людей он быстро понимал. Теща поставила перед ним тарелку: холодную куриную ножку и два помидора -- как он любил.

-- А вы не ужинаете?

-- Благодарствую, -- буркнул гость.

Не очень-то он был разговорчив.

-- Не хочет, -- объяснила теща. -- Говорит, сыт. А я по вечерам сохраняю талию. Как говорят французы, минуту на языке, всю жизнь на бедре.

-- Вы редактор "Трудовой правды"? -- Александр покосился на красные свежие декабрьские помидоры.

Было непонятно, хочет он в связи с этим о чем-то попросить (есть, что попросить у главного редактора газеты, -- этому Игорь Иванович не удивлялся, воспринимал как должное и по мере возможности помогал) или тоже спросил просто для вежливости.

-- Да, я журналист, -- подправил Игорь Иванович и продекламировал: -- В тридцать лет очки себе закажешь, в тридцать пять катары наживешь, в сорок лет "адью", ребята, скажешь, в сорок пять убьют или помрешь...

-- Это чье сочинение?

-- Народное. Молодые газетчики, подвыпив, поют. А кто постарше да перевалил рубеж, помалкивает.

-- Вам сколько?

-- Отстукало пятьдесят шесть.

-- Выходит, не все пророчества сбываются! -- гость опять покосился на алые помидоры.

-- Зато у меня радикулит, печень пошаливает, -- улыбнулся Макарцев.

-- В физике есть такое понятие -- порог. Вода, вода -- и вдруг за порогом -- лед, другое качество. У человека, думаю, пороги относительны.

-- А как твое здоровье, Саня? -- спросила теща.

-- Лет десять назад, думал, наступил мой порог. Врачи пугали: обречен. А вот вытянул сам себя за уши... Ну, мне пора. Я по вечерам тоже работаю...

-- В режимном институте? -- спросил Макарцев, снова уверенный, что не ошибается, поскольку большинство исследовательских учреждений -- почтовые ящики.

-- Почти! -- гость поднялся. -- Желаю вам!

Они пожали друг другу руки, и теща пошла проводить одноклассника своей сестры. В коридоре слышались их приглушенные голоса, смех. Игорь Иванович отставил тарелку, налил полстакана боржоми, выпил, подождал отрыжки, вынул губами из пачки "Мальборо" сигарету, сладостно затянулся. Теща вернулась.-- Понравился мой гость?

-- В общем... -- корректно пробурчал Макарцев, уже думая о своих делах.

-- А скромник какой! Ведь весь мир о нем говорит и пишет!

-- Весь мир? -- Макарцев вынул сигарету изо рта. -- Да кто он такой?

-- Иногда вы меня удивляете, Игорь! Солженицын.

-- Сол..?! -- Макарцев закашлялся.

-- А что удивительного?-- Нет, ничего...

Он встал и скрылся в спальне.

"Раковый корпус", когда решался вопрос о публикации в "Новом мире", Макарцеву дал почитать худощавый товарищ, предпочитающий быть в тени. Игорь Иванович вернул верстку через три дня.

-- Ну как? -- спросил тот. -- Твардовский ждет ответа.

-- Не знаю. Если выкинуть намеки, то, может, разрешить?

-- Мы-то с тобой правильно понимаем. А масса? И потом, разреши это -- завтра попросят еще острей! Солженицын -- не наш человек.

Прежде всего вылезла обида на тещу. Макарцев, походив по спальне, вышел снова. Теща мыла на кухне посуду.

-- Учтите, что вашего Саню, -- он сознательно не хотел произносить фамилию, -- скоро исключат из Союза писателей за антисоветчину!

-- Это будет большой ошибкой! В свое время ругали Есенина, Пастернака, Булгакова, а теперь?

-- Вы хоть знаете, что он имеет связи с заграницей и за ним ведут наблюдение органы?

-- Это же глупо! Он честный человек, честнее нас всех. Ему еще недавно хотели Ленинскую премию дать.

-- Да, он обнялся с Хрущевым.

-- А без Хрущева -- он уже не талант?

-- Не хочу я спорить о его таланте. Но, приведя его сюда, в какое положение вы меня ставите?!

-- Ах, вот вы, Гарик, о чем!

-- Допустим, на меня вам плевать, -- не давал он ей отговориться, -- но о дочери и внуке вы подумали? Их положение тоже зависит, между прочим, от меня!

-- По-моему, сейчас не тридцать седьмой!

-- Много вы понимаете! Может, я даже симпатизирую этому вашему Сане. Не исключено, что он без пяти минут Лев Толстой. Так это или не так, пускай потомки разбираются. Вы учительница литературы, а я, как говорится, ответственный партийный работник, черт побери! И мои симпатии и антипатии определяете не вы и не ваш одноклассник!

-- Не мой, а Настин!

-- Пусть Настин!..

-- Я поняла, не будем заниматься политграмотой... Больше вы о нем не услышите. Я имею в виду, не услышите от меня.

И теща с достоинством вышла.

-- Извините за резкость, -- бросил он ей вслед.

Но еще и на другой день он был зол на нее. Она, конечно, говорила с Зиной и с внуком. Не хватало еще, чтобы сын начал презирать его за трусость!

Известно ли там, что Солженицын был у него дома? Целесообразно застраховаться. Решение, как это сделать лучше, голова подыскивала ночью, а выдала утром, когда Игорь Иванович заехал в ЦК. Шагая по коридору, он объяснил себе, что вправе наступить на свои интеллигентские соображения по мотивам идейным и, помня о чаепитиях под липами, заглянул в кабинет помощника человека, предпочитающего быть в тени.

Хомутилов, помощник по печати, сухой и длинный, похожий на своего хозяина, говорил мягко и неторопливо. Знакомы они были с конца тридцатых годов. Макарцев попросил провентилировать, не сможет ли сам принять его по короткому и важному делу.

Приняли его в тот же вечер. Игорь Иванович доложил, что в редакцию поступает масса писем трудящихся, осуждающих Солженицына. До сих пор газеты хранили молчание, может быть, теперь пора дать несколько откликов? Макарцев понимал, что здесь может не понравиться, когда советуют, как вести идеологическую линию, но в случае чего он застраховывался от обвинения в симпатии к Солженицыну. Во время приема, однако, худощавый товарищ не высказал своего отношения, а захотел взглянуть на письма.

В редакции Макарцев вызвал исполняющего обязанности редактора отдела коммунистического воспитания Таврова и предложил срочно подготовить отклики. Через полтора часа они лежали у Игоря Ивановича на столе под заголовком "Клеймим позором!". В тексте говорилось о Солженицыне все, что нужно. Макарцев зачеркнул заголовок и написал: "Протестуем!". Он знал, что всякая кампания разгорается постепенно и надо оставить керосина про запас.

День спустя Хомутилов позвонил Макарцеву и разрешил поставить в номер. Газета вышла, и он думал, теща не удержится, выдаст ему нечто обидное. Но вечером Зинаида сказала, что она проводила мать на поезд. Мать хотела остаться на Новый год, а сегодня вдруг передумала.

-- Хоть бы попрощаться позвонила, -- сказал он, в душе довольный, что не позвонила.

-- Просила тебя поцеловать.

Значит, теща ничего не сказала Зинаиде.

-- Пусть хоть вообще к нам переедет...

-- Она у меня самостоятельная, Гарик, ты знаешь!

После "Трудовой правды" кампания против Солженицына была поддержана всеми газетами, ТАСС и иностранной коммунистической прессой. Макарцева похвалили на идеологическом совещании в ЦК за правильную линию. Так он снова чуть не зацепился за сучок, но обошлось.

В таких действиях была особая радость: в любых обстоятельствах всегда поступать, как нужно партии, хотя ты лично можешь с чем-то и не согласиться, даже считать иначе. Да, иначе, поскольку ты не машина, а живой член партии. Но, конечно, не согласиться в душе, не высказывая этого. Поступить ты обязан так, как считает партия. Тут-то и коренится разница между ленинской принципиальностью и принципиальностью абстрактной, аполитичной совестливостью.

В молодости Макарцев терзался, чувствуя, что иногда из-за необходимости выполнять нелепые приказы унижается его собственное достоинство. И нащупал выход: достоинство не страдало в том случае, если он сам, еще до постановления, мог постичь, что в данный момент партийно, а что нет. Плохой же, недалекий партийный руководитель ждет указания. И хотя в конечном счете результат один, поскольку предвидеть -- значит поступить в соответствии с постановлением, которое еще не поступило, -- принципиальная разница несомненна, как разница между словами "угадать" и "угодить". Без ложной скромности Макарцев относил себя к хорошим партийцам.

Однако же нелегко двигался он по жизни, не избежал нравственного дискомфорта. Был у него близкий друг, или приятель -- дело, в конце концов, не в названии. Во всяком случае, не чужой человек, как Солженицын, когда ничто личное не задето. С Андреем Фомичевым, редактором "Вечерней Москвы", виделись они то часто, то реже, но перезванивались регулярно. Анна Семеновна знала: с Фомичевым соединять немедленно, что бы в кабинете ни происходило.

Они вместе начинали. Оба любили газетное дело, оба были полны энергии, оба удачно избежали неприятностей определенного периода, хотя висели на волоске. Возможно, помогло и то, что они предупреждали друг друга об оплошностях. Так или иначе, но остались невредимы и даже выросли. Макарцев ушел вперед, а Фомичев старился в городской "Вечерке".

Им всегда было что наедине обсудить. Каждый серьезный шаг обговаривали. На совещаниях в ЦК находили друг друга в кулуарах и садились рядом. Ну, а деловые просьбы -- поставить в номер материал, который надо поставить, но почему-либо это неудобно в своей газете, -- тут уж зеленая улица. Звали они друг друга не по именам, а просто по фамилиям -- так привыкли. И жены их звали также. Погорел Фомичев при Хрущеве, нелепо и мгновенно, с Макарцевым и посоветоваться не успел.

Сообщение ТАСС о запуске первого в мире космонавта Гагарина поступило вскоре после того, как он в действительности благополучно приземлился. В это время очередной номер "Вечерки" Фомичев уже подписал в печать. Тогда над тассовкой не стояло, как теперь, указаний, обязательно ли печатать всем газетам, на какой полосе, с фотоснимками или без. Фомичев заколебался. Поставить сообщение в номер -- значило задержать газету. Горком по головке не погладит. К тому же по радио новость известна. Когда его вызвали в ЦК, о причине он еще не догадывался. И совсем растерялся, увидев перед собой Хрущева и Политбюро в полном составе.

-- Кстати, товарищи! -- сказал Хрущев. -- Вчера на даче я открываю "Вечерку" и вижу, что о Гагарине в ней ни слова! Об этом сообщили все газеты мира, даже буржуазные. Не поверили только два человека: президент Эйзенхауэр и товарищ Фомичев. Что же получается? Фомичев хуже буржуазных редакторов.

Фомичев, в мгновение покрывшийся красными пятнами, с тревогой поднял руку, как на уроке, и, чувствуя, что надо объяснить неувязку пока не поздно, дрожащим голосом произнес:

-- Позвольте мне сказать... Дело в том, что я, как редактор...

-- Вы, Фомичев, -- остроумно парировал Хрущев, -- уже не редактор. Какой следующий вопрос?..

Вечером после нокаута Фомичев приехал к Макарцеву. Они выпили, пока Зинаида кормила их и поила крепким чаем с ватрушками с корицей, которые Игорь особенно любил, они со всех сторон обсудили ситуацию.

Если бы снял горком, можно было бы попытаться в ЦК заменить снятие строгачом или переводом в другую газету, хотя и тут маловероятно. Ну, а уж если снял лично Хрущев, Фомичеву оставалось гордиться, что назначал его горком, а освобождало Политбюро.

Фомичев как-то сразу надломился, сгорбился, стал каждый день заезжать к Макарцеву жаловаться на несправедливость, просил взять его на небольшую должность -- ну, скажем, редактором отдела.

-- И не думай! -- восклицал тот. -- Зачем тебе такое понижение? Старый партийный конь, как известно, борозды не портит.

В действительности Макарцев не мог его взять без согласования с ЦК, а согласовывать не решался. Он давно осознал необходимость не заводить друзей. С ними всегда труднее, чем с подчиненными, они требуют искренности и душевных сил, а эти силы Макарцев до конца отдает партии. Дружба с Фомичевым была исключением, но и она начала тяготить.

-- Думай что хочешь, -- проговорила Зинаида, услышав рассказ мужа, -- а только дружба эта тебя не украшает. О ней ведь знают, и все говорят: "Фомичева сняли, а Макарцев с ним заодно!".

-- Нет, Зина, не могу! Не могу отказать Фомичеву!

Она видела, что муж переживает.

-- И не отказывай! Отдались постепенно, как все делают... Он умный человек, поймет. Да если бы ты, не дай Бог, оказался в его положении, он бы не церемонился!

Ничего жене не ответив, он ушел спать. А утром, когда Фомичев позвонил ему и сообщил, что сделал третью попытку добиться приема в ЦК и опять неудачно, Игорь Иванович сказал:

-- Слушай, надо с тобой посоветоваться, честно, по-партийному.

-- Понял тебя, -- сразу ответил тот. -- Сейчас подъеду. Сделать теперь ничего не могу, а совет -- с радостью...

-- Да подъезжать как раз и не нужно... -- Макарцев искал подходящие слова, даже махнул рукой от раздражения на самого себя. -- Видишь ли... Может, нам лучше повременить, как считаешь? Тут говорят всякое...

-- Кто и что говорит? Я не понимаю...

-- Сплетни, не обращай внимания. Но я тебе после лучше помочь смогу, если сейчас не будут говорить, что мы свои люди... Слышишь?

-- Слышу.

-- Как считаешь?

-- Я понял, Макарцев.

-- Да что понял-то? Обиделся, небось, а ничего не понял! Дело говорю, а ты в сентиментальность. Я тебя на проводе буду держать. Только, чтобы в глаза не бросалось. Прав я?

-- Извини, -- прервал Фомичев. -- Некогда мне с тобой совещаться. Жена вот на рынок посылает: в магазине нет ничего, а жрать надо! Прощай!

С тех пор они не увиделись и не поговорили ни разу. Макарцев, вспоминая, протягивал руку к телефону. Номер помнил наизусть и никогда не просил Анну Семеновну соединить его. Но каждый раз, когда он решал позвонить, его отрывали по срочному делу.

5. АЙСБЕРГИ

Казалось, Игорь Иванович лежал в полузабытьи, но мозг его напряженно работал. Кардиограф тихонечко гудел рядом, регистрируя каждый толчок редакторского сердца, и этот гул не мешал, а даже помогал размышлять. Дышалось в кислородной палатке легче.

Шел четверг, 27 февраля. Беда навалилась в среду.

Вспоминать предшествующие дни Макарцев начал с понедельника, так как в воскресенье Зинаида настояла, чтобы они в кои веки уехали в однодневный санаторий и погуляли в Барвихе в сосновом бору. Они бродили по парку, участвовали в праздничном обеде в честь Дня Советской армии, потом отдыхали в двухкомнатном номере с телевизором. Макарцеву сделали массаж, рекомендовали упражнения йоги от растущего живота, прикрепили в бассейне индивидуального тренера. Но Игорь Иванович по старинке пренебрегал всеми благами обслуживания, которые ему полагались. Пренебрегая, он выделялся среди остальных и наживал себе врагов, но иначе не мог.

Он истомился за целый день, изнервничался, изнемог от безделья. Последнюю треть воскресенья он все-таки засел за телефон и, поговорив с кем нужно, решил ряд вопросов. Зинаида смотрела на него, дорвавшегося до телефона, с укоризной.

-- Ты чего? -- спросил он.

-- В гроб с собой тоже телефон возьмешь?

Домой Леша привез их слегка разморенными, а все же отдохнувшими. Макарцевы легли, когда двенадцати не было. И еще вспоминать он решил с понедельника, потому что на прошлой неделе все было спокойно, в воскресенье он нервничал только от безделья, а из-за этого, он уверен, инфарктов не происходит.

Итак, в понедельник, 24 февраля 1969 года, без пятнадцати десять утра, Макарцев позвонил Анне Семеновне. Рабочий день в "Трудовой правде" начинался в одиннадцать, большинство сотрудников приходило к двенадцати, в десять начинало только машбюро. Локоткова появлялась в приемной в полдесятого, чтобы успеть проветрить прокуренный редакторский кабинет и отобрать неотложные бумаги на подпись и для просмотра лично ему. Кроме того, в прорези щитка с надписями "Дежурный редактор", "Дежурный зам ответственного секретаря" и "Свежая голова" она вставляла карточки с фамилиями, чтобы все видели, кому сегодня сдавать материалы на читку, у кого брать визы "Срочно в

No " для печатания в машбюро вне очереди, кто поставит статью в макет номера, разметив шрифт и ширину набора.

Раз и навсегда нанизанные на нитку бусы этих дел не касались Макарцева. Он мог читать уже сверстанные полосы вечером. А мог и не читать. Ставить, снимать, проверять, дополнять и сокращать было кому в газете и без него. Лишь принципиально важные статьи он сам просматривал до набора. Но Игорь Иванович жил традициями тридцатых годов, любил газетную кухню, ему нравилось вникать.

Он сам ходил по отделам, спрашивал, кто чем живет, мог заговорить даже с рядовыми сотрудниками, большинство из которых знал в лицо и по фамилиям. Заместители были его тенями, он работал за них, а они в кабинетах сочиняли для себя второстепенные дела. Макарцев любил, когда ему кратко излагали суть будущей статьи, схватывал с полуслова и ускорял: "Дальше! Что в конце? Вывод?" Конечно, прежде всего его волновала стратегия, то есть темы, протянутые из номера в номер на длительные сроки, а также планомерное отсутствие других тем, что тоже было стратегией вверенной ему газеты. Смысл и большие цели этой стратегии постигались не на редколлегии. Поэтому в понедельник утром он позвонил, чтобы его не ждали: он на идеологическом совещании. Он поехал в ЦК, хотя до совещания оставалось два часа.

В коридоре ЦК он встречал старых товарищей. Многие позащищали диссертации, но так же сидят за столами с утра до вечера, подчиняясь незыблемой дисциплине, готовые вскочить по звонку, наживают болезни на нервной почве. Он был бы сейчас не ниже. Нет, он Макарцев, правильно сделал, уйдя в газету: самостоятельности больше, а работа живая и видна народу.

Оставшееся до совещания время было важнее совещания. В частных беседах, перекурах и коридорных встречах он выяснил ряд вещей, о которых не говорится с трибуны и не пишется в закрытых документах. Это были намеки, от которых зависело остальное, в том числе решения, принятые совещанием, и стратегия всех газет. Как айсберг -- почти весь под водой. Но и нечто, обратное айсбергу, не могущее существовать в океане: верхняя часть движется в одну сторону, а подводная, невидимая, -- вбок или даже в противоположном направлении. Газета была таким раздвоившимся айсбергом. В частности, Макарцев выяснил, что в докладе на совещании "Трудовую правду" будут хвалить, но завтра его вызовут на ковер за недостатки, и тут нет противоречия. Будь готов ко всему, выясни, за что критика, правильно соразмерь самозащиту и обязательное признание вины, подчеркнув этим разумность руководства.

Докладчиком на совещании была секретарь МГК по идеологии, пухлая и медлительная Шапошникова, которую Макарцев глубоко презирал. Читала она размеренно, не отрывая глаз от бумаги, все делали вид, что слушают. Макарцев, как и все цековцы, недолюбливал работников горкома, считал их туповатыми и готовыми в любом деле перестараться. Cквозь сонливую монотонность слов он уловил название своей газеты. "Трудовая правда", отметила докладчица, выступила с новым важным почином: "Не выбрасывать ценные промышленные материалы в утиль!" Только по Москве это сулит солидную экономию. Почин уже широко поддержан. "Дуреха, -- подумал Макарцев. -- У нас были почины и покрупнее, да ты газету невнимательно читала! Солидную экономию -- а какую? Мы цифры давали, какая будет экономия!"

Тем не менее всегда приятно, если газету хвалят. А еще приятней, когда говорили не "Трудовая правда", а "газета Макарцева", хотя на последней странице печатались холодные слова: "Редакционная коллегия". Он считал, что газета его, говорят же: "самолеты Туполева". Макарцев любил свою газету, переживал ошибки и никогда не считал, что он ее делает. Сам он, когда докладывал о газете или отчитывался, говорил: не "Трудовая правда", а "наш коллектив".

В хорошем расположении духа он приехал в редакцию. Анечка разложила у него на столе чуть влажные полосы, аккуратно загнув нижние края вверх. Он начнет читать сверху и может испачкать манжеты черной краской. Он вытащил из кармана очки и, просмотрев полосы, встал, прихватив их за края, чтобы не пачкать рук. Номер вел ответственный секретарь Полищук, и Макарцев сам зашел к нему с полосами. Он обсудил ряд перестановок на первой полосе, выяснил, что будет на пустом месте третьей, спросил счет матча в Лужниках, для которого оставили пустую строку, велел придумать заголовок посвежее к статье "Америка: нищета и слезы".

Статью тут же назвали "Америка -- море бесправия". Игорь Иванович поморщился, но махнул рукой и пошел по отделам. Дежурные работали, остальные собирались домой, хотя рабочий день еще не кончился. Макарцев считал, что журналистика -- дело творческое. Кто не хочет или не умеет работать, не будет этого делать и при самом строгом порядке. Он требовал сознательной отдачи -- то есть материалов, а не просиживания штанов в редакции "от" и "до". Кроме того, трудовая дисциплина была заботой завредакцией Кашина, а не главного редактора.

Еще через полчаса Макарцев внезапно оделся и пошел к лифту.

-- Чего это вы сегодня так рано? -- удивился Леша, выруливая через скверик на улицу.

-- Считаешь, у меня и личной жизни быть не может?

Резко сбросив газ, Двоенинов оторвал глаза от дороги.

-- Так куда вас везти?

-- Домой, Леша, домой... -- усмехнулся хозяин. -- Личная жизнь у меня, брат, дома...

Редактор не был расположен говорить о ерунде, и Леша молчал. Макарцев думал, что наконец-то сегодня поговорит с сыном. Жена давно просила, но они с Борисом никак не могли встретиться. В те редкие дни, когда отец приезжал домой пораньше, тот заваливался за полночь.

Не оказалось его и теперь, Макарцев жевал ужин один.

Зина по примеру матери перестала есть вечерами, сохраняя фигуру. Она сидела и смотрела, как ест муж. В глубине души Макарцев был даже рад, что Бориса опять нет и разговор не состоится. Они были в ссоре, хотя отец старался этого не показывать.

Из Германии в 39-м Игорь Иванович привез пишущую машинку "Олимпия-Элита", изготовленную в малой партии специально для канцелярий Рейха. Макарцев никогда не писал на машинке, но она всегда стояла дома возле письменного стола. Он спрятал ее в начале войны, когда сменил имя. Игорь боялся, что фашистская машинка будет уликой. А после войны нашел ее и снова привез домой. Недавно хватился -- допечатать строку в проекте какого-то документа -- и не нашел. Где она? Оказалось, Борис сдал машинку в комиссионку.

-- Зачем?

-- А на кой она тебе?

-- Твой отец -- журналист!

-- Она вся в масле была -- как купил, не раскрывал!

-- Попросил бы денег, я бы дал. Ведь это единственная дорогая для меня вещь.

-- Ладно слюни распускать. Ничего у тебя дорогого нету!

Объяснить что-либо стало невозможно. Отец не мог подобрать убедительных слов, то начинал, как с ребенком, то раздражался, и сын каждый раз ускользал. Борис отрастил волосы до плеч, жидкие усы до подбородка, ходил в неизвестно кем и как сшитых брюках, а манеры его стали смесью мушкетерского с блатным. Домой он являлся в облаке винного перегара. У себя в комнате независимо от времени врубал стереофонический "Грюндиг" на полную мощность, а иногда подключал к нему электрогитару, бренчал и пел песни Галича, надрываясь под Высоцкого.

Игорь Иванович уже успокоился, что разговора не будет, перестроил ход мыслей. Он собирался сделать два-три нужных звонка и лечь. Просто лечь и смотреть в потолок.

Тут появился Боб. Не здороваясь, он распахнул дверь в гостиную, мельком глянул на отца, швырнул под вешалку в коридоре синюю сумку на длинном ремне с надписью "SABENA" и пошел к себе.

-- Давненько не виделись, -- пробормотал вслед ему отец.

Сын не ответил, не задержал шага, исчез. Ни от кого на свете, даже от руководства, Макарцеву не перепадало такого хамства. Но он сдержался, не крикнул, встал и приоткрыл дверь комнаты сына. Отца оглушил водопад звуков: Борис уже успел поставить пленку.

-- Мы давно с тобой не говорили, сын, -- сказал Игорь Иванович, пытаясь перекричать битлов, которых он сам, на свою шею, привез ему из Лондона.

-- А о чем с тобой говорить?

-- Ну мало ли... Как живешь, хотел бы знать...

-- Живу нерегулярно, папа.

-- Остроумно!

-- Уж таким воспитал!.. Чего пристаешь? Делать нечего? Катись, откуда приехал, там руководи!

-- Ты меня неправильно понял. Я не собираюсь тобой руководить. Но мы как-никак родственники...

-- У тебя своя дверь, у меня своя. Закрой мою с той стороны!

-- Нет уж, извини! Кто платит, тот заказывает музыку. Поэтому не забывайся! Если для тебя родственные отношения -- атавизм, то как иждивенец не забывай о материальной зависимости.

-- У!.. Затянул дурацкую песню...

-- Да выключи этот чертов "Грюндиг"! Если я не прав, докажи.

-- Я же сказал, Макарцев: до тебя все равно не дойдет. Ты -- ортодокс.-- Я?! Да ты щенок, не знающий сложностей жизни! Дорасти еще до благ, которые мы с матерью кладем тебе в рот тепленькими. Другим детям такое и не снится.

-- Навязались со своими благами!

-- Навязались?

-- Видишь, я же сказал: не дойдет!

Подойдя к окну, Борис стал рассматривать темное небо. Игорь Иванович оглянулся: Зинаида облокотилась о косяк в другом конце коридора и внимательно прислушивалась к разговору, морщась от надрывного крика битлов.

-- Давай все же установим дипломатические отношения, -- выдавил отец. -- Если тебе нечего сказать, так выслушай. Только сделай тише!

Сын посмотрел на него, пожал плечами, подошел к магнитофону и резким движением повернул ручку. Игорь Иванович вздрогнул: и без того громкий звук превратился в невыносимый рев с шипением и свистом, которого не могли выдержать барабанные перепонки.

-- Ты, видно, не в настроении! -- ему пришлось отступить в коридор. -- Ладно, поговорим в другой раз...

Его слова утонули в грохоте. Зинаида исчезла, дабы муж не стыдился, что она видела его поражение. Он прошел в спальню, положил под язык таблетку валидола и лег, не раздеваясь, на только что открытую белоснежную постель.Грубости следовало ожидать, успокаивал он себя. Возрастное! Кажется, я таким был... А это поколение более сложное. В чем-то мы, конечно, виноваты! Слишком легко низвергали авторитеты. Несправедливость породила другую несправедливость. Правда, сами авторитеты во многом повинны, но будем самокритичны: и мы хороши! Человек -- тоже айсберг, большая часть не видна. При коммунизме люди будут открыты друг перед другом до конца, и тогда они не смогут иметь недостатков. В конце концов ядро у парня здоровое, я уверен... В другой раз обязательно побеседуем.

Уговорив себя, он выплюнул валидол в пепельницу. Считать, что ссора с сыном стала причиной инфаркта, нелепо. Такие сцены возникали не раз и не два. И еще будут до тех пор, пока, как говорит Зинаида, Боренька не обзаведется семьей, и мы снова понадобимся -- дать, достать, нянчить. Игорь Иванович не заметил, как заснул. Проснулся он около часу ночи, разделся и лег. Зинаида слышала, как он раздевался, но сделала вид, что спит.

6. СЕРАЯ ПАПКА

Во вторник утром подул ветер, возникло ощущение перемены погоды, и макарцевский айсберг закачало. В отделе пропаганды состоялась накачка, которой он ждал. Но не с таким поворотом. О ценном почине никто и не вспомнил. Выговаривали ему за снижение активной позиции газеты, поднятие второстепенных вопросов, заслоняющих основную линию идеологической борьбы, а между тем имеются просчеты, о которых говорилось на последнем Политбюро как о запахе чехословацких рецидивов. Главное, в "Трудовой правде" слабо отражается социалистическое соревнование. Ряд отраслей промышленности не выполняет плана пятилетки -- это вина и печати тоже. Необходимо срочно и с конкретными предложениями пересмотреть планы газеты и снова представить в ЦК.

Стало ясно, что Политбюро нужно найти козлов отпущения. Отделы ЦК были передаточным звеном, и взвалить вину за недостатки пропагандистской работы на плечи газет естественнее всего. Недоработки редактор признал просто, по-партийному. Это не были его конкретные ошибки, и он не принял их близко к сердцу.

В редакцию Макарцев приехал, когда шла планерка. Вел ее первый замредактора Ягубов. Он был в редакции человеком новым, месяца четыре всего, как назначили. Макарцев помогал ему быстрее войти в курс дела, чувствуя, однако, сопротивление материала. Доброжелательно и настороженно присматривался он к заму и ощущал отсутствие контакта. Общий тон планерки за полуоткрытой дверью кабинета Ягубова был ровный и деловой. Игорь Иванович снял у себя в кабинете пальто и мимо Анечки, готовившейся было бежать к нему с папкой, прошествовал к Ягубову. На стене, наколотые на острые гвоздики, висели красиво разрисованные цветными фломастерами макеты всех четырех полос. Фломастеры эти Макарцев привез для секретариата из Японии. Увидев в дверях редактора, Ягубов остановился на полуслове и обрадованно объявил:

-- А вот и наш главный, товарищи. Сами будете дальше вести? Мы, правда, закругляемся...

Макарцев отмахнулся.

-- Тогда повторить вам основные вехи?

-- Продолжайте, продолжайте. После посмотрю.

Он искал глазами свободный стул, где присесть. Кабинет Ягубова был раза в полтора меньше его кабинета, и свободных мест не оказалось. Завредакцией Кашин встал, усадил редактора, а себе принес стул из приемной.

Когда текущие дела были решены, Ягубов вопросительно взглянул на Макарцева, не хочет ли тот добавить. Игорь Иванович попросил задержаться членов редколлегии и редакторов отделов.

-- Остальные могут быть свободны, -- прибавил Ягубов.

-- Хочу еще раз сосредоточить внимание на планах отделов, -- проговорил редактор, когда лишние вышли.

-- Так ведь сдали уже! -- возмутилась языкастая Качкарева, эдакий коренастый мужик в юбке, редактор отдела литературы и искусства, вечно со всеми конфликтующая по пустякам.

-- Правильно, сдали. Планы в целом неплохие. Но руководство газеты, -- Макарцев взглянул на Ягубова, и тот, еще не зная в чем дело, кивнул, -- руководство газеты считает, что некоторые линии надо углубить. Я имею в виду (это касается отдела промышленности) уделить больше внимания выполнению пятилетки...

-- Да разве мало даем статей? -- удивился редактор отдела промышленности Алексеев.

-- Много, но недостаточно, -- чуть тверже сказал ему Макарцев.

-- Ясно! -- неряшливый и добросовестный, как школьный учитель, Алексеев огорчился тем, что вместо живых статей ему придется еще добрых часа три потеть над перекройкой этого плана, никому не нужного.

Главный редактор тоже понимал, что планы лучше не станут, но должен был спустить вниз полученную директиву.

-- Теперь об идеологии, -- Макарцев сделал паузу и обвел глазами тех людей, которых это касалось в первую очередь. -- Давайте подумаем вместе, как, на каком материале ярко и взволнованно ввести тему усиления идеологической борьбы в мирных условиях. Эта работа касается в основном плана отделов комвоспитания и литературы -- вам и карты в руки. Локоткова разнесет старые планы по отделам. Прошу завтра до планерки вернуть их доработанными.

-- У вас все, Игорь Иванович? -- вежливо спросил Ягубов.

Макарцев не ответил и первым встал. В дверь потянулся ручеек выходящих. Заместитель редактора понял, хотя это и не было произнесено, что замечания по плану поступили сверху. Он думал, Игорь Иванович задержится и один на один добавит еще что-либо, но от вопросов воздержался. А тот не стал раскрывать дополнительных карт и ушел в свой кабинет, прихватив макеты.

Едва редактор прикрыл за собой вторую дверь кабинета (тамбур исключал возможность слышать его разговоры), на столе загудел телефон. Анечка соединила его с секретарем райкома партии Кавалеровым. Когда же поставят его статью, ведь Игорь Иванович обещал? Это средняя статья, написанная за секретаря работниками райкома, о том, как трудящиеся Москвы изучают марксистско-ленинскую теорию. Макарцев не читал статьи, но знал, что все в ней правильно. К тому же он был обязан Кавалерову услугой -- не лично себе, а "Трудовой правде". Возможно, теперь Кавалерова собирались выдвинуть, и автор хотел стать заметнее. Разговаривая, Макарцев перелистал макеты -- статьи Кавалерова в номере не было. Он вызвал по селектору дежурного зама ответсекретаря и дал указание поставить Кавалерова в номер, вынув... Он заглянул в макет и указал на такую же ненужную статью другого автора.

-- Порядок! -- сказал через минуту Макарцев Кавалерову в трубку. -- Завтра читай!

Тем временем он бегло просмотрел макеты и, нажав кнопку, попросил Анну Семеновну унести их в секретариат.

-- Ко мне Какабадзе, -- крикнул ей вдогонку Макарцев. -- Пусть захватит фотоаппарат.

После планерки в отделах наступало время переключения с одного номера на другой, послезавтрашний. И хотя секретариат и часть коллектива еще работали на завтрашний, редакция затихала. Игорь Иванович вытащил из ящика стола две анкеты -- старую и новую, -- стал заполнять новую, списывая со старой, чтобы не было расхождений.

-- Разрешите? -- Саша Какабадзе, молодой фотокорреспондент, приоткрыл дверь кабинета. -- Кого будем снимать, Игорь Иванович?

-- Меня, Саша. Фото на загранпаспорт. Ты уж извини за эксплуатацию...

-- Что вы! Я собираю снимки всего руководства. Нет, серьезно. Целая коллекция, а вашего экземпляра не было.

Саша поставил кофр на ковер, извлек из него камеру с большим портретным объективом и крался по ковру гибко и легко, как пантера.

-- Подойдите к окну, Игорь Иванович, но не совсем... Немного подальше. Повернитесь боком -- будут мягкие тени. Подтяните галстук -- узел ослаб... Смотрите на меня, чуточку повыше...

-- Слушаюсь!

-- Приятно, черт возьми, командовать начальством! -- Саша щелкнул несколько раз, опустил камеру в сумку, вынул другую. -- А теперь для страховки переменим позу. Повернитесь сюда. О'кей!

-- Спасибо, Саша. Ты торопишься?

Редактор обнял его за плечи и повел в свой буфет, куда могли заходить только члены редколлегии. Здесь были особые продукты, американские сигареты, жвачка.

-- Спасибо, я не курю, -- смутился Саша.

-- Бери, бери! Девушек угостишь...

Саша купил "Кэмел", Макарцев себе -- "Мальборо". Какабадзе тряхнул черными кудрями и поволочил свой кофр.

Вторая половина дня главного редактора ухнула в мелочную и совершенно нетворческую работу. Он подписал гонорарные ведомости за первую половину февраля, документы на получение зарплаты сотрудникам, счета ретушерам и художникам, даже не посмотрев цифр. Отвечала бухгалтерия, подпись редактора нужна была для формы. Потом пошли акты списания бракованной типографской бумаги. Приняв начальников наборного, стереотипного и ротационного цехов по поводу срыва редакцией графика сдачи номера, редактор предъявил встречные претензии о случаях пьянства в цехах. Потом Макарцев долго отчитывал пожилую заведующую корректорской и двух молодых корректорш за глазные ошибки, выловленные уже перед самым подписанием номера в печать. ("Зарплата корректоров -- 65 рублей в месяц, -- жаловалась заведующая, -- работа нервная и грязная -- пойди найди квалифицированного работника!")

Он стал читать почту, оставленную специально для него, и сам расписывал ее по отделам с предложениями: "Разберитесь. И.М.", "Надо помочь -- обратитесь в ВЦСПС! И.М.", "Проверьте, нет ли нарушения соцзаконности?! И.М.", "Печатать на собаке -- и на полосу! И.М."

Простого читателя он уважал сам и требовал такого же уважения от коллектива: для читателя мы с вами живем и работаем! С особым вниманием читал "телеги". Он сам подписывал наиболее значимую исходящую почту. Кроме того, принимал по личным вопросам сотрудников всех рангов без исключения, в том числе жену выпускающего Хабибулина, пришедшую жаловаться на мужа ("Перестал домой деньги приносить, я написала в партбюро, а ни ответа, ни привета! И почему квартиру никак не дадут, одни обещанки? Русские сразу получают, а татарин ждет не дождется").

Нервничал ли главный редактор, делая эту работу? Нет, все было ему привычно.

Ужинал он обычно дома и снова приезжал в редакцию читать номер. И тогда, во вторник, он вышел в приемную, распрямив сгорбившиеся от усталости плечи.

-- Выпейте еще чаю, Игорь Иваныч, -- Анечка быстро смахнула со стола фантик от конфеты.

-- Поехали, Леша!

Двоенинов, дремавший в кресле, вскочил, обежал хозяина и пошел, как всегда, впереди, покручивая ключи на брелочке, как пропеллер. Не спрашивая, повез он хозяина домой, в новый дом за стадионом "Динамо", куда редактор перебрался два года назад -- в пятикомнатную квартиру с двумя лоджиями, с которых можно было бы с комфортом смотреть футбол и травяной хоккей, если бы позволяло время.

"Волга" остановилась у красного светофора, возле Центрального телеграфа, когда Макарцев вдруг передумал. Пока ехал, он проигрывал в голове диалог с Зинаидой. Снова о сыне -- когда же поговоришь? Пять лет не были в театре, если не считать "Лебединого озера" в Большом -- обязательные посещения с женами во время приема почетных иностранцев. Носа из дома не высовываю. Раньше хоть в распределитель можно было съездить, а теперь на дом привозят. Мать наотрез отказывается приехать -- чем ты ее обидел? Ох-хо-хо...

-- Что там, Леша, на доме написано? Не разгляжу без очков.

-- Да уж давно здесь кафе "Московское"...

-- Вот и хорошо! Рули к нему!

Тут как раз включился зеленый, и Леша рванул в гору, не щадя мотора. Перерезав наискось правые ряды, он затормозил у тротуара. Инспекор на углу проезда МХАТа приставил было свисток ко рту, но, увидев номер, отвернулся.

В кафе Макарцев бывал в Риме, Токио, Париже, Марселе, Каире, Лондоне, Сантьяго, Гаване, Нью-Йорке, Рейкьявике, не говоря уже о соцстранах, а о московских предприятиях общепита читал в своей газете: как улучшается их работа, увеличивается ассортимент блюд, с каждым годом растет количество посадочных мест.

В зале было полутемно и полупусто. Несколько посетителей сидели в разных углах, пахло тухлой капустой. Официантки не было, с кухни доносилась перебранка. Потом появилась толстая и неряшливо одетая женщина. Она смотрела мимо Игоря Ивановича в окно. То ли действительно не видела, то ли делала вид. Он радовался, что никто к нему не подходит, отдыхал. Положил голову на руки, закрыл глаза, забыл, что сидит на людях: ведь они ничего от него не хотели и вообще не знали его. Редко бывает, что он никому не нужен. Всегда обязан думать, как твой поступок расценят наверху, внизу, секретарша, жена... Официантка подошла, молча вынула блокнот.

-- Я хочу поужинать, -- с добротой в голосе сказал он.

-- Чего?

-- А что есть?

-- Вот меню...

Она взяла с другого столика меню, положила на противоположный от Макарцева конец стола, а сама пошла прочь. Очки он забыл в кабинете.

-- Погодите, попросил он. -- Я уже выбрал...

-- Чего? -- спросила она издали.

-- Яичницу, -- быстро сказал он. -- И кофе...

-- Пить не будете?

Он поколебался, не взять ли коньяку, но решил, что быстрей наступит усталость.

-- Вроде нет... Если можно, бутылку минеральной...

-- Воды нет.

Ничего не записав, она пожала плечами, сунула блокнот в карман фартука и ушла. Макарцеву уже стало не так хорошо одному. Ему хотелось есть, и он жалел, что не поехал домой. Яичница его жарилась долго. Он и без Зины быстрей бы зажарил. Он стал нервничать, что уже готовы полосы, и он не успеет подумать и дать указание переверстать, должен будет в спешке прочитать, чтобы не выбить номер из графика, им же самим утвержденного.

Наконец перед ним плюхнулась алюминиевая сковорода с яичницей. Брызги попали на костюм. Он поискал глазами бумажные салфетки и вытер брызги пальцами, а пальцы вытер о носовой платок. Яичница была без глаз, холодная, несоленая и пережаренная.

Помявши губами край яичницы, Макарцев смущенно отодвинул сковороду. Он отломил кусочек черствого хлеба, помазал высохшей горчицей, стал жевать. Голод притупился, осталось дождаться кофе. Есть у нас еще недостатки, есть. Быт -- наша болевая точка. Он вспомнил Фомичева. Когда того открепили от распределителя, жена его купила колбасу прямо в магазине. Они отравились всей семьей, неделю болели. Потом привыкли. Лучше не открепляться, тогда отдельные недостатки переживаются легче.

-- Мне бы кофе, -- жалобно попросил он официантку, -- я спешу.

-- Все спешат, -- сказала она, глядя в окно. -- Еще не готово.

-- Рассчитайте меня...

Скривив обильно накрашенные губы, она пожала плечами, ушла на кухню. Почему она ходит в домашних тапочках? Может, у нее болят ноги? А ведь нестарая... Скоро официантка вернулась, держа двумя пальцами чашку кофе и сахар в бумажном пакетике, как подают в поездах.

-- А ложку можно?

-- Не слепая. Сейчас принесу.

Она сказала это без сердитости, спокойно, но ложку принести забыла. Он любил кофе без сахара, отглотнул сразу.

Кофе оказался такой же холодный, как яичница, без запаха и безвкусный. Макарцев отодвинул его с откровенной брезгливостью, поискал глазами подавальщицу, которая снова исчезла. Тогда он вынул из кармана рубль, поколебался, положил еще рубль и быстро пошел прочь. Неужели так трудно сварить обыкновенный кофе? Если бы они знали, кто я, наверняка не посмели бы обслужить так плохо!

Однажды на планерке зашел разговор о кофе. Редактор отдела фельетонов рассказывал, как он однажды задался целью сварить такой кофе, как подают в столовой. Он подогрел воды в большой кастрюле, немытой после супа, слил туда остатки старой кофейной гущи, добавил старой заварки чаю. Сливок у него не было, он ополоснул банку из-под маринованных помидор и вылил туда же. Когда попробовал, все равно оказалось, что кофе получился вкуснее, чем в общепите. Столовский рецепт остался непостижимой тайной.

Конечно, один случай не дает типической картины. Но надо поднять в газете вопрос о повышении культуры обслуживания в связи с тем, что Москва должна стать образцовым коммунистическим городом. Сделать это солидно, с перспективой, дать слово министру торговли, специалистам. Правда, пока Игорь Иванович шел к машине, мысль его переключилась на предстоящее чтение готовых полос. Он вообще умел забывать второстепенное, что помогало ему помнить о главном.

-- Давай, Леша, в редакцию, да поживей.

Мелкий мокрый снег валил валом. Машины оставляли за собой черные колеи. Дворники мерно дергались, словно отбивали время, и стекло залеплялось снова. Проходя в кабинет, он позвал секретаршу и пропустил ее вперед.

-- Мне никто не звонил?

Локоткова задернула портьеры, зажгла ему настольную лампу.

-- Звонили многие, но ничего серьезного, я все сделала. Полосы на столе... Чаю?

-- Ага! -- обрадовался он. -- И покрепче.

-- Не боитесь покрепче? А сердце?

-- Сердце у меня железное, -- сказал он и погладил Локоткову по плечу.

Пальто повесил на плечики в шкаф, стряхнув с воротника капли от растаявших снежинок. Подождал, пока Анечка вышла, расстегнул пиджак и, расслабив ремень, подтянул брюки, заправляя в них белую рубашку, уже успевшую за день измяться. Животик, животик, -- он увидел себя в зеркале. Пока пятерня его откидывала назад волосы, ноги уже устремились к столу, а глаза, еще ничего не видя, уже рыскали по полосам. Он сел, похлопал ладонью по столу в том месте, где должны были лежать очки. Там они и лежали. Порядок расширяет мысль, -- был его любимый афоризм. К сожалению, не удавалось следовать этой мудрости из-за суеты.

Очки лежали на чем-то, на возвышении. Макарцев хотел отодвинуть это что-то, чтобы приняться за чтение. То была папка, пухлая серая папка с черными коленкоровыми боками, туго связанная зелеными тесемками. Он же подписал сегодня все бумаги бухгалтерии. Еще какой-нибудь годовой отчет? Никогда эти растеряхи не могут сделать сразу! Он отодвинул папку в сторону (черт! тяжелая!), надел очки и обратился к первой полосе. Он пробежал глазами шапку: "Коммунизм -- светлое будущее всего человечества!" -- и, подумав, выкинул слово "всего". Проглядел заголовки статей, даже мелких, отметил уже стоящий в полосе материал секретаря райкома Кавалерова. Все было в порядке. Макарцев нажал на селекторе рычажки замредактора, ответсекретаря, его зама, ведущего номер, и выпускающего. В кабинет ворвался гул линотипов из наборного цеха, отделенного от столов верстальщиков стеклянной перегородкой. Всем четырем сразу редактор сказал в микрофон:

-- Как дела? Докладывайте...

Из общего бормотанья он понял, что верстка идет по графику, отклонений нет.

-- Но будут, -- вдруг насторожил Полищук. -- Только что ТАСС обещал. Генсека набрали вчера, а сегодня, после выступления, поправки...

-- Большие?

-- Блохи. Но много, в общей сложности сотни полторы. И еще идут... Снова те места, где мы уже поправили, переисправляют по-старому... Первую и вторую полосы задержим на час, не меньше...

-- Ясно, -- Макарцев удержал вздох. -- Кстати, насчет первой полосы... Шапка -- чья идея?

-- Моя, -- выдавил Полищук.

-- Остроумно! Но уберите "всего"! Зачем пугать быков красным цветом? Сейчас не время! Остальные мои замечания в полосах. Все!

Загудел телефон -- Анна Семеновна допустила к нему жену.

-- Почему ужинать не едешь?

-- Закрутился. Сам поел...

-- Сегодня поздно?

-- Думаю, нет... А ты что?

-- Как всегда, телевизор смотрю...

-- Борис дома?

-- Нет еще... Ты договори с ним, ладно?

-- Конечно, договорю. Только не приставай, Зина...

-- Я не пристаю, Гарик, но время идет. Знаешь, он днем пьяный пришел, спал...

-- Ладно, после. Некогда...

Зина избаловала сына, а теперь хочет, чтобы я исправлял. Он закурил, сгреб рукой полосы и вызвал Локоткову. Она унесла их в секретариат. Стол сразу освободился -- порядок расширил мысль. Но взгляд снова уперся в толстую серую папку. Он перевернул ее двумя руками и увидел крупные черные буквы: "ДЕЛО No ..."

Снова загудел телефон, Игорь Иванович снял трубку.

-- Что за чертовщина? -- раздраженно пробурчал он, придвигая папку ближе к себе.

-- Какая чертовщина? Это Волобуев. Добрый вечер, Игорь Иваныч. Извините, что беспокою...

-- Слушаю, -- сказал он цензору.

-- У меня жалоба на отдел спорта. Раз сто им говорил: в статьях по Московской области спортивные общества "Химик", кроме города Воскресенска, упоминать нельзя. Они с предприятий оборонной промышленности. А сегодня опять на четвертой полосе "Химик". Не хочу я выговоров получать!

-- Приму меры... Все?

-- Не все... Есть новые ограничения в публикации некоторых материалов...

-- Ладно. Освобожусь -- ознакомите...

Он вызвал по селектору дежурного в отделе спорта, отчитал.

Руки его в этот момент развязывали тесемки у серой папки. Наконец он открыл ее и обнаружил рукопись, отпечатанную на пишущей машинке. "Россия в 1839", -- прочитал он, приблизил глаза и увидел слово "Самиздат". Дальше шел текст.

-- Бред! -- произнес вслух Игорь Иванович.

По привычке всех людей, много читающих по обязанности, он перво-наперво заглянул в конец. В рукописи было свыше семисот страниц. Макарцев положил под язык таблетку валидола. Неожиданное появление Анны Семеновны заставило его не то чтобы вздрогнуть, но поежиться. Она ждала, пока он оторвет глаза и посмотрит на нее, а он принял ее неожиданный приход как акт посягательства на секретность его дел.

-- Я занят!

Ему показалось, она силилась увидеть, что лежит у него на столе.

-- Извините, Игорь Иваныч. Тут машинистке Нифонтовой плохо стало. Беременная она, а машины все в разгоне. Можно ее на вашей домой отправить?

-- Смотря от кого беременна... -- в шутку спросил бы он в другом, хорошем настроении, а тут кивнул, прибавив:

-- Только велите Леше, чтобы возвращался быстрей, -- он поколебался, спрашивать ли. -- Без меня в кабинет никто не входил?

Он смотрел внимательно.

-- Никто, Игорь Иваныч! -- испугалась она. -- Полосы я сама принесла... А что случилось-то? Не найдете чего-нибудь? Можно, я поищу? Я мигом...

Обычно такой выдержанный, он вдруг взорвался:

-- Сколько раз я просил, Анна Семеновна, чтобы у меня на столе был порядок! Сколько раз?!

-- Но вы же сами, Игорь Иваныч, запрещаете убирать. Говорите, что после не можете найти, что нужно. Тетя Маша, когда утром убирает, к столу не прикасается. Я вытираю только след от чайного стакана да пепел стряхиваю... Что-нибудь пропало?

-- Ничего не пропало! Но в таком бардаке может и пропасть. Заходят посетители, оставляют материалы вместо того, чтобы идти в соответствующие отделы. Если я буду заниматься частными вопросами, то...

-- Я понимаю, извините...

Он выпустил пар и успокоился.

-- Знаете, -- вспомнила она и смутилась. -- Я тут без вас в буфет бегала, там копченую колбасу выбросили. На пять минут, не больше. Но Леша в это время на моем месте сидел... Сейчас уточню...

Она выбежала, не закрыв двери.

-- Леш! -- донеслось до него. -- Когда я уходила, в кабинет никто не заходил?

-- Не, никто.

-- Вот пойди об этом сам скажи. И вези Нифонтову. Но скорей обратно, понял?

Леша в кабинет никогда не заходил. Он откашлялся и постучал о косяк кабинета редактора.

-- Вы меня звали, Игорь Иваныч?

-- Да я уже слышал, слышал!

Анечка вернулась в кабинет, чтобы окончательно ликвидировать конфликт. Покраснев, она дышала от волнения чаще. Она стояла возле него, невысокого роста, ладно сложенная, чуть полноватая -- но это даже ей шло.

7. ЛОКОТКОВА АННА СЕМЕНОВНА

ИЗ АНКЕТЫ ПО УЧЕТУ КАДРОВ

Должность: технический секретарь редакции "Трудовая правда".

Девичью фамилию не меняла.

Родилась 16 декабря 1926 г. в Москве.

Русская.

Партийность: беспартийная. Ранее в КПСС не состояла, партийных взысканий не имеет.

Образование незаконченное высшее (семь классов, курсы машинописи, десять классов вечерней школы, два курса экономико-статистического института, один курс библиотечного института, полтора курса филологического факультета МГУ). В 1965 г. окончила вечерний университет марксизма-ленинизма при МГК КПСС.

Состав семьи: незамужем, детей нет.

Военнообязанная, рядовая. Военный билет -- No ДЯ 5532843.

Окончила курсы медсестер. Занятия по ПВО посещает ежегодно.

Общественная работа: член месткома -- оргсектор и касса взаимопомощи.

Паспорт: IV СН No 422341, выдан 96 о/м Москвы 12 октября 1965 г. Прописана постоянно: Теплый Стан, микрорайон 8а, корпус 13, кв. 16. Тел. нет.

ГОРЕСТИ И РАДОСТИ АННЫ СЕМЕНОВНЫ

Все в редакции, даже студентки, приходившие на практику с факультета журналистики, звали Анну Семеновну Анечкой. Исключением был Макарцев и теперь еще новый его зам Ягубов, не позволявшие с ней фамильярности. А вообще Анечка ей больше подходило: она была женщина без возраста (уж сорок три-то точно не дашь!), тщательно ухоженная, одетая недорого, но со вкусом, косметики -- в самую меру, скорее, плотненькая, чем полненькая, эдакий вкусный колобок -- хочется попробовать, и незнакомые думают, что достанется колобок легко. Не тут-то было! Анечка умела постоять за свое женское достоинство, пожалуй, даже слишком резко, с перехлестом, так что и сама себя не раз в жизни обделяла, но иначе поступить не могла.

Всем она казалась неунывающей ("Анечка, ей что? Никаких забот, никаких огорчений!"), и никто не знал, что у Анечки вечный комплекс нелепых и неустранимых бабьих несчастий.

Разумеется, на работе она была исполнительна, иначе ее не было бы на этом месте. Макарцев ценил ее, и она ценила свое очень важное место, искренне (и справедливо!) уверенная, что кое в чем она может сделать больше самого редактора. Она позволяла любопытства ровно столько, сколько ему было нужно, проглатывала его раздражительность, ничего, что поручал, не забывала. Впрочем, Макарцев заблуждался: хотя Анна Семеновна ни единым движением этого не выдала, она была более любопытна касаемо его личной жизни.

Анечкин отец был слесарем высокой квалификации на заводе "Красный пролетарий". Из-за регулярных выпивок опустился он до разнорабочего и, торопясь из магазина к товарищам с поллитровкой, погиб под маневровым поездом. Мать Анечки работала уборщицей в школе, где была у них комната. Материных денег хватало на первые четыре с половиной дня месяца, и после семилетки пошла Анечка зарабатывать.

С тех пор, где бы она ни появлялась, губило Анечку простодушие (она-то считала -- женская гордость), от которого она не избавилась и к нынешним сорока трем. Вскоре на новом месте у нее начиналась связь, для нее нервная и мучительная, и она была уверена -- настоящая, до конца дней. Она-то сама не влюблялась, поддавалась чужой влюбленности, -- так по крайней мере она себя уверяла. Она всегда любила одного человека, отца ее будущего ребенка, являвшегося к ней в разных ликах. Ради ребенка, который снился по ночам -- маленький комочек, уступала она домогательствам, мечтая только об одном -- скорей забеременеть, и тогда Его Величество Мужчина ей не нужен, расстанется она спокойно и даже не скажет, что в положении.

Но от искренности, однако, слишком рано начинала Анечка при новом знакомстве говорить, что любит детей, что никогда не сделает аборта, -- это грех, ведь уже живой комочек.

-- А ты любишь детей, Костя (Сергей, Адик, Петя, Егорушка, -- в вечерней школе и трех институтах; Коля, он же Калимула, Федор, Игнатий Севастьянович, председатель месткома товарищ Прибура, старший инженер Эдуард Константинович)? -- спрашивала она каждого из десяти мужчин, прошедших и переступивших через нее.

И каждый начинал говорить, что, конечно, но вообще с этим лучше не спешить, зачем об этом сейчас думать, давай просто любить. И она любила, и ее любили, но быстро наступало охлаждение, и отношения портились. Особенно портились после того, как Анечка начинала вслух размышлять о том, в какой позе надежнее забеременеть. И она, чтобы успокоить себя, начинала надеяться, что, видимо, у Кости (Сергея, Адика, Пети и т.д.) мало опыта, но уж обязательно получится от следующей встречи, конечно, если серьезной. Не со всяким-любым, нет (об этом и речи быть не может!), а с таким, кто будет подходящим отцом, чтобы был и лицом, и телом, и умом достоин. Остальные, недостойные, получали от ворот поворот.

И вот что Локоткова делала каждый раз: после расстроившейся любви она уходила работать в другое место. Обязательно в другое! Тут уже всем все известно, и другая любовь будет заранее обречена на кратковременность. Из-за этого все может произойти опять безрезультатно. Она приходила на другую службу, снова, как правило, секретарем -- ладненькая, стройная, грудь торчком (лифчик только искажает). Шила она себе сама и не ленилась пороть и переделывать по десяти раз, чтобы сидело идеально. Туфли она покупала, хотя и ношеные, но обязательно импортные, отдавая за них три четверти зарплаты. А на остальные деньги сохраняла фигуру.

И наступала новая любовь после недолгого ее выбора, обязательно наступала. Хотя сверстников Анечкиных посекла война, ее поклонников она будто не коснулась. И старше, и моложе мужчины к ней ластились -- она ведь без возраста! Одно слово -- колобок -- не трудно и на десяток лет ошибиться. Она любила, лежа в постели и отдыхая, загадку загадывать и вдруг смутить правдой. А чего ей скрывать -- замуж ведь она не требует. Ей бы только ребеночка, маленький комочек!

Почему-то ребенка не получалось. В поликлинике районной сидела Локоткова в очередях, терпела боль несусветную, когда трубы ей продували. Четыре года подряд ездила на грязи в Кисловодск по профсоюзным путевкам: два раза бесплатно, а два -- с пятидесятипроцентной скидкой. Все-то ей твердили про непроходимость труб. Старик один, профессор-частник, к которому ее записали по великому блату, взяв двадцать пять рублей, обещал, что, возможно, получится, главное -- не терять надежду, сильней стараться забеременеть.

Она старалась изо всех сил, но надежд на успех оставалось все меньше. Когда Анечка пришла в "Трудовую правду" на место ушедшей на пенсию из-за глухоты секретарши Макарцева, она сразу сказала себе: "Игорь Иваныч лучше всех, кого она знала. Он будет последним!"

Для этого она сразу постаралась сделаться для него незаменимой. Он без нее шагу шагнуть не мог. Если бы она хоть раз из-за простуды заболела, она уверена, газета бы в тот день не вышла. Локоткова горела на работе, не щадила себя. Он еще только палец к кнопке подносит, а она уже открывает дверь и смотрит с готовностью. Она безошибочно угадывала, когда он проголодался, или хочет пить, или болит голова, и тут же несла чай с бутербродом, боржоми или тройчатку, покупая все из своих скудных средств. Он не вникал -- некогда ему о мелочах думать.

Его жена нисколько не смущала Анечку. Наоборот, Локоткова радовалась, что он и в ее отсутствие не без присмотра, накормлен и рубашка каждый день сменена. Конечно, она бы лучше погладила воротничок и про борта пиджака не забыла, и новую тесьму на брюки нашила (старая пообтрепалась, нитки на левой брючине видать).

-- Зинаида Андреевна, -- говорила она полушепотом, перед тем как соединить с мужем, -- у Игоря-то Иваныча после обеда бок закололо, я ему на всякий случай аллохол дала. Вечером его жирным не балуйте!

Локоткова передавала жене Макарцева эстафетную палочку, чтобы снова взять ее в свои цепкие маленькие руки с утра.

-- Вы какого года рождения, простите за нескромность? -- поинтересовался Игорь Иванович, когда она решилась принести ему заявление на квартиру (давно бы надо, другие-то несли, не стеснялись!).

-- Мы с вашей женой почти сверстницы, -- едва порозовев, ответила она; не удержалась и добавила, чтобы обратил внимание на "почти". -- Она мартовская, а я в декабре следующего...

А фактически Анечка была уверена, что и в душе, и физически она значительно моложе, и характер у нее мягче, и заботливей она.

Когда Макарцев засиживался, Локоткова оставалась допоздна и по первому намеку бежала в кабинет, плотно прикрывая обе двери. На работу ходила, как в театр, -- с большим декольте, а когда стало модно -- в максимальном мини. Если он что-нибудь спрашивал, заходила за стол, как бы невзначай нагибалась, сдувала со стола пепел от его сигареты. И трепеща так, что голосовые связки сжимались в спазме, чувствовала, как он поворачивает глаза, заглядывая на ее шею и ниже. Она ждала, что вот рука прикоснется к ее талии, и тогда она, задрожав, скажет:

-- Ой, что вы, Игорь Иваныч! Я боюсь... здесь...

И слышала:

-- Сбегайте-ка в наборный, пусть тиснут еще одну гранку!

И она бежала в наборный, потерявшаяся от непонимания и измученная отсутствием хоть какой-нибудь перспективы.

Ей хотелось приблизиться к Игорю Ивановичу в понимании международного и внутреннего положения. С одобрения Макарцева Локоткова в городской Дом политпросвещения стала ходить по вечерам и честно отсиживала на лекциях, когда другие, отметившись, смывались в магазин. А когда оттрубила два года в университете марксизма-ленинизма, он даже не похвалил.

Такое у нее в жизни было в первый раз, и это серьезно, и она была глубоко несчастна. Анечка даже гордилась тайно своим несчастьем. Все же такой человек, что и сравнить его не с кем, не то что променять. Ни на кого больше она и смотреть не может. Но ведь она стареет, неужели она зря четыре раза лечилась в санаториях? Ведь и проверить, помогли ли продувания и грязи, нельзя!

Так продолжалось семь лет, безо всякого движения. В позапрошлом году в приемную решительно вошел посетитель невысокого роста, с папкой под мышкой, и хотел проникнуть прямо в кабинет главного редактора. Анечка вскочила и решительно заслонила собой дверь.

-- Игорь Иваныч занят. Вы по какому вопросу, молодой человек?

-- По вопросу непорядочности. Отойдите!

-- Как это отойдите? Здесь я распоряжаюсь. Пока не скажете, для чего, не смогу доложить, а пока не смогу, он не примет... Из какой организации?

-- Я литератор, -- прокричал он. -- Понимаете, что это такое? Доложите вашему редактору: я хочу сказать ему, что я о нем думаю!

-- Скажите мне, я ему передам...

Он захохотал ей в лицо, забрызгал слюнями. Потом вдруг остановился. Анечка поняла, что понравилась.

-- Ладно, -- смирился он. -- Только из уважения к тому, что вы...

-- Это к делу не относится, -- она опустила долу ресницы.

-- Как знать... А если я женюсь?

-- При чем здесь я?

-- Женюсь-то я на вас!

-- Послушайте, -- проговорила она. -- У нас вон сколько молодых девочек. Они все готовы дружить с молодыми людьми...

-- Мне не нравятся молодые, -- сказал он. -- Они только берут, но ничего не могут дать взамен...

-- А что вы хотите брать?

-- Душу.

-- Вы что, дьявол?

-- Это ваш редактор -- дьявол!

-- Ну, это бросьте!

-- Точно, дьявол! Заказали статью, сперва хвалили, потом заставили три раза переделывать. Все, что я хотел сказать, вычеркнули, что не хотел -- вставили, а теперь морочат голову "завтраками": завтра, завтра...

-- Редактор не знает. Если бы знал, принял меры.

-- Что вы-то его защищаете? -- он посмотрел так, что Анечка покраснела. -- Можно подумать, вам перепадает! Да он вам не пара!

-- А... кто же мне пара?

-- Я!

В тот день путеводная нить оборвалась. До Анны Семеновны вдруг дошло, что с Игорем Ивановичем у нее все как-то глупо. Да ведь, в сущности, и нет ничего! Она действительно ему не пара. Не такой он породы, чтобы заводить отношения. Это же ясней ясного, как она раньше не поняла? Поняв, она весь день и всю ночь думала: что же ей теперь делать? Уходить, как она делала всегда? Но, с другой стороны, ведь ничего не было! Да и куда ей пойти с незаконченным высшим образованием после такой солидной организации? Разве что на понижение. И нехорошо так -- ведь недавно комнату ей дали от редакции в Теплом Стане, и они с матерью туда переехали из школьной каморки. Далеко, конечно, у черта на куличках, но если б Игорь Иванович не позвонил в Моссовет, и этого бы не дали. Он еще пожалеет, что не получил от нее радостей за эти семь лет. Пожалеет, ан будет поздно.

И она осталась.

На другой день настойчивый молодой человек (он оказался, к невезению, на целых шестнадцать лет моложе Анечки) позвонил и предложил встретиться. Поскольку ее любовь к Игорю Ивановичу вчера окончилась, Локоткова дала согласие. Они сходили в шашлычную. Шашлыка там не было, съели люля-кебаб, выпили бутылку "Гамзы". И Сема (надо же, его, по роковому стечению, звали Семеном, как Анечкиного отца) предложил зайти к нему в скромные апартаменты попить чайку.

Она поднялась с ним на четвертый этаж старого дома на улице Кирова, в коммунальную квартиру с длинным коридором, заставленным шкафами. Едва он закрыл дверь, как притянул, не зажигая света, Анечку к себе и стал бешеными руками проверять у нее наличие то одного, то другого.

-- У меня все на месте, -- гордо сказала она, отстраняя и отстраняя его настырные руки. -- Но так нельзя! Так я уйду. Сразу -- нехорошо, потому что несерьезно. Чего доброго, подумаете, что я легкомысленная.

-- Ни за что не подумаю! -- говорил он, высвобождая свои руки из ее рук и опять принимаясь за свое нахальство. -- И потом, я еще вчера понял, что это серьезно...

-- А ты любишь детей, Сема? -- уже дрожа и теряя холодный расчет, безо всякой надежды на честный ответ, прошептала она.

Все-таки семь лет воздержания, а ночью снились такие оргии, где она одна, а вокруг нее человек пять мужчин, и все проявляют намерения, и она такое им позволяет, что днем и себе самой страшно напомнить.

-- Что же молчишь? Детей, спрашиваю, любишь?

-- Люблю. Но больше -- собак...

-- Да подожди ты, не рви кофточку, лучше уж я сниму.

Анечка переехала к нему жить, и вскоре выяснила, что лечение опять не помогло. А Семен купил немецкую овчарку и очень к щенку привязался. Щенок гадил везде, где мог, и ел дорогие Анечкины чулки. Она стала приходить пораньше и весь вечер приводила комнату в порядок, потому что Семе было некогда. Он возился с овчаркой, а в перерывах колотил на пишущей машинке киносценарии, которые никуда не брали. Он носил пижаму западного образца, с галунами и золотыми пуговицами, купленную в комиссионке. Курил трубку и десять раз на дню варил кофе, за которым для свежести каждый день ходил в соседний магазин "Чай". И на Анечке, как он ей объяснил, женился потому, что она соответствовала стандартам Бальзака.

Локоткова стала от этого соответствия счастлива. С Игорем Ивановичем была по-прежнему в оперативных отношениях, но делала многое уже без той души. Теперь она убедила себя, что всю жизнь хотела просто выйти замуж, как все, а ребенок -- это так, неосознанное. Ей есть о ком заботиться, у нее муж, а у мужа собака. Одно только ее обижало: почему Семен не предложит ей сходить зарегистрироваться? Конечно, она скажет, что не надо, какая разница, была бы любовь, но все-таки почему? А с другой стороны, и в этом было свое утешение. После регистрации Локотковой придется сразу начать платить налог шесть процентов за бездетность, что при ее зарплате было бы очень глупо.

8. НОЧНОЕ ЧТЕНИЕ

Игорь Иванович порядком устал, хотя привык быть с утра до вечера на людях, принимать почти одновременно несколько решений, посещать несколько мест. Он растерянно стоял посреди кабинета, не зная чем заняться. Поколебавшись, вынул из кармана ключи, открыл сейф, в котором хранил секретные документы. На внутренней стороне дверцы сейфа была наклеена отпечатанная красным шрифтом бумага с грифом "С" -- секретно, служебная тайна: "Порядок пользования постановлениями парторгана. Лицо, получившее выписку из протокола парторгана, не может знакомить с ней других лиц, не имеющих прямого отношения к выполнению данного постановления. Выписку из протокола надлежит хранить в железном шкафу (сейфе). Приобщать выписку из протокола к советскому, профсоюзному и другому делопроизводству, снимать с нее копии запрещается. (Из инструкции ЦК КПСС по работе с секретными документами)".

Тяжелую серую папку он вложил в сейф на верхнюю полку, подальше. На этой полке у него лежал ТАСС, литеры А и АБ, предназначенные для редакторов центральных газет. Белый ТАСС для членов редколлегии он лишь просматривал, литеры читал. Его не обижало, что ему не полагается читать красный ТАСС. Такова дисциплина. Он подумал только, что накопилось много прочитанных бумаг, которые пора сдать. Заперев сейф, он позвонил домой.

-- Мясо тебе, Гарик, поджарить? -- спросила Зинаида.

-- Поджарь. Или нет, ну его к шутам! Свари кофе.

-- После не заснешь...

-- Вари! И ложись спать, Зинуля. Мне придется дома поработать.

-- Остынет -- будешь холодный пить?

-- Холодный.

Бросив трубку, он снова отпер сейф. Раз уж папка находится у него, надо по крайней мере знать содержимое. Может, после прочтения станет яснее, почему она тут оказалась. Портфелей Макарцев никогда не носил и завернул папку в старый номер "Известий". Надев пальто, он окликнул Лешу.

-- Совсем? -- спросила Анечка.

-- Совсем. Если что, пусть звонят домой...

-- А шапку, Игорь Иваныч? Шапку-то забыли... Снег идет, мокрый...

Локоткова скрылась в кабинете и вынесла ему пыжиковую шапку. В коридоре Игоря Ивановича остановила курьерша. Она несла из цеха только что тиснутые полосы и думала, что редактор захочет, хотя бы на ходу, еще раз взглянуть.

-- Отдайте Ягубову, -- против обыкновения распорядился он.

В машине он механически положил сверток на заднее сиденье, но тут же снова взял его в руки. Он не раз слышал, как передают друг другу самиздат и как это опасно. Он всегда посмеивался над этим занятием. Леша покосился на хозяина и промолчал.

Зинаида мужа не встретила, значит, спала. Последнее время она часто ложилась рано: говорила, что устает, хотя отчего ей особенно уставать? Борис тоже пребывал дома, музыка на этот раз слышалась божески тихая. Он не вышел, и Макарцев к нему не заглянул: угомонился ребенок, и слава Богу.

Сдвинув на кухне в сторону невымытые тарелки, Игорь Иванович снял с плиты остывший кофейник и попытался налить себе кофе. Из носика накапало немного гущи. Сын успел к кофейнику раньше. Макарцев матюгнулся больше для формы, чем по сути, подхватил сверток и ушел к себе в кабинет. Он вытащил из шкафчика бутылку экспортной "Кубанской", налил рюмку. Рядом оказался пузырек валокордина, которого не было в аптеках. Значит, Зинаида специально съездила за ним в спецполиклинику. Он накапал в водку двадцать капель волокордина, поморщившись, выпил, зажег ночник и улегся на диван.

Начинать читать ему не хотелось. Много лет Макарцев бегал глазами по строчкам по обязанности. В статьях для своей газеты и в материалах для ЦК он заранее знал, о чем прочитает, и останавливал внимание только на том, что "отклонялось".

Он потерял вкус к чтению и любил свою газету как объект, независимый от содержания. Он был уверен, что даже обязательные материалы в ней привлекательнее, действуют сильней, чем в других газетах. Известных советских писателей, которые дарили ему книги со щедрыми надписями, Макарцев слегка презирал. Дефицитные зарубежные романы, которые ему откладывали в книжном коллекторе, привозил жене. Строго говоря, он вообще не читал, но -- выполнял партийный долг. Читаемое он мог мерить на вес или на погонные метры. Он, как раб на цепи, обязан был перекатывать эти камни. Каждый раз он преодолевал себя, старался пробежать мельком, облегчить ношу, скорее заглянуть в конец, лишь бы убедиться в правильности и подписать.

Тем более не любил читать он такие книги. Они выбивали из колеи. Он ловил себя на том, что разучился спорить по принципиальным вопросам даже сам с собой. Десятилетиями уверенный: все идет как надо и иначе быть не может, -- он раздражался, читая, будто кое-что неправильно. Он просто выходил из себя, слыша, что все неправильно. В конце концов, разве это не свободное право -- иметь те убеждения, которые у него давно есть? Он налил себе для бодрости еще рюмку водки и опрокинул в себя, не закусывая, только поморщился. Растянувшись на животе, повернул ночник, чтобы свет не резал глаза, и начал читать.

9. МАРКИЗ АСТОЛЬФ ДЕ КЮСТИН

РОССИЯ В 1839. Самиздат, 1969.

(Рукопись из серой папки в отрывках, привлекших особое внимание И.И.Макарцева)

ПРЕДИСЛОВИЕ САМИЗДАТЕЛЯ

Тому, кто стремится понять настоящее, мы рекомендуем обратиться к прошлому. Прочтя книгу маркиза де Кюстина, император Николай швырнул ее на пол и крикнул:

-- Моя вина! Зачем я говорил с этим негодяем?

Между тем он говорил с Кюстином, стремясь представить себя и Россию в выгодном свете.

Записки французского путешественника, побывавшего в Петербурге, Москве, Ярославле, Нижнем Новгороде и Владимире, издавались много раз на всех европейских языках. В нашем отечестве их запретили сразу, и за последующие 130 лет полностью они так и не были изданы, хотя дважды такие попытки предпринимались.

В 1910 году был издан краткий пересказ книги, сделанный В.Нечаевым под названием "Николаевская Россия", с тщательным изъятием критики и добавлением лести по отношению к царскому двору. Под тем же названием в 1930 году издательство Всесоюзного общества политкаторжан и ссыльно-поселенцев (вскоре снова посаженных) выпустило книгу тиражом 4000 экземпляров в переводе Я.Гессена и Л.Домгера, назвавших автора Адольфом. К сожалению, были изъяты "не всегда идущие к делу исторические экскурсы" и философские размышления, а в критических местах перед словом "Россия" в текст вставлено "царская". Комментарий убеждал цензуру, что книга превратилась во вполне "исторический документ". Эти оправдания не спасли издательство от разгона.

Итак, Третье отделение передало эстафету ОГПУ: сочинение маркиза де Кюстина, которое Герцен назвал, без сомнения, самой замечательной и умной книгой, написанной о России иностранцем, недоступно.

Наша работа над переводом книги "La Russie en 1839" par Le Marquis de Custine идет медленно, учитывая условия и возможности, но мы спешим пустить для чтения первый черновой вариант. В известном смысле эта книга глубже запрещенных у нас трудов М.Джиласа, Р.Конквеста, Д.Оруэлла, А.И.Солженицына, поскольку рассматривает не слой пороков идеологии, ртутными парами которой мы дышим последние полвека, а глубокие исторические корни отечественного деспотизма. Часть мыслей Кюстина стала сбывшимися пророчествами, другая показала, что ничто в нашем отечестве не улучшается со времен Иоанна Барклая (1582-1621), писавшего: "Это (московиты) -- народ, рожденный для рабства и свирепо относящийся ко всякому проявлению свободы; они кротки, если угнетены, и не отказываются от ига".

Впрочем, не будем навязывать свою точку зрения, дабы не уподобиться некоторым нашим согражданам. Предоставим слово самому де Кюстину.

Здесь Макарцев зевнул. Он читал поверхностно, не вникая особенно в текст, перескакивая с абзаца на абзац и по привычке деля выхваченные фразы на "можно" и "нельзя". На "нельзя" у него был удивительный нюх. К концу предисловия Макарцев поморщился: ну что может сказать этот старикашка, проехавший в экипаже по России, которой давным-давно нет!

-- Есть! -- раздался голос. -- К сожалению, стало даже хуже.

-- Кто здесь? -- спросил Макарцев, и горло у него сжало от страха.

Он повернул голову: перед ним стоял невысокий мужчина средних лет, странно одетый по нынешним временам. На нем был расстегнутый синий фрак и панталоны до колен, жилет в голубую полосочку, черные чулки и туфли на каблуках с пряжками и со шпорами. Белоснежную рубашку с обильными кружевами и бриллиантовыми запонками украшал большой голубой бант на шее. Сбоку свисала шпага. Макарцев вдохнул дурманящий запах сильных духов.

-- Простите, что вторгаюсь к вам без приглашения, -- сказал маркиз де Кюстин. -- Но вы мне любопытны как мужчина умный и при том состоящий при власти. Вот почему я решил разделить с вами чтение моей книги.

-- Да вы же иностранец! -- возмутился Игорь Иванович. -- Я завтра же должен доложить, что вы были у меня в квартире, иначе...

-- Ах, не волнуйтесь, месье Макарцев, -- успокоил его Кюстин. -- Никто не знает, что я здесь. Наученный горьким опытом, я на этот раз проник в вашу страну через озоновую дыру в атмосфере. А там нет ни пограничных ищеек, ни жуликов-таможенников. Если позволите, я присяду, а вы читайте. Не бойтесь, читайте... Мне интересна ваша реакция, только и всего.

Кюстин уселся в кресло, сделав руками нечто вроде пасса, успокаивающего Макарцева, прикрыл веки и, казалось, задремал. А Макарцев послушно стал читать рукопись.

Первое, что бросилось мне в глаза при взгляде на русских царедворцев, было какое-то исключительное подобострастие и покорность. Они казались своего рода рабами. Впечатление было таково, что в свите царского наследника господствует дух лакейства, рабское мышление, не лишенное в то же время барской заносчивости. Эта смесь самоуничижения и надменности показалась мне слишком малопривлекательной и не говорящей в пользу страны, которую я собрался посетить.

На следующий день карета моя и весь багаж были на борту "Николая I", русского парохода, "лучшего в мире". Русский вельможа, князь К., происходивший от потомков Рюрика, обратился ко мне, назвав меня по имени, и развил свои взгляды на характер людей и учреждений своей Родины.

-- Беспощадный деспотизм, царящий у нас, возник в то время, когда во всей остальной Европе крепостное право было уже уничтожено. Со времени монгольского нашествия славяне, бывшие прежде самым свободным народом в мире, сделались рабами сперва своих победителей, а затем своих князей. Крепостное право настолько унизило человеческое слово, что последнее превратилось в ловушку. Правительство в России живет ложью, ибо и тиран, и раб страшатся правды. Наши автократы познали когда-то силу тирании на своем собственном опыте. Они хорошо изучили силу деспотизма путем собственного рабства, срывают злобу за свои унижения и мстят неповинным. Думайте о каждом шаге, когда будете среди этого азиатского народа...

Религиозная нетерпимость является главным рычагом русской политики. То, что могло иметь место в Европе лишь в средние века, в России случается в наши дни. Россия во всем отстала от Запада на четыре столетия.

Иностранцев продержали более часа на палубе без тента, на самом солнцепеке. Затем мы должны были предстать перед трибуналом, который заседал в кают-компании.

-- Что, собственно, вы желаете делать в России?

-- Ознакомиться со страной.

-- Но это не повод для путешествия!

-- У меня, однако, нет другого.

-- С кем думаете вы увидеться в Петербурге?

-- Со всеми, кто разрешит мне с ними познакомиться.

-- Сколько времени вы рассчитываете пробыть в России?

-- Не знаю.

-- Но приблизительно?

-- Несколько месяцев.

-- Быть может, у вас какое-нибудь дипломатическое поручение?

-- Нет.

-- Может быть, секретное?

-- Нет.

-- Какая-нибудь научная цель?

-- Нет.

-- Не посланы ли вы вашим правительством изучать наш социальный и политический строй?

-- Нет.

-- Нет ли у вас какого-нибудь торгового поручения?

-- Нет.

-- Значит, вы путешествуете исключительно из любознательности?

-- Да.

-- Но почему вы направились для этого именно в Россию?

-- Не знаю...

-- Имеете ли вы рекомендательные письма к кому-нибудь?

Меня заранее предупредили о нежелательности слишком откровенного ответа на этот вопрос. Ищейки русской полиции обладают исключительным нюхом, и, в соответствии с личностью каждого пассажира, они исследуют их паспорта с той или иной строгостью. Какой-то итальянский коммерсант, шедший передо мною, был безжалостно обыскан. Он должен был открыть свой бумажник, обшарили все его платье и снаружи, и внутри, не оставили без внимания даже белья. Стали рыться в моих вещах и особенно в книгах. Последние были отняты у меня почти все.

Россия -- страна совершенно бесполезных формальностей.

Тут Макарцев оторвал глаза от рукописи и вздохнул.

-- Ну, как? -- спросил его тотчас маркиз де Кюстин.

Он элегантно сидел в кресле, перекинув одну ногу на другую, и наблюдал за Игорем Ивановичем.

-- Конечно, вы, французы, многого не понимаете, -- сразу начал объяснять ему Макарцев. -- Почему мы, русские, должны подстраиваться под ваши традиции? У нас же совершенно иные условия! И все же не исключено, что мы перегибаем палку, не умеем с уважением отнестись к иностранцам. А вы нас встречаете хорошо.

Подобие одобрения проскочило в черных глазах Кюстина, но вдруг он спросил:

-- А к своим?

-- Что? -- не понял Игорь Иванович.

-- Я хочу сказать: к своим уважения не требуется?

Макарцев не нашелся что ответить, пробурчал нечто вроде "ну, знаете ли..." и продолжал читать. Он не заметил, как равнодушие к чтению сменилось у него любопытством и как он в рассуждении перескочил из девятнадцатого века в двадцатый безо всякого затруднения. Впрочем, ему, конечно, помогал маркиз. Игорь Иванович незаметно привык к его присутствию и читал теперь добровольно, ведь никто его не принуждал. Мог бы отложить -- ясно же о чем! -- а читал. Сердце не болело, голова тоже, спать не хотелось. Он читал с интересом, и скепсис, давно в нем живший, только усиливал этот интерес.

-- Постойте-ка, -- вдруг прервал себя Макарцев, заколебавшись, и посмотрел на Кюстина. -- А вы меня не обмишуриваете?

-- Обми... что? -- спросил маркиз.

-- Я говорю: да это же просто мистификация! Кто вам поверит, что вы написали это сто лет назад?!

-- Сто тридцать, -- поправил Кюстин.

-- Пускай сто тридцать, черт с вами! Ведь это же явная антисоветчина!

-- Но позвольте, месье Макарцев! Я написал это за сто лет до большого террора Сталина! Это же исторический факт...

Макарцев не нашелся, что возразить, и молча уткнулся в рукопись.

То, что привык он читать, говорить, слышать, здесь начисто, без всяких компромиссов, отсутствовало. А то вредное, осужденное раз и навсегда, мешающее нам шагать вперед, то, что он великолепно умел обходить и отсеивать, умел не слышать, -- вылезло. Макарцев стал читать возмущеннее и потому активнее. Возвращался назад, забегал в нетерпении вперед. Последовательность рассуждений его не интересовала. Он был уверен, что умеет выхватить главное быстрее, чем его удавалось изложить автору.

А сам маркиз де Кюстин между тем тихо сидел в кресле, наблюдая за своим читателем.

Всякий иностранец, прибывший на русскую границу, трактуется заранее как преступник. Здесь можно двигаться, можно дышать не иначе, как с царского разрешения или приказания. Все мрачно, подавлено, и мертвое молчание убивает всякую жизнь. Кажется, тень смерти нависла над всей этой частью земного шара.

Скудость, сколь тщательно она ни прикрывается, все-таки порождает унылую скуку. Нельзя веселиться по команде. Драмы разыгрываются в действительной жизни -- в театре господствует водевиль, никому не внушающий страха. Пустые развлечения -- единственные, дозволенные. Слова "мир", "счастье" здесь столь же неопределенны, как и слово "рай". Беспробудная лень, тревожное безделье -- таков неизбежный результат автократии.

В угоду власти все стараются скрыть от иностранца те или иные неприглядные стороны русской жизни. Никто не заботится о том, чтобы искренне удовлетворить его законное любопытство, все охотно готовы обмануть его фальшивыми материалами. Все, проживающие в России, кажется, дали обет молчания обо всем, их окружающем.

В день падения какого-нибудь министра его друзья должны стать немыми и слепыми. Человек считается погребенным тотчас же, как только он окажется попавшим в немилость.

У русских есть названия всего, но ничего нет в действительности. Россия -- страна фасадов. Прочтите этикетки -- у них есть цивилизация, общество, литература, театр, искусство, науки, а на самом деле нет даже врачей: стоит заболеть, и можете считать себя мертвецом!

Русский двор напоминает театр, в котором актеры заняты исключительно генеральными репетициями. Никто не знает хорошо своей роли, и день спектакля никогда не наступает, потому что директор театра недоволен игрой своих актеров. Актеры и директор бесплодно проводят всю свою жизнь, подготовляя, исправляя и совершенствуя бесконечную общественную комедию. В России каждый выполняет свое предназначение до последних сил.

-- Это кто же директор театра? -- невольно вслух спросил Макарцев.

-- Неужели вы не поняли? -- вопросом на вопрос ответил Кюстин и засмеялся.

-- Вам, критиканам, советовать легко. Вам подавай коммунизм на блюдечке! А где нам его взять готовым?

-- Нам не надо вашего комизма, -- грустно сказал Кюстин, не поняв слова. -- И я вообще не знаю, чего вам надо. Я просто писатель и высказываю свое мнение, правду, как я ее понимаю, только и всего.

Макарцев сердился и оттого увлекался еще больше. Он не мог не признать, что это умная книга, потому что не было в ней дешевой брани. Тут не упрекался лично он, Макарцев, представитель руководящей партии и, значит, ответственный в какой-то мере за величайшие события века.

-- Да ведь я, если хотите знать, -- сказал Игорь Иванович, -- всегда стараюсь смягчить, сделать культурнее, быть справедливее, человечнее, то есть быть настоящим коммунистом.

-- Вижу, месье, -- прищурил глаза Кюстин. -- Поэтому я и пришел к вам.

-- Имей я больше власти, и система была бы не такой, как она есть. Но что я могу поделать один?

-- Ведь я вас не сужу, -- вздохнул Кюстин. -- Да вы читайте дальше...

В России нет больших людей, потому что нет независимых характеров, за исключением немногих избранных натур, слишком малочисленных, чтобы оказать влияние на окружающих. Самый ничтожный человек, если он сумеет понравиться государю, завтра же может стать первым в стране. Каждый поступок, возвысившийся над слепым и рабским послушанием, становится для монарха тягостным и подозрительным. Эти исключительные случаи напоминают о чьих-то притязаниях, притязания -- о правах, а при деспотизме всякий подданный, лишь мечтающий о правах, -- уже бунтовщик.

Приезжайте в Россию, чтобы воочию убедиться в результате страшного смешения духа и знаний Европы с гением Азии. Оно тем ужаснее, что может длиться бесконечно, ибо честолюбие и страх -- две страсти, которые в других странах часто губят людей, заставляя их слишком много говорить, здесь порождают лишь гробовое молчание.

Величественный проспект доходит, постепенно становясь все безлюднее, некрасивее и печальнее, до самых границ города и мало-помалу теряется в волнах азиатского варварства, со всех сторон заливающих Петербург и расходящихся во все стороны от нескольких почтовых шоссе, постройка которых только начата в этой первобытной стране. Город окружен ужасающей неразберихой лачуг и хибарок, бесформенной гурьбой домишек неизвестного назначения, безымянными пустырями, заваленными всевозможными отбросами -- омерзительным мусором, накопившимся за сто лет жизни беспорядочного и грязного от природы населения.

Русские заимствовали науку и искусство извне. Они не лишены природного ума, но ум у них подражательный. Все православные церкви похожи одна на другую. Живопись неизменно византийского стиля, то есть неестественная, безжизненная и поэтому однообразная. Не люблю я искусства в России. Коллекцию Эрмитажа особенно портит большое количество посредственных полотен. Собирая галерею Эрмитажа, гнались за громкими именами, но подлинных произведений больших мастеров немного, подделок гораздо больше.

Самый воздух этой страны враждебен искусству. Все, что в других странах возникает и развивается совершенно естественно, здесь удается только в теплице.

Презрение к тому, чего они не знают, кажется мне доминирующей чертой русского национального характера. Их быстрый и пренебрежительный взгляд равнодушно скользит по всему, что столетиями создавал человеческий гений. Они считают себя выше всего на свете, потому что все презирают. Их похвалы звучат, как оскорбления. Вместо того чтобы постараться понять, русские предпочитают насмехаться. Ирония выскочки может стать уделом целого народа. Влияние татар пережило свергнутое иго. Разве вы прогнали их для того, чтобы им подражать? Недалеко вы уйдете вперед, если будете хулить все, вам непонятное.

Игорь Иванович остановился. Он снял очки и надавил двумя пальцами на веки, чтобы дать глазам отдохнуть. Кюстин, казалось, дремавший в кресле, молча посмотрел на него.

-- Какая разница, -- не обращаясь к нему, вслух сказал Макарцев, -- сейчас это написано или в 1839? Это наблюдательно подмечено!

-- Вы находите? -- удовлетворенно заметил маркиз.

-- Да, черт побери! Если быть с вами откровенным, то все эти мерзости у нас есть! Это все давно пора менять. Чего мы боимся? Почему не хотим ничего слушать?

-- В самом деле, почему? -- спросил Кюстин и захохотал.

-- Не вижу ничего смешного, -- сухо отреагировал Макарцев и продолжил чтение.

Народ топит свою тоску в молчаливом пьянстве, высшие классы -- в шумном разгуле. Этому народу не хватает одного очень существенного душевного качества -- способности любить.

Путешественник с величайшими усилиями различает на каждом шагу две нации, борющиеся друг с другом: одна из этих наций -- Россия, какова она есть на самом деле, другая -- Россия, какою ее хотели бы показать Европе. Наилучшей репутацией пользуются те путешественники, которые легче других поддаются обману. Всюду и везде мною ощущается прикрытая лицемерная жестокость, худшая, чем во времена татарского ига: современная Россия гораздо ближе к нему, чем нас хотят уверить. Везде говорят на языке просветительной философии XVIII века, и везде я вижу самый невероятный гнет. Мне говорят: "Конечно, мы хотели бы обойтись без произвола, мы были бы тогда богаче и сильнее. Но, увы, мы имеем дело с азиатским народом". И в то же время говорящие думают: "Конечно, хорошо было бы избавиться от необходимости говорить о либерализме и филантропии, мы стали бы счастливее и сильнее, но, увы, нам приходится иметь дело с Европой".

Все сводится здесь к одному-единственному чувству -- страху.

Что представляет собой эта толпа, именуемая народом? Не обманывайте себя напрасно: это -- рабы рабов. Человек в России не знает ни возвышенных наслаждений культурной жизни, ни полной и грубой свободы дикаря, ни независимости и безответственности варваров. Тягостное чувство, не покидающее меня с тех пор, как я живу в России, усиливается оттого, что все говорит мне о природных способностях угнетенного народа. Мысль о том, чего бы он достиг, если бы был свободен, приводит меня в бешенство.

Если пробежать глазами одни заголовки -- все покажется прекрасным. Но берегитесь заглянуть дальше названий глав. Откройте книгу, и вы убедитесь, что в ней ничего нет: все главы лишь обозначены, но их еще нужно написать. Сколько лесов являются болотами, где не найти ни вязанки хвороста. Сколько полков в отдаленных местностях, где не найти ни единого солдата! Сколько городов и дорог существует в проекте! Да и вся нация, в сущности, -- не что иное, как афиша, расклеенная по Европе, обманутой дипломатической фикцией.

Политические суеверия составляют душу этого общества. Самодержец, совершенно безответственный с политической точки зрения, отвечает за все. До сих пор я думал, что истина необходима человеку, как воздух, как солнце. Путешествие по России меня в этом разубеждает. Лгать здесь -- значит охранять, говорить правду -- значит потрясать основы.

-- Смотрите, не проговоритесь! -- неизбежный припев в устах русского или акклиматизировавшегося иностранца.

Русский народ -- нация немых. Русский получает на своем веку не меньше побоев, чем делает поклонов. И те, и другие применяются здесь равномерно в качестве методов социального воспитания народа. Дрожат до того, что скрывают страх под маской спокойствия, любезного угнетателю и удобного для угнетенного. Тиранам нравится, когда кругом улыбаются. Благодаря нависшему над головами всех террору, рабская покорность становится незыблемым правилом поведения. Жертвы и палачи одинаково убеждены в необходимости слепого повиновения.

-- Что за преувеличения! -- воскликнут русские. -- Какие громкие фразы из-за пустяков!

Я знаю что вы называете пустяками, в этом вас и упрекаю! Ваша привычка к подобным ужасам объясняет ваше безразличное к ним отношение, но отнюдь его не оправдывает. Вы обращаете не больше внимания на веревки, которыми на ваших глазах связывают человека, чем на ошейники ваших собак. Умерьте ваше рвение, откажитесь только от лжи, которая всюду господствует, все обезображивает, все отравляет у вас, -- и вы сделаете достаточно для блага человечества.

Среди бела дня на глазах у сотен прохожих избить человека без суда и следствия -- это кажется в порядке вещей. В цивилизованных странах гражданина охраняет от произвола агентов власти вся община; здесь должностных лиц произвол охраняет от справедливых протестов обиженного.

Адвокатов не может быть в стране, где отсутствует правосудие. Откуда же взяться среднему классу, который составляет основную силу общества и без которого народ превращается в стадо, охраняемое хорошо выдрессированными овчарками?

Нравы русских, вопреки всем претензиям этого полуварварского племени, еще очень жестоки и надолго останутся жестокими. И под внешним лоском европейской элегантности большинство этих выскочек цивилизации сохранило медвежью шкуру -- они надели ее мехом внутрь. Но достаточно их чуть-чуть поскрести -- и вы увидите, как шерсть вылезает наружу и топорщится. Русские не столько хотят стать действительно цивилизованными, сколько стараются казаться таковыми. В основе они остаются варварами. К несчастью, эти варвары знакомы с огнестрельным оружием. Это -- нация, сформированная в полки и батальоны, военный режим, применимый к обществу в целом и даже к сословиям, не имеющим ничего общего с военным делом.

Из подобной организации общества проистекает такая лихорадка зависти, такое напряжение честолюбия, что русский народ теперь ни к чему не способен, кроме покорения мира. Мысль моя постоянно возвращается к этому, потому что никакой другой целью нельзя объяснить безмерные жертвы, приносимые государством и отдельными членами общества. Очевидно, народ пожертвовал свободой во имя победы.

Возникает серьезный вопрос: суждено ли мечте о мировом господстве остаться только мечтою, способной еще долгое время наполнять воображение полудикого народа, или она может в один прекрасный день претвориться в жизнь? Скажу лишь одно: с тех пор как я в России, будущее Европы представляется мне в мрачном свете.

Участь России, уверяют меня, -- завоевать Восток и затем распасться на части. Научный дух отсутствует у русских. У них нет творческой силы, ум по природе ленивый и поверхностный. Если они и берутся за что-либо, то только из страха. Народ, не могущий ничему научить те народы, которые он собирается покорить, недолго останется сильнейшим. Государство, от рождения не вкусившее свободы, государство, в котором все серьезные политические кризисы вызывались иностранными влияниями, такое государство не имеет будущего.

Я стою близко к колоссу, и мне не верится, что провидение создало его лишь для преодоления азиатского варварства. Ему суждено, думается мне, покарать испорченную европейскую цивилизацию новым нашествием с Востока. Нам грозит вечное азиатское иго, оно для нас неминуемо, если излишества и пороки обрекут нас на такую кару.

Эта милая страна устроена так, что, не имея непосредственной помощи представителей власти, иностранцу невозможно путешествовать по ней без неудобств и даже без опасностей. Вы решаете лучше не видеть многого, чем без конца испрашивать разрешения -- вот первая выгода системы. Вы всегда будете под пристальным наблюдением, вы сможете поддерживать лишь официальные контакты со всевозможными начальниками, и вам предоставят лишь одну свободу -- свободу выражать свое восхищение перед законными властями. Вежливость, таким образом, превращается в способ наблюдения за вами. Все занимаются здесь шпионством из любви к искусству, чаще не рассчитывая на вознаграждение.

Я делаю записи и тщательно их прячу. Меня, быть может, ждет в лесу засада: на меня нападут, отберут мой портфель, с которым я не расстаюсь ни на минуту, и убьют меня, как собаку. А мне предстоит еще многое осмотреть в России, где я отнюдь не собираюсь зимовать. Соберу все заметки, написанные мною, хорошенько запечатаю всю пачку и отдам на сохранение в надежные руки (последние не так-то легко найти). Если же вы обо мне не услышите, знайте, что меня отправили в Сибирь.

Набережные Петербурга относятся к числу самых прекрасных сооружений в Европе. Тысячи человек погибнут на этой работе. Не беда! Зато мы будем иметь европейскую столицу и славу великого города. Оплакивая бесчеловечную жестокость, с которой было создано это сооружение, я все же восхищаюсь его красотой.

-- Наконец-то! -- воскликнул Макарцев.

-- Что именно? -- поинтересовался маркиз де Кюстин.

-- Наконец вы нашли, что похвалить! Я ведь родился в Питере и люблю этот город.

-- Мне приятно вас обрадовать, -- усмехнулся маркиз, -- но вряд ли это надолго. Я могу добавить: к сожалению.

Только расстояния и существуют в России. На каждом перегоне мои ямщики по крайней мере раз двадцать крестились, проезжая мимо часовен. Искусные, богобоязненные и вежливые плуты неизменно похищали у нас что-либо. Каждый раз мы не досчитывались то кожаного мешка, то ремня, то чехла от чемодана, то, наконец, свечки, гвоздя или винтика. Словом, ямщик никогда не возвращался домой с пустыми руками.

Политические верования здесь прочнее и сильнее религиозных. Настанет день, когда печать молчания будет сорвана с уст народа, и изумленному миру покажется, что наступило второе вавилонское столпотворение. Из религиозных разногласий возникнет некогда социальная революция в России, и революция эта будет тем страшнее, что свершится во имя религии. Свирепость, проявляемая обеими сторонами, говорит нам о том, какова будет развязка. Вероятно, наступит она нескоро: у народов, управляемых такими методами, страсти бурлят прежде, чем вспыхнуть. Опасность приближается с каждым часом, но кризис запаздывает, зло кажется бесконечным.

Несчастная страна, где каждый иностранец представляется спасителем толпе угнетенных, потому что он олицетворяет правду, гласность и свободу для народа, лишенного всех этих благ. Это ужасное общество изобилует контрастами: многие говорят между собой столь же свободно, как если бы они жили во Франции. Тайная свобода утешает их в своем явном рабстве, составляющем стыд и несчастье их родины.

Кремль стоит путешествия в Москву! Он есть грань между Европой и Азией. При преемниках Чингисхана Азия в последний раз ринулась на Европу; уходя, она ударила о землю пятой, -- и отсюда возник Кремль. Жить в Кремле -- значит не жить, но обороняться. Иван Грозный -- идеал тирана, Кремль -- идеал дворца для тирана. Он попросту -- жилище призраков. Культ мертвых служит предлогом для народной забавы. Слава, возникшая из рабства, -- такова аллегория, выраженная этим сатанинским памятником зодчества.

В Москве уживаются рядом два города: город палачей и город жертв последних. Москва за неимением лучшего превратилась в город торговый и промышленный. Она гордится ростом своих фабрик.

Общество здесь, можно сказать, начало со злоупотреблений. Однажды прибегнув к обману для того, чтобы управлять людьми, трудно остановиться на скользком пути. Новая кампания -- новая ложь. И государственная машина продолжает работать.

Совершенное единообразие подавляет здесь во всем, замораживает педантичность, неотделимую от идеи порядка, вследствие чего вы начинаете ненавидеть то, что, в сущности, заслуживает симпатии. Россия, этот народ-дитя, есть не что иное, как огромная гимназия. Все идет в ней, как в военном училище, с той лишь разницей, что ученики не оканчивают его до самой смерти.

В целом русские, по моему мнению, не расположены к великодушию. Они работают не для того, чтобы добиться полезных для других результатов, но исключительно ради награды. Творческий огонь им неведом, они не знают энтузиазма, создающего все великое. Лишите их таких стимулов, как личная заинтересованность, страх наказания и тщеславие, -- и вы отнимите у них всякую способность действовать. В царстве искусства они тоже рабы, несущие службу во дворце.

Русские -- первые актеры в мире. Вас забывают, едва успев распрощаться. Все они легкомысленны, живут только настоящим и забывают сегодня то, о чем думали вчера. Они живут и умирают, не замечая серьезных сторон человеческого существования.

Нигде влияние единства образа правления и единства воспитания не сказывается с такой силой, как в России. Все души носят здесь мундир. Климат уничтожает физически слабых, правительство -- слабых морально. Выживают только звери по породе и натуры сильные как в добре, так и в зле.

Испорченность в России смешивают с либерализмом. Только крайностями деспотизма можно объяснить царствующую здесь нравственную анархию. Там, где нет законной свободы, всегда есть свобода беззакония. Отвергая право, вы вызываете правонарушение, а отказывая в справедливости, вы открываете двери преступлению. Происходит то же, что с таможней, которая только способствует ввозу разрушительной литературы, потому что никому нет охоты рисковать из-за безобидных книг. В других странах даже бандиты держат слово, и у них имеется свой кодекс чести. Зло торжествует именно тогда, когда оно остается скрытым, в то время как зло разоблаченное уже наполовину уничтожено.

Подъяремное равенство здесь правило, неравенство -- исключение, но при режиме полнейшего произвола исключение становится правилом. Между кастами, на которые разделяется население империи, царит ненависть, и я напрасно ищу хваленое равенство, о котором мне столько наговорили.

Дабы правильно оценить трудности политического положения России, должно помнить, что месть народа будет тем более ужасна, что он невежествен и исключительно терпелив. Правительство, ни перед чем не останавливающееся и не знающее стыда, скорее, страшно на вид, чем прочно на самом деле. В народе -- гнетущее чувство беспокойства, в армии -- невероятное зверство, в администрации -- террор, распространяющийся даже на тех, кто терроризирует других, в церкви -- низкопоклонство и шовинизм, среди знати -- лицемерие и ханжество, среди низших классов -- невежество и крайняя нужда. И для всех и каждого -- Сибирь.

И с таким немощным телом этот великан, едва вышедший из глубин Азии, силится ныне навалиться всей своей тяжестью на равновесие европейской политики и господствовать на конгрессах западных стран, игнорируя все успехи европейской дипломатии за последние тридцать лет. Наша дипломатия сделалась искренней, но здесь искренность ценят только в других.

Как это ни звучит парадоксально, самодержец всероссийский часто замечает, что он вовсе не так всесилен, как говорят, и с удивлением, в котором он боится сам себе признаться, видит, что власть его имеет предел. Этот предел положен ему бюрократией, силой страшной повсюду, потому что злоупотребление ею именуется любовью к порядку, но особенно страшной в России.

У русских такой печальный и пришибленный вид, что они, вероятно, относятся с одинаковым равнодушием и к своей, и к чужой гибели. Жизнь человеческая не имеет здесь никакой цены. Существование окружено такими стеснениями, что каждый, мне думается, лелеет тайную мечту уехать, уехать куда глаза глядят, но мечте этой не суждено претвориться в жизнь. Дворянам не дают паспортов, у крестьян нет денег, и все остаются на месте, сидят по своим углам с терпением и мужеством отчаяния.

Дело здесь идет не о политической свободе, но о личной независимости, о возможности передвижения и даже о самопроизвольном выражении естественных человеческих чувств. Покой или кнут! -- такова дилемма для каждого.

Что за страна! Серые, точно вросшие в землю лачуги деревень, и каждые тридцать-пятьдесят миль -- мертвые, будто покинутые жителями, города, тоже придавленные к земле, тоже серые и унылые, где улицы похожи на казармы, выстроенные только для маневров. Вот вам, в сотый раз, Россия, какова она есть.

Зима и смерть, чудится вам, бессменно парят над этой страной. Северное солнце и климат придают могильный оттенок всему окружающему. Спустя несколько недель ужас закрадывается в сердце путешественника. Уж не похоронен ли он заживо, мерещится ему; и он хочет разорвать окутавший его саван, бежать без оглядки с этого сплошного кладбища, которому не видно ни конца ни краю.

-- Что это за отряд? -- спросил я фельдъегеря.

-- Казаки, -- был ответ, -- конвоируют сосланных в Сибирь преступников.

Люди были закованы в кандалы. Чем ближе мы подъезжали к группе ссыльных и их конвоиров, тем внимательнее наблюдал за мной фельдъегерь. Он усиленно убеждал меня в том, что эти ссыльные -- простые уголовные преступники и что между ними нет ни одного политического.

Все приносится в жертву будущего. В этой могильной цитадели мертвые кажутся более свободными, чем живые. Тяжело дышать под немыми сводами. На всем лежит печать уныния и какой-то неуверенности в завтрашнем дне. Терпимость не гарантируется ни общественным мнением, ни государственными законами. Как и все остальное, она является милостью, дарованной одним человеком, который завтра может отнять то, что он дал сегодня.

Если преступников не хватает, их делают. Жертвы произвола могил не имеют. Дети каторжников -- сами каторжники. Вся Россия -- та же тюрьма и тем более страшная, что она велика и так трудно достигнуть и перейти ее границы.

"Государственные преступники..." Если бы эти страдальцы вышли теперь из-под земли, они поднялись бы как мстящие призраки и привели бы в оцепенение самого деспота, а здание деспотизма было бы потрясено до основания. Все можно защищать красивыми фразами и убедительными доводами. Но, что бы там ни говорили, режим, который нужно поддерживать подобными средствами, есть режим глубоко порочный. Всякий, кто не протестует изо всех сил против режима, делающего возможным подобные факты, является до известной степени его соучастником и соумышленником.

Если бы удалось устроить настоящую революцию силами русского народа, избиение было бы регулярно, как военные экзекуции. Деревни превратились бы в казармы, и организованное убийство, выходя во всеоружии из хат, повело бы наступление стройно, в полном порядке; словом, русские пошли бы на погром от Смоленска до Иркутска.

-- Э, голубчик, -- усмехнулся Макарцев, -- да тут вы просто наивны!

-- Любопытно узнать, в чем? -- спросил маркиз.

-- Вы не понимаете прочности и незыблемости нашей идеологии. Хотя потрясение двадцатого съезда было сильным -- но это была сила партии, а не сила реабилитированных из лагерей! Все это легко советовать со стороны, отпускать дешевые смешки. Попробовали бы сами руководить нашей огромной страной!

-- Ни в коем случае! -- испугался Кюстин. -- Я только предполагал, что так будет, а теперь говорю: меня удручает то, что вижу. Читайте дальше, месье!

Современное политическое положение в России можно определить в нескольких словах: это страна, в которой правительство говорит что хочет, потому что оно одно имеет право говорить. Так, правительство говорит: "Вот вам закон -- повинуйтесь", но молчаливое соглашение заинтересованных сторон сводит на нет те его статьи, применение которых было бы вопиющей несправедливостью. Таким образом, ловкость и смышленость подданных исправляет грубые жестокие ошибки власти.

Обычное русское лукавство: закон обнародован, и ему повинуются... на бумаге. Этого правительству довольно. По этому образчику деспотического мошенничества вы можете судить о том, как низко здесь ценят правдивость и как нельзя верить высокопарным фразам о долге и патриотических чувствах. Чтобы жить в России, скрывать свои мысли недостаточно -- нужно уметь притворяться. Первое -- полезно, второе необходимо.

К исторической истине в России питают не больше уважения, чем к святости клятвы. Подлинность камня здесь так же невозможно установить, как и достоверность устного или письменного слова. В уменье подделать работу времени русские не знают себе соперников. Как выскочки, у которых нет прошлого, они эфемерными декорациями заменяют то, что по самой своей природе внушает мысль о длительном существовании. Мания смотров, парадов и маневров имеет в России характер повальной болезни.

Спокойствие государства в общем не нарушается, глубоких потрясений нет и, вероятно, еще долго не будет. Я уже говорил, что необъятность страны и усвоенная правительством политика замалчивания способствуют успокоению. Прибавьте к этому слепое повиновение армии: "надежность" солдат основана главным образом на полнейшем невежестве крестьянских масс. Однако это невежество является, в свою очередь, причиной многих язв, разъедающих империю. И неизвестно, как выйдет нация из этого заколдованного круга. Можете себе представить, какая расправа уготована для виновников! Впрочем, всю Россию в Сибирь не сослать! Если ссылают людей деревнями, то нельзя подвергнуть изгнанию целые губернии.

Русские довольствуются пухлыми папками с оптимистическими отчетами и мало беспокоятся о постепенном оскудении важнейшего природного богатства страны. Их леса необъятны... в министерских департаментах. Разве этого недостаточно? Можно предвидеть, что настанет день, когда им придется топить печи ворохами бумаги, накопленной в недрах канцелярий. Это богатство, слава Богу, растет изо дня в день. Видя, с какой быстротой исчезают леса, поневоле задаешь себе тревожный вопрос: а чем будут согреваться будущие поколения?

Когда солнце гласности взойдет наконец над Россией, оно осветит столько несправедливостей, столько чудовищных жестокостей, что весь мир содрогнется. Впрочем, содрогнется он не сильно, ибо таков удел правды на земле. Когда народам необходимо знать истину, они ее не ведают, а когда наконец истина до них доходит, она никого уже не интересует, ибо злоупотребления поверженного режима вызывают к себе равнодушное отношение. Мысль, что я дышу одним воздухом с огромным множеством людей, столь невыносимо угнетенных и отторгнутых от остального мира, не давала мне ни днем, ни ночью покоя.

Никогда не забуду я чувства, охватившего меня при переправе через Неман. Я могу говорить и могу писать что угодно!

-- Я свободен! -- восклицал я про себя.

Не я один, конечно, испытываю такие чувства, вырвавшись из России, -- у меня было много предшественников. Почему же, спрашивается, ни один из них не поведал нам о своей радости? Я преклоняюсь перед властью русского правительства над умами людей, хотя и не понимаю, на чем эта власть основана. Но факт остается фактом: русское правительство заставляет молчать не только своих подданных -- в чем нет ничего удивительного, -- но и иностранцев, избежавших влияния его железной дисциплины.

Нужно жить в этой пустыне без покоя, в этой тюрьме без отдыха, которая именуется Россией, чтобы почувствовать всю свободу, предоставленную народам в других странах Европы, какой бы ни был принят там образ правления.

Если ваши дети вздумают роптать на Францию, прошу вас, воспользуйтесь моим рецептом, скажите им: поезжайте в Россию! Это путешествие полезно для любого европейца. Каждый близко познакомившийся с Россией, будет рад жить в какой угодно стране. Всегда полезно знать, что существует на свете государство, в котором немыслимо счастье, ибо по самой своей природе человек не может быть счастлив без свободы.

-- Ну, что вы теперь думаете? -- лукаво прищурившись, спросил маркиз де Кюстин. -- Не кажется ли вам...

-- Вы водку пьете? -- перебил его Макарцев.

-- Нет! -- испугался гость. -- Я бы предпочел бургонское. Но мне, к сожалению, вообще пора, как у вас говорят, смываться. Я понял, что вы думаете о моей книге. Не понравилось бы -- не читали б до утра.

Макарцев между тем кряхтя поднялся с дивана, пошел к холодильнику и, вытащив бутылку, налил себе треть чашки, стоявшей на столе. Он поморщился от запаха и залпом выпил. Когда он поставил чашку и решился ответить Кюстину, кресло было пусто. Маркиз исчез также незаметно, как и появился, -- по-видимому, через озоновую дыру.

10. БЛИЖЕ К УТРУ

-- Так... -- пробормотал Макарцев.

Он будто вспомнил, кто он такой и как должен читать. Кандидат в члены ЦК КПСС, он задумался по-государственному. Слабость автора в его беспартийной, внеклассовой позиции. Отказываться от того, что мы сами же приняли в семнадцатом году? Неумно. Беспринципно. Никаких колебаний он больше не испытывал. Никаких симпатий к прочитанным мыслям у него не осталось. Он как бы отстранился от автора, к которому еще минуту назад чувствовал симпатию. В нем опять пробудился главный редактор. Он снова думал партийно, как надо.

Завязывая тесемочки у папки, он проникался сознательным негодованием. Как может человек смешивать с грязью все самое святое для всех нас? Дело не в критике. Рукопись эта в целом идеологически чужда нам. Она мешает идти вперед. За это полагается по закону... Кстати, а что там полагается?

Он взял с полки маленькую книжицу и отыскал статью семидесятую: "Агитация или пропаганда, проводимая в целях подрыва или ослабления Советской власти... распространение в тех же целях клеветнических измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй, а равно распространение либо изготовление или хранение в тех же целях литературы такого же содержания -- наказывается... до семи лет и со ссылкой до пяти лет..."

Вдруг он обратил внимание на слово "хранение". В моем случае тоже хранение? Но ведь я же держу рукопись для дела! Нет, это не должно меня касаться! Возбужденный открытием, Макарцев глянул на часы: около четырех утра.

Он вышел на кухню, захватив рукопись. Постелил на стол газету, чтобы не доставать тарелок. Заметил, что разложил "Трудовую правду", заменил "Социалистической индустрией". Он отрезал ломоть черного хлеба, открыл холодильник и увидел банку с маринованными помидорами. Он наклонил ее и, пролив на пол немного рассола, выкатил помидор. Морщась от кислоты, он проглотил его и, пошатываясь, направился в спальню. Папку он взгромоздил на тумбочку возле кровати, а под папку -- очки, чтобы утром, когда будет искать очки, не забыть и папку. Зинаида, почувствовав, что он рядом, положила руку ему на плечо, поближе к шее. Он потерся о ее руку подбородком с отросшей щетиной, коснулся ее груди. Зинаида убрала его руку и повернулась спиной.

-- Спи, Гарик, ты сейчас ничего не хочешь...

Он вздохнул, не стал настаивать, полежал некоторое время, глядя в потолок, стараясь рассеять мысли. Сон не шел. Игорь Иванович открыл наощупь тумбочку, вытащил таблетку импортного снотворного, которое всегда ему помогало. Пилюля была горьковатая, он елозил по ней языком до тех пор, пока она не растаяла. Вскоре он заснул и проспал часа четыре. Утром, накинув халат, но не застегивая его, он пошел по квартире. Радио передавало обзор центральных газет. Упомянули статью в "Трудовой правде".

Бориса уже не было. Зина возилась на кухне.

-- У тебя что-то случилось...

Произнесла она это не в виде вопроса, утверждением. Она вряд ли посоветует, а послушает, и уже будет легче. Но Макарцев давно отучился говорить ей о своих неприятностях. Сообщал только хорошее, считая, что от этого вырастает его авторитет в ее глазах. Он понимал, что это глупо, но так привык.

-- Запарка, -- сказал он. -- Как всегда, запарка...

Он встал под душ -- под горячий, как только мог стоять, чтобы прошла голова. Жена подсказала ему то, чего он не хотел сформулировать сам: ведь действительно случилось. Ну и сотруднички у меня! Хорошо, что забыли не где-нибудь еще. Сейчас изорву все на мелкие части и спущу в мусоропровод, будто и не было.

Теперь, когда он стоял под душем голый и вода лилась с него, обтекая его слегка впалую грудь и округлый живот, до Макарцева дошла другая сторона дела. Почему же случайно забыто у меня в кабинете? Не они, а я растяпа, сохранивший наивность до седых волос. Конечно, подсунули с весьма определенным замыслом! Знаю ведь, какой треп стоит в отделах, когда нет посторонних. Все ходят по острию ножа. Фотолаборатория размножила портрет Солженицына -- я возмутился, потребовал негатив и сжег при них! Даже на планерках реплики бросают. Когда я добрый -- либерал, а чуть что не так -- сразу сталинист. Самое время меня просветить. Но не учитывают времени. Ведь это же подлость с их стороны! Подлости делать мне не за что. В конце концов, я не просто редактор, но старый товарищ многим из них. В их интересах я закрываю глаза на некоторые вещи, на которые не стоило бы закрывать. Как же поступить в этом случае?

Погодите-ка! А стал ли бы кто-нибудь так рисковать ради того, чтобы просвещать мою особу? Ведь рукопись может оказаться и не у меня. Вот скомпрометировать меня -- тут желающие найдутся.

Мысли завертелись вокруг этого варианта. Положил тот, кому это поручено. Поручено людьми, специально этим занимающимися. Неужто все возвращается на круги своя -- и снова слежка за преданными партийными кадрами? Или просто маленькая проверка -- бдительности, оперативности, принципиальности, -- только и всего. А если так, уничтожать папку не годится, не поверят, что сжег. Наоборот, будут думать, что спрятал или дал кому-нибудь читать, то есть распространяет. Ведь сам не сообщил!

Однако затей проверку органы, они обязаны это согласовать. Впрочем, почему бы и не согласовать? Кто-то непосредственно дал указание. Если это так, он, Макарцев, будет на высоте. Они затеяли игру, которая им выйдет боком. Сопляки! Он их проучит на более высоком уровне, чем они думают. Да он самому худощавому товарищу расскажет! Пускай как следует накажет тех, кто перестарался. Он делает партийную газету, которую читают в ста двух странах мира. Не на того замахнулись! Пока Игорь Иванович одевался, он уже твердо решил, что, приехав в редакцию, для начала немедленно позвонит по ВЧ одному из заместителей председателя Комитета госбезопасности.

Макарцев ободрился, растерянность миновала. Надевая галстук, он уже посвистывал.

11. С КЕМ ПОСОВЕТОВАТЬСЯ?

Редакционное утро началось ссорой с Ягубовым. Едва Анна Семеновна, закрыв после проветривания форточку, вышла, Макарцев спрятал серую папку в сейф. Он решил, что сейчас наметит тон разговора и позвонит по ВЧ туда, куда решил позвонить. Но тут секретарша соединила его с секретарем райкома Кавалеровым.

-- Игорь Иваныч, я уже велел десять экземпляров газеты купить, а статьи нету...

-- Черт знает что! Погоди...

Бегло просмотрев свою газету, Макарцев по селектору соединился с Ягубовым. Сейчас он ему объяснит, кто главный редактор газеты.

-- Куда исчезла статья Кавалерова, которую я вчера поставил в номер?

-- Извините, Игорь Иваныч. Я не знал, что это вы поставили, и распорядился снять. Мне показалось, был более важный материал... А она вам лично нужна?

-- Что значит -- лично? -- Макарцева покоробила проницательность зама. -- Очевидно, причины были, по которым я ее поставил. И давайте договоримся, Степан Трофимыч: распоряжения редактора обязательны для всех двухсот сорока трех сотрудников, в том числе и для вас...

-- Разумеется! Просто я думал, что тоже имею в газете право голоса...

-- Имеете. Но поскольку единоначалия ЦК еще не отменял, потрудитесь распорядиться, чтобы сегодня же статью Кавалерова поставили в номер!

-- Будет выполнено! Кстати, сегодня вы сами дежурите.

Макарцев выключил селектор и сказал Кавалерову:

-- Извини, недорозумение...

-- Уж я слышу голос Ягубова!

-- Маленькое самоуправство.

-- Ой ли! Думаю, не сам он...

-- Чепуха! Завтра утром читай!

Положив трубку, редактор раздраженно поморщился. Он с грустью подумал, что в редакции с каждым годом увеличивается процент балласта. Уволить бы двести бездельников, занимающихся сбором партвзносов, выпуском стенгазеты и просмотрами новых фильмов и ничего не делающих непосредственно для полос, а увеличить зарплату тем, кто, как волы, тянут всю работу.

Вот и Ягубов, к сожалению, балласт, да еще с характером! Кто там над ним стоит? Да чей бы он ни был, ставить палки в колеса -- не позволю. Сейчас раздувать не буду. Но постепенно посажу его на место, и не пикнет! Плохо, что день начался наперекосяк, с испорченного настроения, причиной которого было уязвленное самолюбие. Макарцев подавил в себе раздражение: глупо расстраиваться из-за ошибки подчиненного. И ведь Макарцев сам уже исправил ее. Он нажал кнопку.

-- Анна Семеновна, где машина?

-- Леша еще не вернулся из КГБ.

У Локотковой на столе под стеклом лежал квадрат бумаги с надписью: "Тов. Козицкий А.С., Кузнецкий мост, 24, КГБ". Каждое утро она брала из пачки свежий номер "Трудовой правды", засовывала в конверт, надписывала этот адрес и, когда Леша привозил Макарцева, отправляла конверт. Конечно, данное учреждение, как и любое другое, могло бы подписаться на "Трудовую правду", и утром ее доставлял бы почтальон. Но так было заведено. Не послать ли серую папку с Лешей? Но тут же раздумал. Ведь уже решил звонить.

Он положил руку на трубку ВЧ, однако внимание его отвлекла пачка готовых снимков на письменном приборе. Какабадзе утром принес Анечке, та положила их на видное место. Игорь Иванович сгреб фотографии ладонью на середину стола и рассеянно глянул на свое изображение, размноженное двадцатикратно, для выбора. Открыв средний ящик стола, он смахнул туда фотографии, чтобы не мешали. Не до них.

Итак, ход разговора следующий: хотя я и очень загружен, но этот вопрос, для меня второстепенный, не могу оставить без внимания. Ко мне в кабинет подкинута рукопись определенного содержания. Если хотите -- поручите разобраться. В конце концов, вашим молодцам за это и деньги платят. Нет -- я ее выброшу. У меня более важные партийные и государственные дела.

В боковом ящике лежал красный номерной телефонный справочник. Макарцев отыскал в нем четырехзначный номер и снял трубку ВЧ. Но опять положил ее на рычаг. После звонка они приедут сразу. Еще бы: звонит кандидат в члены ЦК. Будут нудно разговаривать с ним, корчить из себя детективов, оторвут от работы на полдня. Потом начнут искать источник. Для этого в редакции появятся финансовые ревизоры, комиссия партийного контроля по работе с письмами трудящихся, слесари и полотеры. Начнут проверять всех людей, которых он сам брал в штат. Попросят взять временно их сотрудников на должность корреспондентов. Телефоны не выборочно -- сплошь подключат на прослушивание. А в редакции такое несут! Да если не найдут ничего в столах у сотрудников (а ведь найдут!), все равно постараются доказать, что работали не впустую, будут докладывать в ЦК, трепать его имя. Нет уж, звонить им -- увольте! Капать на собственную газету, что бы в ней ни произошло, -- на это он не пойдет. В чем в чем, а в отсутствии порядочности его не упрекнешь!

Итак, не звонить... Ну, а если рукопись специально положили в виде манка и сами хотят посмотреть, как он будет реагировать? Что, если они знают о его сотрудниках больше него? Завтра зайдет к нему на прием Беспакбаев из районного отдела: "Кстати, не находили серую папку? Тут к вам, по нашим данным, один антисоветски настроенный читатель пытался пробиться на прием..." Или просто позвонит, поинтересуется...

До чего все глупо! Он ударил кулаком по дверце сейфа, в котором лежала папка. Удар получился глухой. Сейф не качнулся, не задребезжал, никак не отреагировал. А ведь действительно могут позвонить. Что ответить? Тон, конечно, должен быть спокойный, уверенный -- это прежде всего.

Загудел телефон. Так и есть.

-- Гарик!.. Извини, что я с утра отрываю...

Это был голос жены. Попросила машину. Если ему сейчас не нужно, Леша свозит ее навестить заболевшую подругу.

-- Да, конечно, -- облегченно вздохнул он. -- Пришлю...

Он вызвал секретаршу.

-- Анна Семеновна, отправьте Лешу ко мне домой. Меня больше ни с кем не соединяйте, кроме ЦК, ко мне никого, кроме тех, кого сам вызову. Я готовлюсь к пленуму.

-- А вопросы по номеру?

-- Все решу вечером.

Он смотрел ей в глаза. Не ей ли поручили положить? Слишком примитивно. Может, Леше? Этот годится, но тоже мелок. Вечером в моем кабинете разрешается сидеть "свежей голове" -- у селектора. Но подложили-то до того, как я совсем уехал, -- то есть мне! И, может, уже заметили, что я брал ее домой? Проклятье! Какая чушь занимает голову!

Макарцев остался один и, потирая щеки, напряженно думал, с кем посоветоваться.

Ягубов -- человек не проверенный в совместных делах, а после сегодняшней истории -- неприятный. Он, может статься, постарается использовать информацию в своих целях, если не сейчас, так после, и, стало быть, отпадает. Полищук? Он, конечно, никому не скажет. Ну что он может посоветовать со своим комсомольским задором? Тут должен быть найден простой ход. Простой, но точный, как попадание шара в лузу. Иначе -- недоверие. А что может быть страшнее, чем недоверие?

Но ведь вовсе не обязательно советоваться именно в редакции. Мысль стала завиваться по более широкой спирали. Первый, о ком он подумал, был Фомичев. Он выслушает, покурит -- и, возможно, скажет дело. Но Фомичева нет. То есть вообще он есть, но сперва надо преодолеть отчуждение, а это потребует времени. Кто еще?

Сравнительно недавно Макарцева нашли школьные товарищи, и он, тряхнув стариной, поехал в Ленинград на вечер встречи, который организовали в банкетном зале гостиницы "Московская". Больше трети класса собрали, остальные исчезли в тюрьмах и на войне. Крепко выпили, стали по очереди, выхваляясь перед пожилыми одноклассницами, рассказывать кто чего достиг. Вышли в деятели, позащищали докторские, кто полковник, кто директор, у многих машины. Один даже до руководства Тем Светом добрался: командовал похоронами ответработников Ленинграда. Но, конечно, выше Макарцева никто не сиганул. Поэтому он говорил скромнее всех. Все материки объехал, повидал экзотики. Вот книжку уговаривают написать, да некогда. Завидовали. Не знают, как тяжела шапка Мономаха. Отужинали тогда, и кто-то тихо запел:

Уходят, уходят, уходят друзья,

Одни в никуда, а другие -- в князья.

И, улыбаясь, на него посматривали. Нашли место, где это петь. Им что! А у Макарцева -- идеология в руках. Из одноклассников только Володя Безруков ничего не добился, молчал, сидел в потрепанном пиджачке. А ведь за одной партой просидели шесть лет! Безруков блистал эрудицией, одно время учился в университете с Макарцевым, дважды сидел за ревизионизм, был приговорен к расстрелу, после лагерей работал токарем на заводе, сейчас живет по Шопенгауэру: счастье внутри, внешние блага суть ублажение мелкого честолюбия. Макарцев приглашал Безрукова в Москву, обещал помочь. Тот отказался наотрез... Жить по Шопенгауэру -- не всякому под силу. Пьяные одноклассники договорились встречаться регулярно и тут же об этом забыли. Какие от них советы?

Зато товарищей по партии у Игоря Ивановича было огромное количество. Со всеми он так или иначе был связан, делал для них, и они -- для него. Но в отношениях всегда соблюдались нормы партийной этики: первым звонит, кто ниже по должности. Кто выше, отвечает "я подумаю", кто ниже -- "будет сделано". Переступать в личные дела некорректно до тех пор, пока ты твердо на своем месте. Решил посоветоваться, значит, плохи твои дела.

Ни с того ни с сего он пожалел, что нет у него подруги, умной женщины, настоящей, тихой, верной, чтобы посочувствовала. Зинаиде его волнения кажутся чепухой, она человек рациональный. Тайной любви у него нет. Когда желания играли и подогревали поступки, ему было некогда или боялся огласки. А теперь поздновато. Мысль вернулась к тому, с чего он начал, но вертелась по кругу не зря. Теперь он пришел к выводу: самое лучшее -- осторожно прощупать, что известно в редакции. Он глянул на сейф, словно хотел убедиться, что папка в надежном месте. У Анны Семеновны загудел зуммер, она вскочила и вошла к редактору.

-- Кашин на месте? Ко мне его!

12. КАШИН ВАЛЕНТИН АФАНАСЬЕВИЧ

ИЗ АНКЕТЫ ДЛЯ СПЕЦКАДРОВ

Заведующий редакцией "Трудовой правды", помощник редактора.

Родился 11 декабря 1932 г. в Москве.

Русский.

Социальное происхождение -- рабочий.

Член КПСС с 1952 г., партбилет No 04465742. Ранее в партии не состоял. Партийное взыскание: выговор с занесением в учетную карточку (1964). Выговор снят (1966).

Образование среднее специальное: окончил спецшколу КГБ в 1962 г.

Иностранными языками практически не владеет (забыл английский и испанский).

Пребывание за границей -- о. Куба с 1962 по 1963 г. (служебная командировка).

Семейное положение: женат два раза, разведен два раза, детей нет.

Невоеннообязанный (временно). Комиссован в 1964 г.

Паспорт III ЕИ No 392068, выдан 39 отделением милиции г. Москвы 18 ноября 1964 г. Прописан постоянно по адресу: 111250. Москва, Краснокурсантский проезд, д. 16. кв. 21. Тел. 267-02-44.

Дополнения к анкете: рост 171 см, глаза зеленые, цвет волос -- блондин, имеется седина.

Общественная работа: член редколлегии стенной газеты "Трудовой правдист"; член правления Всесоюзного общества филателистов.

ПАРАБОЛА ВАЛЕНТИНА АФАНАСЬЕВИЧА

Кашин всегда здоровался левой рукой, и все в редакции к этому привыкли и не обижались. Встречным он приветливо улыбался, просьбы выполнял охотно, приговаривая простецкие шуточки-прибауточки, легко все успевал.

Сперва думали, что с правой рукой у него не в порядке (прихрамывает же он на правую ногу). Оказалось, однако, что в правой руке зажата связка ключей. Ключи были нужны ежеминутно -- от телетайпной, от склада, от сейфа. Какой ключ понадобится, неизвестно, но обязательно срочно, и класть в карман некогда. К счастью, Валентин был левшой и в документах расписывался левой. Говорил, что труднее подделать. Чтобы поздороваться правой, ключи он перекладывал только для Макарцева и Ягубова -- и то не из подхалимства, а из чувства уважения к руководству.

По штатному расписанию Макарцеву полагалось пять помощников: первый, третий и четвертый -- замы ответственного секретаря, посменно наблюдавшие за выпуском газеты, пятый -- завредакцией, а фактически завхоз, и, наконец, Кашин, второй помощник -- начальник отдела кадров. Однако по традиции второй помощник выполнял одновременно функции пятого и назывался завредакцией, хотя прежде всего, конечно, являлся кадровиком. Зарплата же пятого делилась по разрешению райфинотдела между директором зимней дачи в Переделкине для однодневного отдыха членов редколлегии (50 процентов) и двумя старыми большевиками (по 25 процентов), которые числились якобы бесплатно работающими в подмосковном колхозе "Заря коммунизма", благодаря чему газета не отрывала сотрудников для работы в поле, но всегда показывала пример другим организациям. Это была хитрость Макарцева, контроль за которой также осуществлял Кашин.

Он знал в редакции каждый уголок, даже женский туалет, куда ему было тоже необходимо регулярно заходить по долгу службы -- то для проверки правильности подвески зеркала, то для составления акта на текущий (в прямом смысле) ремонт унитазов.

Если завредакцией не сидел с документами в своем маленьком кабинетике (стол, сейф, шкаф и место ровно для одного посетителя), не бегал, припадая на правую ногу, по редакции, побрякивая ключами, и не ездил с Лешей на редакторской "Волге" покупать по безналичному расчету кубок победителям велогонки вокруг Кремля на приз "Трудовой правды", значит, он сидел в машбюро и в который раз рассказывал сердобольным машинисткам о неудачах семейной жизни. Исповеди завершал один рефрен:

-- Вот и верь после этого женщинам!

Машинистки соглашались, хотя замечали, что бывают отдельные случаи, когда и мужикам верить нельзя. Но в данном контексте, конечно, бабы кругом виноваты. Такого человека бросали: он и не пьет, и хозяйственный. С женщинами ему упорно не везло, в остальном же на свою жизнь он не жаловался, даже относился к ней с юмором, хотя ни с кем этим юмором не делился.

В школьные годы больше всего любил он играть во дворе в хоккей. После седьмого класса отец привел Валентина на свой завод. Завод был военный, и после проверки Валентин стал учеником радиомонтажника. Он вскрывал американские радиоприемники, отпаивал детали и сортировал их по характеристикам, чтобы использовать в советской продукции. Вступил он в комсомол, потом, уже монтажником восьмого разряда, в партию. Предлагали сделать мастером, но он отказался: заработок будет меньше, а мороки -- до ночи, и еще отвечай за украденные детали.

Неожиданно его вызвали в спецотдел. Там сидели двое незнакомых среднего возраста. Они поговорили с ним о жизненных планах и, поглядев друг на друга, предложили учиться в спецшколе с последующей работой за границей.

-- Нам нужны зрелые люди, понимающие что к чему. И в радиотехнике вы разбираетесь. Рекомендации у вас хорошие. Жена возражать не будет?

-- Партия велела -- комсомол ответил "есть", как говорится.

-- Все же посоветуйтесь...

Он тогда был первый раз женат на копировщице из конструкторского бюро Зое, но жили с обидами. Зоя дулась по три дня без видимой причины. И Валентин даже обрадовался, что придется расстаться. Отец, с которым он советовался, сказал:

-- Они дают оклад хороший и квартиру вне очереди -- это главное. Второй раз не предложат, а на заводе сгниешь, как я.

Училище готовило кадры для технической работы в легальных советских учреждениях за границей. Кормили хорошо, натаскивали в разговоре на испанском и английском, шифровальное дело осваивалось легко. Почти до конца проучившись, он вдруг нелепо вышел из строя: во время тренировки по стрельбе в полной темноте на звук пуля рикошетировала от стального листа и задела ему колено, раздробив чашечку. Он лежал в госпитале, дважды оперировали; но хотя и остался хромым, с военного учета не был снят. Согласно законодательству, все инвалиды, в том числе имеющие число рук или ног менее нормы, подлежали переодической переаттестации медкомиссией райвоенкомата для проверки, не отрасли ли у них новые конечности.

Валентин подлежал отчислению с подпиской о неразглашении полученных им знаний под уголовную ответственность. Выручил его Фидель Кастро, который как раз в это время решил, что его временное революционное правительство будет называться постоянным. В советское посольство на Кубу в связи с увеличением там числа наших военных специалистов и намечаемым строительством баз межконтинентальных баллистических ракет, нацеленных на Соединенные Штаты, срочно потребовались кадры для спецсвязи. Младший лейтенант госбезопасности Кашин в виде исключения был направлен на сидячую работу в Гавану.

Счастлив он был недолго. В город поглядеть на красивых кубинок сотрудников спецслужбы выпускали редко, только группой и под охраной вооруженного гебиста. Денег давали мало. Работы тоже почти не было. Шифровальщики сидели в сырой и душной комнате без окон. Чтобы держать в постоянной готовности спецсвязь, шифровальщики тренировались, зашифровывая отрывки из Шолохова и других замечательных советских писателей. А заместитель начальника шифровальной группы Центра подполковник Виноградов сличал в Москве расшифровку с оригинальным текстом, не прощая ни единой ошибки.

Однажды после нагоняя за мелкие неточности (в которых был виноват Шолохов, стремившийся выражаться слишком художественным языком) Кашин в сердцах написал в журнале регистрации шифровок сбоку и совсем мелко: "Виноградов -- кадум". Через день Валентин про это забыл, но подполковник Виноградов вскоре прилетел на Кубу с инспекционной проверкой. Слово "кадум" он сумел разобрать без шифровальщика, прочитав его от конца.

В Москву младший лейтенант Кашин был доставлен тем же рейсом ИЛ-62, который вез подполковника. Виноградов поставил вопрос об удалении Кашина В.А. из органов разведки и исключении из партии. Пострадал и московский напарник Кашина шифровальщик Утерин, которому, как выяснилось на очной ставке, Кашин передал характеристику подполковника незашифрованной, и ее могли перехватить разведки империалистических держав. Кашина и Утерина лишили офицерских званий, права работать за границей. Но, учитывая чистосердечное раскаяние обоих, ограничились строгими выговорами по партийной линии и перевели в десятый отдел "Семерки" -- 7-го оперативного управления -- в службу внешнего наблюдения.

Однако в службе этой Кашин не проработал ни одного дня. Когда новый его начальник увидел, как Валентин шагает к столу, он сказал, не скрывая раздражения:

-- Только хромых топтунов мне не хватало.

Ниже топтунов должностей в органах не имеется, и его направили на гражданскую кадровую работу в редакцию "Трудовой правды". Он жалел, что удален из органов: год стажа там засчитывался за два, а работа не пыльная. Утешало только то, что однокомнатную квартиру он уже получил, а скромная прибавка к зарплате регулярно продолжала идти. Обстоятельства изменятся, и он туда вернется.

Зоя оставила Кашина, еще когда он учился в спецшколе, и вышла замуж за инженера, поэтому, вернувшись с Кубы в Москву, Кашин женился на своей соседке. Лидия оказалась намного старше его и сперва всем была довольна, но потом стала жаловатся, что не видит от него ни возможности хорошо заработать (одни только расходы на марки да на аквариумы), ни радостей, на которые он ей намекал в устных беседах. Не поистрепался ли он на Кубе, где, говорят, Фидель Кастро разрешает свободную любовь? И если деньги за любовь там сдают государству, то хоть удовольствие оставляют себе. Эти взгляды шли вразрез с убеждениями Валентина. Даром или недаром, но Лидия стала изменять ему безо всякого стеснения, и он предпочел расстаться, поскольку взгляды на счастье у них разные, не говоря уж о кроватной жизни.

С Кубы Валентин привез небольшую коллекцию красивых почтовых марок и, снова начав холостую жизнь, стал собирать их с двойной энергией. В Обществе филателистов его уважали как работника печати и выбрали в правление. Кроме того, с Кубы же был им привезен аквариум с полосатыми тропическими рыбками. Он кормил рыб, приучал, строил на дне гроты. Когда он прочитал в журнале, что смотреть на рыб полезно для повышения производительности труда, он завел аквариум на службе. О характере, повадках и размножении рыбок он говорил с охотой, показывал, как рыбки приучены спешить на корм. Насыпая из пакетика сухую дафнию, Валентин даже ненадолго клал на стол ключи, чтобы освободить вторую руку.

Злые языки в газете говорили, что для завредакцией рыбки важнее людей. Ведь рыбы -- это фауна, часть природы, которую надо любить и беречь, а люди -- всего-навсего кадры. Но это было преувеличение. К сотрудникам редакции Кашин относился не хуже, чем к рыбам.

13. У КАЖДОГО СВОИ ФУНКЦИИ

-- Вызывали, Игорь Иваныч?

Готовое к улыбке, круглое, доброе лицо Кашина просунулось в приоткрытую дверь.

-- Присядь, Валя.

Редактор дружески пожал ему руку. Пока Кашин садился, Макарцев разглядывал его, будто знакомился впервые, обдумывая, как лучше вести разговор. Валентин ходил в неизменных темных брюках и американском клетчатом пиджаке, привезенном с Кубы и уже слегка поизносившемся. На нем всегда была одна, но чистая финская белая нейлоновая рубашка с красными запонками. Он стирал ее сам каждый вечер и сушил в ванной на плечиках. Галстук с мертвым узлом застегивался крючком сзади, под воротником. Узел чуть сбился набок, и, севши, Валентин его подправил, со вниманием ожидая, что спросит редактор. Лицо его, простое и открытое, располагало к полной откровенности. Такой человек просто не смог бы хитрить, если б и захотел.

-- Как дела с машбюро? -- спросил Макарцев, ничего не придумав.

-- Вы имеете в виду приказ о шрифтах? -- Кашин пригладил волосы, откашлялся, готовый доложить. -- Ну и возни было! Пока все документы проверил, семь потов спустил. Все закончил. Я бы не ждал, отвез, но ваша подпись требуется... Вот тут...

Валентин раскрыл скоросшиватель и положил перед редактором стопку листов.

-- Почему так много?

-- На каждую машинку отдельно. Для экспертиз, я полагаю. Чтоб порядок был...

-- Оставь, я позже подпишу... Вот что... -- он испытующе смотрел на Валентина. -- Договоренность нашу не забыл?

Уже давно Макарцев, уверенный в том, что Кашин собирает в редакции информацию, просил его ненавязчиво присматривать за поведением сотрудников: как себя ведут в бытовом отношении, кто злоупотребляет выпивкой. Ведь мы на виду, центральная газета, так чтобы у нас внутри все было в порядке. Задание партийное, но между нами. Подобный метод Игорь Иванович в принципе отрицал категорически, но это была дипломатия. Завредакцией все равно обязан был заниматься этим помимо желания редактора. К тому же Макарцев мог хотя бы держать руку на пульсе, чтобы в случае чего успеть вмешаться, предотвратить перегибы. Прямо потребовать сообщать ему, редактору, о чем Кашин докладывает там, нельзя. А вот попросить кадровика быть в курсе личных дел сотрудников, то есть способствовать укреплению трудовой дисциплины, -- просто обязанность хорошего руководителя. Кашину ведь, в принципе, тоже хочется быть во взаимопонимании с редактором.

-- Вы имеете в виду насчет обстановки? -- уточнил он. -- Значит, так. Отдельные случаи выпивки в служебное время имеют место. Я вызывал, предупреждал. Меры без вас не принимал. Пьют, правда, без шума, а повод всегда найдется: то день рождения, то еще чего. Особенно, конечно, молодежь в цехах -- наборщики, верстальщики. Но у этих свое начальство, я его предупреждаю о каждом случае. А в редакции тоже есть... Теперь насчет аморалочки, так сказать... Ухаживают, конечно! А вот разговоры!

-- Разговоры?

-- Всегда есть, Игорь Иваныч. Сейчас вроде потише. Или все уже высказали... Я, правду сказать, проинформирован, что ходят кое-какие материалы, связанные с Солженицыным. "Раковый корпус", кажись, и мелкие рассказы называют. Еще стенограммы судебных процессов... Этого добра много при обысках изымается. Но у нас не видел... Анекдоты рассказывают, но о бабах больше, это вас не интересует...

-- Нет, отчего же?

-- Рассказал бы, да у меня дара их рассказывать нету. А вот политический один свежий про Ленина... В отдел комвоспитания к Якову Маркычу старый друг заходил, гривастый такой, фамилия ему Сагайдак, на весь отдел рассказывал. К какой, дескать, дате американцы свой "Аполлон" на Луну готовятся запускать...

-- К какой же?

-- К столетию со дня зачатия Владимира Ильича.

-- Неужели девять месяцев?

-- Точно! Сам по календарю проверил!

-- Да... -- Игорь Иванович вздохнул. -- Все-таки недостаточно мы с тобой работаем над повышением идейно-политического уровня сотрудников, как считаешь?

Ответа не последовало, но все равно это верный ход: сделать завредакцией не просто доверенным лицом администрации, а соучастником недоработок, чувствующим ответственность не только за слушанье анекдотов, но и за их рассказывание. Макарцев как бы уравнивал в этой ответственности Кашина с собой.

-- Значит, машинописную литературу никто в редакции не читает? -- в упор спросил он.

-- Никто. Уж я бы точно знал! Это сейчас самое... Я хочу сказать, для органов.

-- Хорошо, что ты, Валя, это понимаешь. Мне обещали премии ко Дню печати, и нужно заранее решить, кому давать. Чтобы кандидаты были стопроцентные. Подработай списочек...

-- Будет сделано, Игорь Иваныч.

-- Что касается премии тебе самому, то не беспокойся.

-- Что вы, Игорь Иваныч!

-- Тебя я включу в список с администрацией. Кстати, -- Макарцев сменил тему и вновь умело, со вторым расчетом, -- как мой новый зам справляется с делами? С сотрудниками нашел общий язык? Если что, помочь надо, подсказать. У нас в газете свои традиции, пусть привыкает, чтобы не наломать дров...

Важно, чтобы кое-что до Ягубова дошло через Кашина, как бы минуя главного редактора.

-- Ягубов -- наш человек, -- успокоил Макарцева Валентин. -- У него хватка крепкая. Знакомится. Полдня читал личные дела. Говорит, надо знать, с кем имеешь дело...

Все теперь говорят "наш человек", и все вкладывают свой смысл.

-- Это правильно, -- заметил Макарцев вслух. -- Надо знать функции и способности каждого. У меня все!

Валентин поднялся со стула, кивнул, молча вышел, стараясь не волочить ногу. Макарцев подождал, пока дверь закрылась, достал из сейфа серую папку и, открыв рукопись на одной из первых страниц, решил сличить шрифты редакционных машинок, собранные Кашиным, с текстом маркиза де Кюстина. Он не знал, как это делается, и сам придумал способ: находить у каждой машинки изъян -- поломанную или подпрыгивающую букву и сверять эту букву с такой же в рукописи. С какими буквами лучше всего это сделать, подсказала таблица, аккуратно заполненная Кашиным.

Редактор перебрал все листки, на которых в рамочках требовалось выбить определенные буквосочетания, но подходящего шрифта не подобрал. Значит, рукопись перепечатывали не у него в машбюро. Это уже легче. Спрятав папку в сейф, Игорь Иванович подписал таблицы там, где было обозначено "Подпись руководителя предприятия (учреждения)" и вызвал Анну Семеновну, чтобы та отнесла листки Кашину. Макарцев понял, что зря успокоился. Раз Кашин не знает о рукописи (вряд ли скрыл), то она может быть подброшена не Московским управлением КГБ, а из центрального, что гораздо хуже. В редакции наверняка есть еще несколько человек, осведомляющих органы независимо и выполняющих свои задания, но Макарцев, как ни пытался выяснить кто именно, точно не знал.

Большие напольные часы со сверкающим маятником, стоящие в углу кабинета, пробили полдень. Еще немного -- и будут сутки, как эта чертова папка лежит у него, а он так и не придумал что предпринять. А там придет в голову мысль, что он дал ее читать, или испугался, или растерялся. Если спросят, нужно хотя бы заготовить достойный ответ. Кому в этом щекотливом вопросе довериться? И сделать это немедленно, пока не поздно. Редактор решил, что дельный практический совет он может получить только у одного человека, и не где-нибудь, а у себя в редакции, -- у Раппопорта.

Не пойти ли самому к нему в отдел? Вызвать в коридор и поговорить. Но такой контакт привлечет нежелательное внимание. Лучше здесь -- обычный производственный разговор. Тут же Макарцев подумал в который раз, а не прослушивается ли его кабинет. Вряд ли, однако, станут так просто прослушивать своих, преданных партии людей. Пока это не может повториться. Поколебавшись, вызвать ли Раппопорта через Анну Семеновну или соединиться по селектору, редактор поднял трубку городского телефона.

-- Яков Маркыч, -- с неловкостью, которую (глупо, конечно!) не смог скрыть, произнес он. -- Ты бы не мог подняться ко мне?

14. РАППОПОРТ ЯКОВ МАРКОВИЧ

ИЗ АНКЕТ, ЗАПОЛНЕННЫХ В РАЗНЫЕ ГОДЫ

Должность: исполняющий обязанности редактора отдела коммунистического воспитания трудящихся газеты "Трудовая правда".

Литературный псевдоним: Я.Тавров.

Родился 13 (26 по новому стилю) января 1917 г. в Бердичеве.

Национальность: индейский еврей.

Социальное происхождение: служащий.

Партийность: член КПСС с 1958 г. Партбилет No 61537813.

Состоял ли ранее в КПСС: состоял с 34-го по 38-й и с 44-го по 51-й. В других партиях не состоял. Колебаний в выполнении линии партии не имел.

Преследованиям до 1917 г. не подвергался. В войсках белых правительств не служил. Преследованиям после 17-го подвергался с 38-го по 41-й и с 51-го по 56-й. Полностью реабилитирован.

В плену или интернирован в период Отечественной войны не был.

За границей не был. Родственников за границей нет. Знание иностранных языков -- немецкий (чтение и возможность объясниться).

Правительственные награды: медаль "За победу над Германией", медаль "За победу над Японией".

Военнообязанный, состав офицерский, младший лейтенант. Годен к нестроевой службе. На второй день первой мобилизации должен явиться в Наро-Фоминск, в райвоенкомат, а в случае его уничтожения -- в г. Волоколамск, средняя школа. (Вклейка в военный билет Я.М.Раппопорта.)Военный билет No ТК 1683774.

Партийная и общественная работа: член партийного бюро редакции "Трудовой правды", член месткома редакции (культмассовый сектор).

Семейное положение: женат. Жена Рабинович Ася Исааковна. Сын Константин, рождения 1947 года.

Паспорт III НМ No 844283, выданный 104 о/м г. Москвы 18 июня 1956 г. Прописан постоянно по адресу: Москва, 3-я Парковая ул., д. 59, корпус 3, кв. 94. Тел. 269-13-44.

БЕСКОНЕЧНЫЕ ПАДЕНИЯ ЯКОВА МАРКОВИЧА

Вы, может, и не поверите, но абсолютно все ответы на вопросы из доброй сотни, а может, и большего количества анкет, которые Якову Марковичу приходилось заполнять, он помнил назубок. Это было очень важно, чтобы, не дай Бог, в каком-нибудь пункте случайно не описаться. Сам Яков Маркович в этом слове почему-то всегда ставил ударение в начало, хотя имел в виду исключительно истечение слов. Он утверждал, что эти ответы каждый советский человек должен помнить и после кончины, поскольку неизвестно, берут ли русского, не говоря уже о еврее, без анкеты в ад, а уж в рай, так это совершенно точно, нет.

Хорошенько помнить свои записи в анкетах ему приходилось еще и потому, что ни на один вопрос, даже вовсе простой, Яков Маркович не мог ответить "да" или "нет". В каждом "нет" было все-таки немножечко "да", а в каждом "да" -- какой-то процент "нет". Наиболее истинным он считал то, что было написано в предыдущей анкете, а об остальном мог только догадываться, известно остальное или неизвестно в каких-либо организациях лучше, чем ему самому. С уверенностью он мог лишь указать свой нынешний псевдоним, хотя и тут, конечно, имелся один процент туда и один сюда.

Его мама Сарра Раппопорт была родом из Украины, из самой что ни на есть черты оседлости. Она рассказывала сыну, что в молодости, когда за ней, большевичкой, после ссылки нелегально проживавшей в Петербурге, стала следить полиция, она уехала в Берлин и там познакомилась с настоящим немецким коммунистом. Возможно, он тоже был еврей, но может быть, что и нет. Сарра Раппопорт вспоминала, как в берлинской синагоге, по настоянию ее родителей (отец Сарры имел часовую мастерскую), раввин сделал обрезание ее мальчику 13 января 1917 года и записал его рождение этим днем в книге под именем Янкель.

-- И вот с тех пор, с легкой руки раввина, -- жаловался Яков Маркович, -- мне делают обрезание все кому не лень.

Получая в 33-м в Москве паспорт, он записался Яковом. Бывшего своего мужа Сарра звала Марком, товарищи -- Меером. Настоящее его имя никогда не употребляли. В синагоге Янкеля записали по фамилии отца, но пока мальчик был маленьким, отца у них в доме не поминали; он остался в Германии, а Сарра, вернувшись после революции в Россию, боялась, что сын проболтается! Она предполагала, что раз его отец не пишет, значит, он в подполье. И поэтому фамилию сыну она написала свою.

Однажды к ним пришел иностранец. Мать в это время работала машинисткой в Совнаркоме. Говорил он почти по-русски, передал привет и посылку. Он уговаривал мать уехать к отцу, который, оказывается, давно переселился в Соединенные Штаты и имеет там свой маленький бизнес.

-- Возможно, он забыл, что он коммунист! -- разнервничавшись, кричала Сарра на гостя. -- Но передайте ему, что я своих убеждений не переменю ни за какие коврижки!

-- И не надо менять, -- уговаривал ее американец. -- Вы будете коммунист у нас в Америка. Здесь коммунист много, у нас мало. И потом... Он все-таки отец на ваш ребенок... Он вас любит!

-- Если любит, пускай приезжает сюда строить коммунизм!

Больше Яков ничего о своем отце не слышал, не интересовался им во избежание недоразумений, и в анкетах писал, что родственников за границей нет. При получении паспорта, не имея свидетельства о рождении, вместо Берлина назвал другой хороший город -- Бердичев, потому что он тоже начинался с Бер. И, как впоследствии сам убедился, он поступил весьма дальновидно. Что из документов он мог предъявить в милиции? Только старый паспорт Сарры, с которым она до революции ездила за границу и обратно. И когда предъявляешь какой-нибудь документ, сразу начинается путаница. В паспорте было записано: "Вероисповедание иудейское".

-- Это кто же такая твоя мать? -- спросил начальник милиции.

-- Еврейка.

-- А из чего это, спрашивается, видно?

-- Иудеи -- это евреи.

-- Не врешь? -- начальник смотрел недоверчиво.

-- Честное комсомольское!

-- А разве "иудей" хуже, чем "еврей"?

-- Вообще-то нет, не хуже...

-- Давай тогда для точности запишем "иудей".

Паспортистка, выписывая это красивым шрифтом, написала вместо "иудей" -- "индей". А когда он удивился, успокоила:

-- Да тебе не все ли равно, сынок? У нас все нации равны.

Таким образом, можете себе представить, что Яков Маркович Раппопорт не был ни Яковом, ни Марковичем, ни Раппопортом. Он родился неизвестно точно когда и абсолютно точно не в Бердичеве. Он не примкнул ни к одной из существующих национальностей, и ему оставалось стать в СССР родоначальником и представителем новой нации -- индеев.

Когда в 35-м товарищ Сталин изучал после убийства товарища Кирова представленные ему списки ответственных и не очень ответственных работников аппарата, отмечая некоторых галочками, возле Сарры Раппопорт он поставил синим карандашом точку, задумался и даже пососал трубку. Сарру он знал очень хорошо. Они часто виделись до революции. Он принимал ее за грузинку и слегка за ней ухаживал. Тогда она была почти девочка, тоненькая, как виноградная лоза, с черной косой, а в 19-м вернулась в Россию после родов похорошевшей, разве что самую малость располневшей. Сталин встретил ее в ЦК, по-товарищески положил руку на плечо и предложил работать у него в Рабкрине.

-- Харошие кадры пад нагами не валяются, -- сказал он.

Сарра Раппопорт стала машинисткой у заместителя председателя Рабоче-крестьянской инспекции Варлаама Аванесова, работавшего в тесном контакте с Дзержинским. Своего заместителя Сталин, однако, не любил за его бесконечные возражения, без которых тот никак не мог обойтись. Поговаривали, что к этому примешивалась и нелюбовь грузина к армянам вообще, но это была неправда. Пристроив Сарру к Аванесову, Сталин стал приглашать ее к себе на дачу в Барвиху, гулял с ней в лесу. Однажды на тропинке, когда Сталин как бы случайно положил Сарре руку пониже талии, им навстречу попался Владимир Ильич. Он остановился и со свойственной ему прямотой и лукавством пригрозил пальцем:

-- По-моему, у председателя Рабкрина с секретаршей Аванесова мелкобуржуазные отношения, а? Надо натравить на них Рабоче-крестьянскую инспекцию!

Поняв, что просто так не получится, Сталин сделал ей предложение, обещая в случае согласия развестись с женой. Но Сарра почему-то ему отказала. Больше Сталин ее на пикники не приглашал.

-- Это надо подумать! -- размышлял позже Яков Маркович. -- Ведь Сталин мог меня усыновить! И я бы звал его "товарищ Папа".

Поставив синим карандашом точку, Сталин первым делом вспомнил, что у Сарры Раппопорт в молодости была очень красивая кожа. А затем -- нанесенную ему обиду. И вспоминал Аванесова, который к этому времени умер. Аванесов был очень эгоистичным человеком. Когда в 18-м к нему пришел комендант Кремля Мальков и спросил, что делать с Фаней Каплан, которая ранила Ленина, Аванесов сам дал распоряжение ее расстрелять, даже не посоветовался. Не иначе как он хотел выслужиться перед Лениным, а его, Сталина, оставить в стороне. Между прочим, Фаня была еврейкой. И кажется, Сарра говорила, что до революции была с ней знакома. Товарищ Сталин еще немного подумал, поставил в списке возле фамилии Раппопорт галочку и наискосок приписал: "Не связана ли с покушением на Ленина?"

Яшину маму арестовали. Из Лубянской тюрьмы она написала Сталину возмущенное письмо: "Коба! Я требую, чтобы ты немедленно меня освободил. Ведь это же гнусно -- сводить личные счеты с женщиной!" За слова "гнусно" и "требую" Сарру Раппопорт расстреляли.

В это время Яша Раппопорт учился себе на ваятеля. Он мечтал стать скульптором-монументалистом. Его дипломная работа называлась "Ленин и Сталин в Горках". Сталин приехал, они сидят на скамье, и Ленин вдохновенно рассказывает о будущем, а Сталин вдохновенно развивает положения Ленина. В этом была совсем маленькая историческая натяжка: в период времени, остановленный Раппопортом для вечности, Ленин был уже немым. Но зато с точки зрения социалистического реализма все было правильно.

В институте Якову удалось скрыть, что его мать посадили, и все сошло благополучно. Жаль только, что он, сын революционера и революционерки, писать об этом не мог, сперва как сын заграничного отца, потом как сын репрессированной матери, а впоследствии -- чтобы не упрекнули, что раньше скрывал правду. Яков Маркович не хуже других усвоил, что анкета есть донос на себя, и не спешил вписывать подробности. Но перестал он спешить, уже когда обжегся.

Из института он был направлен ваять стометровую скульптуру Ленина для крыши Дворца Советов. Дворец строился на берегу Москвы-реки, на месте взорванного храма Христа-Спасителя. Скульпторы рабоче-крестьянского происхождения стали подтрунивать над индеем Раппопортом, в результате чего в Якове Марковиче первый и последний раз в жизни взыграло национальное чувство. И он подал в милицию заявление об изменении своей национальности, чтобы в паспорте было написано "еврей", но если это нельзя, то был согласен на любую другую национальность, лишь бы такая существовала.

-- Как это -- на любую другую? -- спросил начальник отделения милиции. -- А в действительности ты кто?

-- Еврей, жид...

-- Точно -- еврей?

-- Да вы на меня взгляните.

Ему пообещали выяснить и дали заполнить новую анкету. Ночью за ним приехали. На допросах он узнал, что занимался шпионажем в пользу Индейской республики. Его даже не били. Ему дали отдохнуть от пищи и воды два дня, а потом покормили селедкой. Еще через два дня, скучая по воде, он вспомнил, что действительно является резидентом службы госбезопасности буржуазной республики Индея. Яков Маркович боялся только, что заставят показать Индею на карте. Но этого не потребовалось.

-- Ты не резидент, -- поправил его следователь, -- а завербован резидентами, понял?

Это все-таки было лучше. Остальные скульпторы из мастерской, как выяснилось на следствии, специально ваяли тяжелую скульптуру. Дворец строился на болотистом месте, и Ленин должен был рухнуть на Дом правительства, стоящий напротив. Так что Яков Раппопорт легко отделался. Приговоренный ОСО без суда, получил он причитающиеся ему за измену Родине десять лет, усугубленные высказываниями против дружбы народов Советского Союза (назвал себя жидом), и из Лубянской тюрьмы был отправлен в Краснопресненскую пересылку, а оттуда -- в пересыльный лагерь на Второй Речке под Владивостоком.

В лагере Якова Марковича испугали сразу и надолго. В первый же день, когда он стоял в очереди за пайкой, на него навалили что-то тяжелое. Раппопорт не удержался, а сзади загоготали. Упал на него человек, затвердевший на морозе, которого держали сзади двое уголовников, но не удержали. Раппопорт поднялся и поддерживал мертвого до самого окошка раздачи, из которого, не разобравшись, придурки выдали неживому человеку пайку, ловко подхваченную уголовниками.

Два дня неживой получал рацион, а на ночь уголовники его прятали. Раппопорту стало казаться лицо мертвого зека знакомым. Он не сомневался, что это еврей. Предположение подтвердилось на третий день, когда охрана обнаружила труп и по номеру выяснила фамилию. Это был зека Осип Мандельштам. Поговаривали, что его убили уголовники с благоволения начальства. Мандельштам-поэт и этот Мандельштам слились для Якова Марковича в одно целое не сразу. Раппопорту оставалось только жалеть, что познакомились они немного поздно.

О том, что он сидел вместе с Мандельштамом, Яков Маркович рассказывал сам, но, возможно, этого не было, или было не совсем так, или то был другой Мандельштам, однофамилец великого русского поэта. Ибо талантливый актер Раппопорт всегда немного играл в своей собственной жизни и немного переигрывал.

Конечно, он хотел остаться жить и искал в лагере лучшие пути, учитывая реальные возможности. Он оформлял стенную газету "За ударный труд", писал в нее заметки, по его собственному выражению, о том, как труд ударял по зекам. Кроме того, он вылепил из глины бюст начальника лагеря, но глина рассохлась, и начальник потрескался.

Однажды зеки мылись в бане. Раппопорт оставался последним, весь в мыле. В это время в баню запустили женщин. Спасло Раппопорта только то обстоятельство, что он растерялся. По инерции шевеля руками, будто моется, он сидел весь в мыле, когда из двери крикнули, что началась война. Если бы не мыло, Яков Маркович мог обзавестись гаремом. И мог бы в нем геройски погибнуть, обнаружь его изголодавшиеся женщины.

Из лагерных воров комплектовали штрафные батальоны на фронт. Как политический, Раппопорт не мог заслужить такого доверия, но молодых воров до нормы недобрали. И поскольку личный представитель штаба Рокоссовского знал, что штрафбатчики, обвешенные бутылками с горючей смесью, будут брошены под немецкие танки, его больше интересовали не их взгляды, а как они умеют бегать. Политических строили в шеренги и давали команду: "Бе-егом марш! Яков Маркович прибежал к финишу в своей шеренге третьим, брали же по трое, и он попал на фронт.

Рядовой Яков Раппопорт получил сто граммов спирта внутрь и литр керосина в двух бутылках в руки, лег под танк и ждал. Но танк, на него прущий, остановился в двух метрах: у танка горючее кончилось чуть раньше, чем у Раппопорта. Яков встал и хотел идти к своим, но был пристрелен нашими автоматчиками, которые шли шеренгой сзади для подбадривания штрафников.

И снова Раппопорту повезло: у него оказалось всего два легких ранения, и его даже не отправили из полевого госпиталя в тыл. Хирург тоже оказался евреем и велел выпустить в госпитале газету "За снова в строй!". Газету эту увидел лечившийся тут уколами от случайно прихваченной легкомысленной болезни адъютант начальника Политуправления фронта. От адъютанта требовалось подготовить статью для газеты "Правда". Лежа на кровати, с гарантированным трехразовым питанием, Раппопорт написал эту статью за один день, а уже через неделю читал ее в "Правде" за подписью Рокоссовского.

Якова должны были вернуть на передовую, но адъютант начальника Политуправления прикинул в уме, что, возможно, начальству понадобится писать и другие статьи. Выяснив, что рядовой Раппопорт понимает по-немецки, он забрал его с собой в штаб фронта. Старую вину списали. Раппопорт был направлен в распоряжение Седьмого отдела Политуправления фронта -- по работе среди войск и населения противника.

В кабине звуковки место диктора оказалось рядом с шофером. Машина, оснащенная рупорами, подъезжала возможно ближе к границе, маскировалась на опушке леса и призывала немцев сдаваться, поскольку война для них все равно проиграна. Голос бывшего зека, наймита контрразведки буржуазной республики Индея, был хорошо слышен в наших частях и при попутном ветре долетал даже до врага. Но в анкете знание иностранного языка было указано не совсем точно: инструктор по разложению войск противника Яков Раппопорт говорил на немецком с некоторым акцентом. И немцы в окопах воспринимали его призывы как юмористические передачи, что повышало боевой дух немецкой армии.

На территории, оккупированной врагом, Раппопорт тоже случайно все-таки оказался, хотя в анкетах этого не писал. Части Рокоссовского отступали для выравнивания фронта, а МГУ (Мощная Говорящая Установка) застряла ночью на глинистой дороге из-за дождя. В маленькое окошко, такое же, как в воронке, Яков Маркович увидел, что он окружен взводом немецких солдат. К счастью, они были под хорошим градусом. Раппопорт включил громкоговорители на полную мощность:

-- Kameraden! Achtung! -- торжественным голосом произнес он, стараясь говорить без акцента. -- Wir sind von der PK. Sonderauftrag des Oberkommandos. Eingehender darf ich nicht sagen. Wir mussen noch heute im Rucken der Iwans sein... Doch diese verdammten Landstrassen! Los! Greift alle zu! Feste! Der deutsche Soldat muss mit dem russischen Strassendreck fertig werden. Hei-Ruck!.. (Товарищи! Мы из роты пропаганды. Особое задание Верховного командования. Подробнее я не имею права сказать. Мы должны еще сегодня быть в тылу у Ивана... Но эти проклятые дороги! Давай! Все беритесь! Крепче! Немецкий солдат справится с русским дорожным дерьмом! Раз-два!..)

Мотор взревел, солдаты стали подбадривать друг друга криками. Колеса вязли в бурой жиже, но до булыжника было недалеко. Почувствовав под колесами твердую основу, Раппопорт опять взял в руки микрофон:

-- Danke, Kameraden! -- крикнул он. -- Sieg heil!

-- Heil! -- закричали солдаты, выбросив вперед руки.

Домой вернулись как ни в чем не бывало. Никто не заметил их отсутствия, а сами они об этом не распространялись. Им все равно бы не поверили, и пришлось бы Якову получить от СМЕРШа еще червонец за новую измену Родине.

Честно говоря, многим в редакции эта история кажется неправдоподобной, но так ее рассказывал Яков Маркович, а кому же еще верить, если не ему? За год до великой победы в качестве награды его восстановили в партии.

Всю войну он переписывался с однокурсницей Асей Рабинович, с которой у него никогда ничего не было, но которая носила ему передачи после ареста. Асю эвакуировали на Алтай, и она жила в Бийске, сделавшись учительницей рисования в школе. После конца войны с Германией части, в которых воевал Яков Маркович, перебросили на Японский фронт. Довезли их туда накануне окончания и этой войны, а вскоре демобилизовали. С Дальнего Востока он поехал, конечно, в Бийск, но по дороге, в Барнауле, встретил однокурсника -- Васю Купцова, ставшего тут главным режиссером драмтеатра. Он помог Якову Марковичу устроиться в краевую газету "Алтайская правда". Ася переехала в Барнаул, и они, так сказать, поженились.

Фронтовик Раппопорт ходил в офицерском кителе без погон и быстро вырос в газете до заведующего отделом литературы и искусства, когда началась борьба с безродными космополитами. Яков Маркович охотно писал статьи об этих низкопоклонниках перед Западом.

-- Чтоб не прослыть антисемитом, зови жида космополитом, -- объяснял он дома Асе генеральную линию партии в этой области.

В газете Яков Маркович вел рубрику "А сало русское едят", взяв ее из известной тогда басни и насыщая живыми примерами из жизни космополитов Алтайского края. Сала на Алтае не было, но рубрика звучала хорошо. Несмотря ни на что, Раппопорт еще оставался наивным и не подозревал, что статьи, стихи и даже устные высказывания -- это, как и анкеты, тоже доносы. И уже не только на самого себя.

Вести борьбу с безродными космополитами на Алтае приехал из Москвы замечательный поэт Александр Жаров в сопровождении искусствоведа в штатском. По плану космополитами должны были оказаться все работники культуры и искусства в Алтайском крае, принадлежащие к известной национальности. Первый секретарь крайкома партии Беляев вместе с обоими гостями просматривал подготовленный список. Когда очередь дошла до Раппопорта, секретарь обкома почесал немножечко щеку и его вычеркнул.

-- Не может быть! -- возразил Жаров. -- Наверняка и этот -- космополит. Печенкой чувствую!

-- Думается, товарищи, мы лучше знаем, кто у нас в крае космополиты! -- отрезал Беляев.

Раппопорт писал для секретаря все его речи и выступления.

-- А как же быть с количеством? -- спросил Жаров.

-- Есть у нас настоящий космополит, хотя он и русский. Это режиссер драмтеатра Купцов. Его мы и впишем на пустое место...

Дочь Беляева еще год назад окончила театральное училище, а Купцов упорно не давал ей играть в главных ролях.

Вскоре космополитов отправили строить Байкало-Амурскую магистраль (она тогда уже, оказывается, строилась). Но теперь все знакомые стали думать, что раз Раппопорта оставили, значит, это неспроста, и начали его остерегаться.

-- Да вы не бойтесь, -- оправдывался он. -- Скоро меня посадят!

-- Типун тебе на язык! -- восклицала Ася. -- Пускай уж лучше плохо думают.

Неприятности оттянулись меньше чем на год. В одной из статей он упомянул, что слово "товарищ" -- тюркского происхождения. Где он это прочитал, и сам точно не помнил, кажется, в этимологическом словаре. А главное -- зачем прочитал? И черт дернул лезть в эти филологические изыски! Его вызвали повесткой. На столе у молодого симпатичного следователя лежала эта статья и уже начатое дело о высказывании против слова "товарищ". В статье, между прочим, говорилось, что русский язык -- самый великий, могучий, правдивый и самый свободный в мире, но как раз это следователя не заинтересовало. Передачу на этот раз не стали принимать, а весьма грубо Асю вытолкнули.

Поскольку секретарь обкома Беляев к этому времени тоже был арестован, заодно припомнили, что ранее Яков Раппопорт пытался скрыться от справедливого возмездия, будучи безродным космополитом. А осведомитель из редакции дополнительно сообщил, что куплет известной песни обвиняемый прочитал так:

Наш паровоз, вперед лети!

И хоть бы мать его ети.

-- У нас ничего не теряется, все к делу подшивается, -- пошутил следователь, тоже стихами.

Во время обыска была найдена коробочка с немецкими орденами, которую Яков привез с фронта. Коробочку забрали, и в деле появился полный перечень железных крестов всех степеней, которыми обвиняемый, бывший младший лейтенант Раппопорт, был награжден за шпионаж, на это раз в пользу фашистской Германии. Рецидивист во всем, конечно, опять сознался, а следователь спросил:

-- Анекдоты знаешь? Рассказывай...

Анекдотов он пуще всего боялся. Ну зачем ему еще это надо?

-- Ну и дурак! -- сказал следователь. -- Кто знает хорошие анекдоты, я даю десять, а кто не знает -- двадцать пять. Эх ты, а еще космополит!..

Схватив свои двадцать пять, Раппопорт попал в Караганду, где досиживали военнопленные немцы. Разумеется, ему поручили вести среди них пропаганду на немецком языке, чтобы они оставались в Казахстане навсегда и строили здесь коммунистическое общество. Кроме этого, он снова выпускал стенную газету, на этот раз называвшуюся "За досрочное освобождение!". Политическим досрочного не предоставлялось, но с точки зрения воспитания нового человека писать об этом было необходимо. Впрочем, отсидел он на этот раз всего четыре года. В 55-м его выпустили, сперва на поселение с волчьим паспортом, который дорог ему как память:

МВД СССР. Комендатура 134

4 января 1955.

СПРАВКА

Дана гражданину Раппопорту Я.М., 1917 г. рожд., уроженец г. Бердичева, нац. индей, в том, что он работает в качестве немецкого языка и что ему как спецпоселенцу разрешено проживать только в пределах Караганды и ст. Май-Кудук, Карагандинской ж.д. Раппопорт Я.М. прописан по адресу: ст. Май-Кудук, барак 18. Поражения в правах не имеет. Действительно по 31 декабря 1956 г.

Пом. оперуполномоченного отдела МВД

Казахской ССР Шкуров

Первым делом Яков пошел в библиотеку и там раскопал, что тюркское слово "товарищ" происходит от слов "товар" и "ис" -- "скот" и "друг". Раз так, это в корне меняет дело. Значит, товарищи -- это те друзья, которые поступают по-скотски. "Настоящий друг -- тот, -- говаривал Яков Маркович, -- кто сперва все про тебя узнает и лишь потом сообщит".

Ася приехала к нему, и вместе они дождались реабилитации.

-- Это что же за нация такая -- индей? -- снова спросили его в милиции, разглядывая лагерные документы.

-- Индейский еврей, -- хмуро объяснил он.

Так и записали это после реабилитации.

Раппопорты начали жизнь сначала. В Москве им удалось прописаться и со временем получить однокомнатную квартиру. Ася, расплывшаяся, сильно постаревшая, пошла работать воспитательницей в детский сад. Яков Маркович, придумав себе псевдоним, стал делать статьи для газет и журналов. Про старое не вспоминал, и только когда садился писать, сперва нарезал на ломти батон белого хлеба, на каждый ломоть клал колбасу и сыр и все это раскладывал в шахматном порядке вокруг себя на столе. Он писал несколько строк, потом говорил: "Шах!". И ходил бутербродом с колбасой себе в рот. В лагерях ему приходилось выгребать из помоек лопатой картофельные очистки и на лопате жарить над костром. Годы спустя чувство голода не оставляло его даже после обильного обеда.

-- Я Тавров -- на мне тавро! -- говаривал он.

Печатали его статьи охотно, везде разрешали заполнить анкеты, но в штат не брали даже в плохонькие многотиражки. Макарцев, только что назначенный главным редактором "Трудовой правды", еще более энергичный и смелый, чем сейчас, предложил ему должность литсотрудника. Это был мизерный, но постоянный кусок хлеба, и Яков Маркович немедленно согласился. В это время он тщетно добивался восстановления в партии.

Дело осложнялось тем, что он сидел дважды, и решение по его вопросу партийная комиссия оттягивала. Помог опять Макарцев, но с новым партбилетом весь партийный стаж исчез. Это-то и было обиднее всего: Раппопорт мечтал дождаться времени, когда он станет старым большевиком и получит персональную пенсию.

Его хорошо знали в газетном мире, и никого не удивило, что он вскоре стал исполнять обязанности редактора отдела комвоспитания. Такие отделы в период развернутого наступления коммунизма по всему фронту решено было создать во всех газетах. Это необходимо, думал Тавров. Ведь партия устами Хрущева торжественно предупреждает, что уже нынешнее поколение советских индеев будет жить при коммунизме. Задача отдела подготовить старых людей для новых трудностей. Без подготовки им будет-таки туго.

Журналист Тавров фактически давно был редактором отдела. Шли годы, а его не утверждали. Русский на его месте давно бы обиделся и ушел. Но Раппопорт был хотя и индейский, а все же в основном еврей, и швыряться местом ему не приходилось.

-- Да Макарцеву выгодно держать тебя и.о.! -- возмущались товарищи.

-- Он думает, что временность меня тонизирует, -- кисло улыбался Раппопорт. -- Мой друг Миша Светлов говорил, что его любимые слова -- "сумма прописью"...

К Макарцеву он относился хорошо, помнил добро и тянул лямку. Только вот командировок он не терпел.

-- Все, что там увижу, я не напишу, -- объяснял он. -- А придумать могу и здесь.

Больше всего Яков Маркович обожал отклики. О, это был Король Отклика! После каждого события, когда сверху давалась команда выразить в газете всенародные чувства, он садился к телефону и быстро отыскивал подходящие кандидатуры директоров и маляров, артистов, академиков, таксистов. Скороговоркой он зачитывал им по телефону то, что они должны сказать, и говорил:

-- У нас все культурно. Никакой, вы же понимаете, липы!

И выписывал себе гонорар -- 5 рублей за одно мнение.

-- Отклики -- я вам скажу! Это голос народа, -- объяснял он практикантам с факультета журналистики. -- Что, ответьте мне, пишут наши замечательные советские писатели? Правильно! Роман-отклик, повесть-отклик. Стихотворения -- само собой! Да эти ваши любимые советские поэты -- профессиональные откликуши. Я бы, конечно, мог написать лучше, но звоню им, чтобы дать ребятам подработать... И что приятно: выступаешь от имени народа, а ни за что не отвечаешь! Но должен вам сказать, что писать за других -- это надо внутри иметь настоящее искусство. За себя писать каждый дурак умеет. А тут приходится войти в роль. Нет, отклики -- это, ребятки, большая литература. Вот глядите!

И показывал художественные образцы. "Единодушно одобряем (осуждаем, протестуем, клеймим, требуем)". По поводу запуска нашего спутника, пуска атомного ледокола, выступления того, кого надо и где надо, суда над писателями у нас или над коммунистами где-нибудь, а также агрессии американских империалистов или Израиля. На этот, последний, случай у Раппопорта были специальные люди -- дважды евреи Советского Союза.

Иногда он таинственно исчезал из редакции. Только Макарцев знал, что Раппопорт сидит в райкоме или в ЦК. Если нужно было писать за человека низшего звена, говорили: "Нужно помочь ему написать". Если среднего, то: "Поезжай, он тебе поможет написать". То есть даст указание написать так, как написал бы он сам, если бы умел. Если же писалось для высшего звена, то Тавров писал как бы для среднего, там это кастрировалось и уж оттуда поступало вверх.

Раз утром его срочно вызвали в Кремлевский Дворец съездов и поручили написать народные частушки для коллектива "Ярославские ребята", который понравился Хрущеву. Вечером ярославские ребята уже выступали. К огорчению Раппопорта, его лучшую частушку выкинули:

У ракетчиков есть мненье,

На луну ракетой чтоб.

Нынче наши достиженья

Видно только в телескоп.

Он выражал мысли передовых рабочих и партработников, доярок и свинарок, директоров заводов и магазинов, партийных и профсоюзных работников, военачальников и героев, лауреатов и депутатов, писателей и композиторов, а также ветеранов, приветствовавших молодежь, и юных пионеров, которым поручалось приветствовать ветеранов. Он писал за секретарей компартий стран Африки и Азии. Он мог бы написать и за президента республики Индея, если бы такой объявился. Гонорар получали сами ораторы и принимали его как должное. А Яков Маркович иногда получал рукопожатия.

Читая не себя в газетах, он по диагонали пробегал знакомые столбцы, хмыкал, если что-нибудь было исправлено, и швырял газету в мусорную корзину.

-- Видали? -- ворчал он. -- Это что же они себе думают? Переделали. Считают, что они партийнее меня!

Он собирал домики из детских кубиков. "Два абзаца из свинарки, три абзаца из доярки -- вот вам к празднику подарки", -- мурлыкал он, работая ножницами в преддверии очередного собрания, встречи, совещания, совета, митинга, заседания, форума, семинара, симпозиума, коллоквиума, конгресса или даже съезда. Выдавал он на-гора доклады, выступления, речи, обращения, коллективные письма, резолюции, приветствия всех видов, наказы потомкам и т.д., и т.п., и пр. Если кто-либо полагает, что не было партийных конференций, совещаний актива и пленумов, которые целиком шли по сценарию, написанному Яковом Марковичем, такой товарищ -- антисемит. Разве что в конце председательствующий без бумажки спрашивал: "Кто за? Принято единогласно". Но потом он снова заглядывал в утвержденный мыслеводитель: "Разрешите, товарищи, от вашего имени горячо поблагодарить Центральный Комитет нашей родной партии и лично..."

-- Я вам так скажу, котята, -- говорил редакционной молодежи Раппопорт. -- Если на земном шаре есть люди, за которых Тавров никогда не писал, так знайте, что нам с ними не по пути! А если и по пути, то недолго!

Как все особенно великие люди, он иногда говорил о себе в третьем лице. Обычно, когда его участие требовалось срочно, ему шли навстречу, создавали условия. И если позволяли пользоваться закрытым буфетом, он готовил выступления быстро и точно то, что надо. А что когда надо, он всегда знал лучше тех, кто заказывал. Но ежели пробовали звонить по телефону и просили принести готовый доклад, он отвечал, что, конечно, будет стараться написать, но тут, в редакции, совершенно нет условий для такой ответственной работы. Вы же понимаете -- газета! Шум, гам, тарарам... И тянул до последнего, пока ему не выписывали пропуск. Внутри он сперва шел в буфет и покупал для Аси баночку крабов, кусочек белой рыбки, копченую колбаску, зимой -- свежие помидорчики и бананы. Набив портфель дефицитом, он вынимал коробку, в которой лежала ИКРА. ИКРА, или Идеологический Конструктор Раппопорта, представляла собой набор слов, фраз, цитат и целых абзацев, вырезанных из газет и разложенных по темам в картонной коробочке из-под духов "Красная Москва".

Получив задание подготовить статью или доклад, Яков Маркович метал ИКРУ, то есть вынимал из коробки мысли на нужную тему, освежал номера съездов партии и, если приходилось, с большой неохотой вставлял пример, взятый из жизни по телефону. Авторские права Я.М.Раппопорта не зарегистрированы, и использовать его метод и материалы без ссылки на источник разрешается всем.

Однажды за ним прислали машину. Идеологическое совещание в Колонном зале, посвященное работе с молодежью, уже начиналось, а часть докладов предложили срочно заменить. И все же сперва он разыскал буфет. А зал сидел и ждал. Но буфет, оказалось, был закрыт. Тавров вошел в комнату отдыха президиума, положил портфель поближе к себе (на всякий случай, чтобы его не увели), вынул коробку со своей ИКРОЙ и, выяснив тему совещания, стал диктовать машинистке вступительное слово председателя. Тавров закончил -- председатель начал. Дальше пошло гладко: чей текст он заканчивал, тот оратор просил слова и громоздился на трибуну.

В конце совещания приехал почетный гость Гагарин. Ему уже пришлось выступать на двух других митингах, и он задержался. Яков Маркович устал не меньше Гагарина, но пока зал, стоя, аплодисментами встречал жизнерадостного космонавта, увешанного орденами всех стран от органа говорения до органа размножения, Раппопорт успел продиктовать первую страницу: "От имени моих товарищей летчиков-космонавтов и от себя лично... Как сейчас, помню свой первый полет в космос... Орлята учатся летать..." Эту страничку дежурный с красной повязкой отнес Гагарину, и, пока тот читал ее с трибуны, Раппопорт диктовал вторую, но не успел. Гагарин договорил раньше и поглядел на президиум. В зале захлопали.

Первый секретарь ЦК ВЛКСМ Тяжельников лично вышел в кулуары, чтобы выяснить в чем дело. Он остановился возле Раппопорта, бубнившего что-то машинистке, и с интересом наблюдал за процессом.

-- Запарка? -- спросил Тяжельников.

-- Не мешайте, -- отогнал его Яков Маркович. -- Идите в президиум!..

-- Хорошо, хорошо! -- смутился тот и вернулся обратно.

Зал продолжал хлопать до тех пор, пока дежурный не принес Гагарину вторую страницу. "Сейчас, когда наша партия и весь советский народ..." Зал, так сказать, затаил дыхание. Раппопорт в это время лихорадочно диктовал третью. "Вы сегодня, наверное, прослушали много интересного и полезного, но устали. Поэтому разрешите мне быть кратким... Желаю вам..."

После заседания, бурча под нос ругательства, он собирал в портфель копии продиктованных выступлений (они пригодятся для ИКРЫ). У злости его была причина. Распоряжением сверху буфеты и киоски с дефицитными вещами на совещаниях закрыли, поскольку никто не хотел сидеть в зале, а все толпились у прилавков. На дефицит участникам стали выдавать талоны для получения товаров после митинга. Тавров участником совещаний не был, и талоны ему не полагались.

Мимо него прошел Гагарин, остановился, вернулся.

-- Это ты писал мне выступление?

-- Ну, я.

-- Главное, хорошо, когда коротко. Раз-два -- и уже аплодисменты.

-- Будет коротко, когда в буфете ни хера! -- Яков Маркович думал о своем.

-- Да ну?! Пойдем-ка со мной!

Гагарин провел и усадил Раппопорта рядом с собой за банкетный стол. И сам налил ему по первой. Вокруг восседал весь бывший президиум. Тосты произносили по субординации. Раппопорт со всеми чокался и вставал, когда все вставали, но сам не пил. Желудок его был в лагерях доведен до отчаянного состояния. Если бы не Ася, которая каждое утро варила ему отвар из овсяной каши и на ночь жидкий кисель, Яков Маркович со своей блуждающей язвой желудка, холециститом, вечными запорами и таким геморроем, который не дай Бог во сне увидеть, не вылезал бы из больниц.

-- А чтобы у нас лечиться, -- говаривал он, -- это надо иметь железное здоровье.

Многие цитируют теперь эту мудрость, не зная, что автор ее не кто иной, как сам Тавров. К счастью, все за длинным столом, обильно уставленным вкусной снедью, пили хорошо, и на Величайшего Трезвенника нашей эпохи никто не обращал внимания. Стараясь по мере возможности избегать острого, он мог всласть поесть дефицитных продуктов, которых не завезли в буфет. Но у космонавта, прошедшего специальный отбор и предполетную подготовку, глаз оказался острее, чем Яков Маркович предполагал.

-- Ты что же -- не пьешь? -- спросил Гагарин, обняв его за плечи. -- Сейчас выпьешь до дна. Установка сверху, понял?

Он встал, случайно икнул, рукой успокоив говорящих, произнес:

-- Товарищи! Разрешите предложить тост за самого скромного человека, сидящего за нашим столом. Мы его не знаем, а он нас знает: он всем нам писал выступления. Это... Как тебя?

-- Тавров, -- буркнул Раппопорт.

-- За нашего товарища Таврова! Ура!

-- Без бумажки можешь? -- удивился Яков Маркович.

-- А ты что думал? Может, я прикидываюсь. Ну, пей, как договорились, до дна!..

В тот вечер, благодаря Гагарину, Якову Марковичу стало легко и весело. Как правильно делают люди, что пьют! А то дожил до абсолютной седины, и это счастье пролетело мимо. Все стали разъезжаться. Персональная машина не ждала только Таврова. Его, поддерживая под руки, вывел на улицу Гагарин. Таксисты сразу его узнали. Машины ринулись вперед, на ходу распахивались дверцы. Первому же шоферу Гагарин сказал:

-- Слушай, друг! Довези этого космонавта до дому. Он немного перебрал. Держи-ка вот!..

И Гагарин протянул шоферу смятую пятерку. Сам он тоже был в послеполетном состоянии.

-- Эх, Тавров, Тавров!.. -- мечтательно произнес он, трижды целуя Якова Марковича, -- послать бы тебя ко мне на родину, в село Клушино, Гжатского района, то есть теперь Гагаринского.

-- За что?

-- Из тебя получился бы хороший председатель колхоза: ты не умеешь пить, но умеешь брать людей за жабры.

-- Хорошо, что ты не Хрущев, Юрочка, а то бы послали!

-- Ну, прощай, Тавров! -- Гагарин снова обнял Раппопорта и поцеловал. -- Ты меня уважаешь? Вот тебе, друг, на память!

Он сорвал с груди, положил что-то в лапу Раппопорту и сам закрыл его пальцы. В полутьме Яков Маркович поднес ладонь к глазам.

-- Это же орден Ленина! -- испугался он, ибо уже отсидел один раз за ордена. -- Ты спятил!

-- Держи, держи! У меня этого хлама в коробках по сто штук каждого. Не веришь? Приезжай в Звездный городок, пропуск выпишу, покажу... Как куда еду, толпа обнимает, радуется. После смотрю -- орденов не хватает... Так мне по решению Верховного Совета наделали фальшивых. Оторвут -- Валька, жена, новые мелом надраит да навинчивает.

-- А иностранные?

-- И иностранные наделали -- медь да стекляшки. А ты что думал? Алмазы?.. Ну, бывай!

В этот момент Якову Марковичу не жалко было отдать Гагарину свою настоящую медаль. Но правительственных наград, которые Раппопорт указывал в анкетах, он не имел: обе медали были отобраны при втором аресте вместе с фашистскими крестами.

Ася Исааковна услышала странный шорох. Ее муж сидел на ступеньке с орденом Ленина на груди и скреб ногтями стенку. До кровати больная Ася донесла его на себе. Очень умная, очень некрасивая, толстая и добрая Ася была единственным человеком на земле, преданным Якову. Она сгорела за полтора года от рака молочной железы. Операция, которую сделали поздно (Ася боялась сказать, что у нее опухоль), не только не помогла, но ускорила исход.

После ее смерти Яков Маркович незаметно для себя опустился. Он все реже стирал рубашки, а брюки не гладил вообще. Пуговицы ему пришивали женщины в машбюро, а носки он не снимал до дыр и тогда покупал новые, переодевая их под столом на работе.

Но однажды он в магазине спросил меховую шапку. Старая шапка села и не лезла на его большую голову, а в кепке было холодно. Шапок в магазине, конечно, не было, но завезли импортные английские шляпы больших неходовых размеров; Яков Маркович встал в очередь и купил, потому что все брали. Он не подозревал, чем это кончится. "Трудовая правда" широко обсуждала новую шляпу Таврова. К нему заходили, щупали, просили надеть и пройтись. Серая шляпа с черной лентой была предназначена в Англии для траурных случаев, но в Москве все были в восторге.

Из-за новой шляпы стали бросаться в глаза недостатки в остальном туалете Раппопорта. Ему советовали купить новый костюм (сейчас есть недорогие польские), рубашку (бывает из ГДР). С ним предлагали пойти в магазин, одолжить денег. Кончилось тем, что он купил себе по блату еще и серое югославское пальто. А женщины в машбюро скинулись по два рубля и подарили ему ко дню рождения корейский зеленый шарф в клеточку. Двух рублей не хватило и их взыскали с именинника.

-- Теперь Яков Маркыч, вам можно куда хотите. Хоть за границу, хоть жениться.

-- За границу меня не пустят, девочки. А жениться я сам себя не пущу. И вообще, это все я купил в последний раз в жизни, чтобы было меня в чем похоронить... Успеть бы только вернуть долги! И зачем я вляпался в эту шляпу? Теперь я должен думать об одежде. А когда же работать?

Но скоро шляпа от суровых морозов покоробилась, пальто в метро обтрепалось, костюм залоснился, ботинки стоптались, а рубашку из ГДР, отрезав жесткий воротник, Тавров стал носить вместо нижнего белья, надевая на нее непачкающийся темно-серый свитер. И все вошло в свою колею.

Прошло три года, как Раппопорт похоронил жену, а он все не мог прийти в себя. Это же надо, он ее продолжал любить и в анкетах упрямо писал, будто она жива. И тот факт, что ему ни разу на это не указали, свидетельствует о том, что людям у нас доверяют. А ведь и в том, что касалось сына, была неправда в его анкетных сведениях.

Костя был на самом деле сыном Асиного и Яшиного однокурсника, театрального художника Вани Дедова, и его жены Риты, актрисы, похожей на мадонну, арестованных раньше Раппопорта. И вместо того чтобы сразу отправить мальчика в детприемник НКВД, маленького ЧСИРа забыли одного в квартире. Раппопорты решили сделаться его опекунами, но не усыновлять, чтобы, не дай Бог, не покалечить его судьбу, ведь мало ли что!

Теперь Косте шел уже двадцать второй. Он жил отдельно от отца, к которому, однако, часто приходил. За комнату, что Костя снимал, платил Яков Маркович. Точнее, за кухню в однокомнатной квартире: хозяева уехали на три года на Север, вещи заперли в комнате, а отдельную кухню с кушеткой и газовой плитой сдали за 35 рублей в месяц. И опять неприятность поджидала Раппопорта. Заканчивая институт со специальностью строителя плотин, Константин Иванович Дедов вдруг резко изменил крен своей молодой жизни.

Его компания изредка появлялась в доме у Якова Марковича. Ни в коем случае не хулиганы, как вы подумали. Все из хороших семей. Переписывая друг у друга упражнения, они учили иврит. Недавно Костя заехал к отцу и с порога спросил:

-- Па, ты не дашь четыреста рублей? Соберем -- отдадим. Ребята достали еврейскую энциклопедию...

-- Сынок, а где я их возьму? Ты же знаешь, мы все израсходовали на подарки врачам, когда болела мама. А завтра не будет поздно? Тогда я возьму в долг. Но зачем тебе энциклопедия? Когда настанет Пурим, я тебе и так скажу...

-- Странный ты человек, па! Неужели ты до сих пор сохранил наивность и думаешь, что с первого апреля указом отменят антисемитизм? Если даже так произойдет, это будет первоапрельская шутка...

-- Я этого совсем не думаю, мой мальчик. Но тебе-то какое дело? Твои отец и мать, к счастью, были русские.

-- Кажется, я уже объяснял, отец: они не мои родители. Они только портреты, и больше ничего!

-- Пусть так! Но ты комсомолец, будешь инженером. Все-таки это чище, чем идеология. Ну, вступишь в партию, если, конечно, тебя еще не сфотографировали возле синагоги. Или не знаешь, что за учебники иврита тянут как за антисоветчину? Или хочешь попасть в сети международного сионизма?

-- Видишь ли, батя, это трудно объяснить... Мама говорила, что русские жены еврейских мужей чувствуют себя еврейками.

-- Ты собрался замуж, сынок?

-- Не в этом дело! Мне стыдно, что я русский. Лучше бы ты меня усыновил!

-- Не лучше! Поверь, в этой стране лучше быть только русским.

-- А если я не хочу быть в этой стране? У моих друзей есть хоть надежда выехать. Вы с мамой, записав меня русским, даже надежду отняли!

-- Прости, сын... Разве я виноват? Прошу только об одном: будь осторожен. Если на минуту забудешь об опасности, пойдешь по моему пути. Вот, смотри!

Рывком Яков Маркович задрал рубаху и, повернувшись к Косте, показал кривые красные рубцы.

-- Это меня немножечко побил ремнем с железной пряжкой начальник Культурно-воспитательной части за то, что в стенгазете, перечисляя все дружные народы нашей страны, я упомянул среди других -- евреев...

-- Эти твои рубцы я уже сто раз видел, -- Костя похлопал отца по спине и опустил рубашку. -- Но ведь теперь и ты сам...

-- Да, я треплюсь и плюю на них, сынок, потому что мне терять нечего. Мне шестой десяток, а я дряхлый старик. Я не человек даже с маленькой буквы. Если разобраться, так я даже не еврей.

-- Еврей!

-- Ладно, пускай еврей! Где я кончу -- с той стороны лагерной проволоки или же с этой -- мне все равно. С вышки стреляют в обе стороны. Но ты...

-- Сейчас сразу не сажают!

-- Он знает! Пускай сажают не так много. А что из этого следует? Следует то, что режим на воле стал чуточку более тюремным, только и всего. Так вот, слушай сюда: лучше тебе сидеть и...

-- Сидеть и не чирикать? Ну, спасибо!

-- Разве я тебя отговариваю, Костя? Просто умоляю... Все-таки сидеть -- это совсем не то, что ходить!

-- Ладно! Не бойся, еврей ты мой родной!..

Раппопорт утверждал, что если бы за написанные им анкеты, автобиографии и характеристики, сочиненные на самого себя, ему заплатили гонорар по средним ставкам "Трудовой правды", то на эти деньги он бы купил дачу. И, однако, при всей нелюбви к анкетам на некоторые вопросы он отвечал с радостью. Так, он, не колеблясь, писал, что судебным преследованиям до 17-го года не подвергался и в войсках белых правительств не служил, ибо примерно тогда только родился.

-- Я -- ровесник Октября, -- представлялся Раппопорт, знакомясь. -- Я возвестил начало Новой Эры. А вы? До или только после?

И в других партиях он не состоял, поскольку их не могло быть. Он очень жалел, что в последнее время в анкетах исчезла графа: "Были ли колебания в выполнении генеральной линии партии?". Ибо на этот вопрос коммунист Раппопорт с гордостью и абсолютно твердо мог ответить в любое время дня и ночи, в любой период истории: "Никогда!" Если он и колебался, то, как говорится, только вместе с генеральной линией.

Все же прочие графы бесконечных анкет тяготили его, принуждали к сожительству с неправдой. Не неправда его тяготила. Просто за всю прочую ложь, которую он писал, его только хвалили. А за ложь в анкете могли прижать. Один раз Яков Маркович ошибся -- в графе "Партийность" написал: "Не подвергался". Ночь он не спал, утром небритый вбежал в кабинет завредакцией Кашина, успел исправить и весь день после держался за сердце.

-- Будь человеком, Рап! -- говорили ему, что-нибудь прося.

-- Я прежде всего коммунист, -- говорил он, -- а потом уже человек!

-- Скажи по совести, Яков Маркыч!

-- По какой? -- мгновенно реагировал Раппопорт. -- Их у меня две: одна партийная, другая своя.

-- Скажи по своей!

-- Скажу, но учтите: своя у меня тоже принадлежит партии.

Поступков он старался избегать вообще, тянул до последнего, пока решать уже не надо было. Вот другим советовать, как поступить, это он умел делать, как никто. Но тут же прибавлял:

-- О том, что я посоветовал, никому!

Таков был Яков (Янкель) Маркович (Меерович) Раппопорт, известный читателям "Трудовой правды" под вывеской "Тавров".

15. ИГРА ПО ПРАВИЛАМ

-- Извини, что оторвал тебя, Яков Маркыч, -- Макарцев немного привстал, пожимая протяную вялую руку.

Пнув ногой дверь и брезгливо глядя вперед, Раппопорт грузно ввалился в кабинет, не произнося при этом ни слова. Он вообще был невежлив и угрюм, а в общении с вышестоящими с некоторых пор особенно это подчеркивал. Так он боролся с собственной трусостью.

-- Сигарету? -- предложил Макарцев, пошел и прикрыл внутреннюю дверь, оставленную открытой.

-- За кого надо писать?

Макарцев закурил, усмехнувшись. Вынув из кармана конфету "Белочка", Раппопорт развернул ее, бросил фантик под кресло, сунул конфету целиком в рот и стал медленно сосать.

Все всех в редакции звали на "ты". Исключение составляли некоторые. Игорь Иванович звал на "ты" многих по старой партийной привычке, но ему говорили "вы". Яков Маркович был единственным сотрудником "Трудовой правды", кто звал редактора на "ты".

-- Да ты не очень стесняйся, -- сказал Раппопорт, жуя. -- Или ты думаешь, я головой эти речи пишу? А там у меня мозоли. Одним подонком на трибуну больше выйдет? Ну и что? Трибуна дубовая, выдержит. Она и не такое слышала!.. Вот если бы порядочному человеку доклад написать, я бы, наверно, отказался...

-- Почему? -- простодушно поинтересовался Макарцев.

-- А порядочный может сам сказать, что думает. Но таких не осталось.

Услышав это от кого-нибудь другого, Макарцев, возможно, прореагировал бы. Но Яков Маркович равнодушно констатировал очевидный факт. Разозлиться было бы глупее, чем промолчать. И редактор, отнеся сказанное к неизбежным недостаткам собеседника, только махнул рукой.

-- Разговор есть...

-- Хороший или плохой?

Раппопорт всегда нервничал, если ожидание затягивалось, и спешил узнать финал. Он все еще сопел: запыхался, пока поднялся по лестнице. Лифта на средних этажах никогда не дождешься. Он сел в кресло и тупо смотрел своими катастрофически слабыми, навыкате, глазами, увеличенными толстыми стеклами очков, в стену, мимо Макарцева, понимая, что хорошего все равно не будет, а от плохого не скроешься.

Макарцев разглядывал Раппопорта, будто давно не видел. Лицо у него было всмятку. Морщины избороздили кожу даже там, где могли и не быть. Под глазами мешки, длинный нос, нависающий над ртом, плохо выбритые щеки и вокруг гигантской лысины остатки серых волос, не стриженные после смерти жены ни разу. Раппопорт не переносил парикмахерских. Ася сама его иногда сажала на кухне на табурет и подравнивала. Сутулился Яков Маркович так, что казался горбатым. Пиджак промежуточного цвета, весь в перхоти на плечах и спине, он никогда не застегивал, и полы свисали вниз, прикрывая широченные брюки. Когда тело двигалось, полы развевались, закрывая руки. Что-то было в нем от потрепанного и больного орла с обломанными крыльями, который летать уже не мог и потому был выпущен в зоопарке гулять на свободе.

Игорь Иванович хотел сразу начать с папки, но сперва заговорил о другом, чтобы Тавров не понял, что вопрос для Макарцева жизненно важен.

-- Что там с Катуковым? Уладилось?

Собеседник пожал плечами. Незадолго до Дня Советской армии в комнату Раппопорта вошел, печатая шаг, офицер, отдал честь и спросил:

-- Вы -- заведующий отделом коммунистического воспитания?

-- А что вам угодно?

-- Вот воспоминания маршала бронетанковых войск Катукова. Напечатайте их 23 февраля.

Адъютант положил на стол рукопись и, отсалютовав, удалился. У Якова Марковича лежали горы воспоминаний о войне. Все маршалы, генералы и даже мелкие чины хотели остаться в истории. Все мемуары были похожи друг на друга. Сверху, не читая, Раппопорт бросил и мемуары маршала Катукова. А когда ко Дню армии не оказалось подходящей статьи, Тавров взял из стопы то, что лежало сверху и, сделав резекцию, то есть сократив в пять раз, заслал в набор. Однако ответственный секретарь Полищук удивился:

-- Катукова? Да вы что, Яков Маркыч! Цензура не пропустит. Он же психически больной после автомобильной катастрофы. Знаете, какую ему должность придумали? Военный инспектор -- советник группы генеральных инспекторов Министерства обороны. Веселая компания выживших из ума маршалов.

Раппопорту пришлось подготовить другие воспоминания. Но 23 февраля утром дверь открылась, и перед Яковом Марковичем предстал офицер. Он отдал честь, щелкнув каблуками, и гаркнул:

-- Сейчас к вам войдет маршал бронетанковых войск Катуков.

И офицер встал по стойке смирно, приветствуя входящего в дверь маршала.

-- Это Раппопортов? -- уточнил маршал у своего адъютанта.

-- Так точно, -- доложил офицер.

-- Товарищ Раппопортов! -- Катуков навалился на стол огромной грудью, увешанной орденами. -- Почему не напечатана моя статья?

Стоит маршалу вынуть пистолет и выстрелить, и некому будет вечером покормить кошек, с нетерпением ожидающих возвращения Якова Марковича.

-- Видите ли, -- стал искать выход он. -- Ваши материалы были уже подготовлены к печати, вот гранки, но...

-- Что -- но? -- рука маршала потянулась к кобуре, или это только показалось завотделом комвос.

-- Но... руководство газеты решило... что воспоминания столь интересны, что... их оставили на день Победы, девятое мая. Это же еще почетнее!

-- Ладно. Но учтите: если девятого мая статьи не будет, я введу сюда танки!

Маршал повернулся через левое плечо и, печатая шаг, вышел в сопровождении адъютанта...

-- Как думаешь, Тавров, будет он жаловаться? -- спросил теперь Макарцев, не получив ответа.

-- До девятого мая не будет. Я же пообещал.

-- Вот и правильно. А там видно будет...

Игорь Иванович опять замолчал и подумал, что Яков Маркович истолкует это молчание не иначе как дань бюрократической привычке. Подчиненный чувствует унижение, ждет, что ты будешь его прорабатывать или дашь поручение, которое и давать-то противно, а уж делать -- просто тошнота. И редактор решил похвалить, сказать приятное.

-- Ты не обратил внимания: у нас в редакции распространилась необязательность? Говорим "сделаю", тут же забываем. Распоряжения спускаются на тормозах, поручения не выполняются, сроки срывают, это уж как факт! Прямо болезнь! Единственный деловой человек с чувством ответственности, умеющий работать оперативно, -- это Тавров.

Раппопорт медленно перевел взгляд со стены на редактора.

-- Ты что, собираешься меня уволить?

-- С чего ты взял?

-- Тогда у тебя личные неприятности. Чего бы тебе иначе самому звонить мне по телефону да извиняться, что оторвал.

-- Телепат ты, Яков Маркыч!

-- Я просто апартаид...

-- То есть?

-- Партийный еврей.

-- Жаль, что я понимаю только по-русски...

-- Чепуха! Разве мы выпускаем газету на русском языке?

-- А на каком?

-- На партийном. Говори дело, не тяни...

Опять Игорь Иванович заколебался. Ну почему он меня так презирает, ведь я же ему делал только хорошее! Он очень изменился. Был журналистом первоклассным, умел живо подать любую скучную, но важную для руководства тему. Он был интересным собеседником, Макарцев до сих пор помнил рассказы о лагерях, в которых Раппопорту пришлось, к сожалению, посидеть. Но постепенно юмор его становился все более желчным, а журналистский талант упал до откровенной халтуры. Тавров растлевал всю редакционную молодежь. Сам ни во что не верил и потешался над теми, у кого не было такого подхода, как у него. Реплики Раппопорта, брошенные вскользь, не раз пугали редактора. Конечно, это шелуха, отголоски пережитого, а в душе Тавров -- коммунист настоящий. Но надо все же думать, что говоришь! Первым встречным он рассказывает жуткие анекдоты. И обиднее всего -- сам насмехается над своими статьями. Он и Макарцеву не раз приводил цитаты из старых высказываний нынешних руководителей, которые теперь звучат так, что лучше не вспоминать.

Макарцеву приходила мысль: а не избавиться ли от греха подальше от Таврова? Но хваля его за деловитость, редактор не кривил душой. Макарцев знал: когда выдвигается какой-нибудь вопрос на партбюро, Тавров, не колеблясь, поддерживает линию редактора, в отличие от тех журналистов, которым ничего не стоит уволиться. Больше того, именно благодаря циничности он безотказен. Что в нем еще оставалось, так это порядочность в том конкретном преломлении, из-за которого и решил он получить совет именно Раппопорта.

-- Яков Маркыч, хочу посоветоваться под партийное слово, что между нами...

Раппопорт и бровью не повел. Он продолжал смотреть мимо, в неизвестную точку на стене. Макарцев тоже туда глянул, но ничего не увидел.

-- Чего молчишь? Даешь слово?

Плечи Таврова чуть поднялись вверх и опустились.

-- Зачем? А дав, я не могу также продать тебя? Решил -- говори. Раздумал -- я уйду.

-- Нет, все-таки дай слово коммуниста!

-- Ладно, -- Яков Маркович причмокнул губами. -- Возьми.

Отступать было поздно, и Макарцев подробно изложил ему историю с серой папкой и свои подозрения.

-- И все?

Опять возникла нелепая пауза.

-- Что же, не считаешь это серьезным?

Раппопорт немного посопел.

-- Ну откуда я знаю, -- наконец выдавил он, -- серьезно это или нет? Спроси там! Или боишься?

-- Там, там! А если бы тебе подложили?

-- Мне? Смотря что! Дай-ка взглянуть.

Поколебавшись, Игорь Иванович открыл сейф и вытащил папку. Яков Маркович раскрыл ее на коленях, бегло глянул на заглавие, отогнул большим пальцем первую страницу, прочитал имена Джиласа, Оруэлла, Солженицына. Макарцев смотрел на него и терпеливо ждал. Лицо Раппопорта ничего не выражало. Он перелистал еще с полсотни страниц и снова углубился в текст. Засопел, хмыкнул.

-- Что там?

-- М-м-м, -- помычав, Тавров вдруг прочитал вслух: "Кто скажет мне, до чего может дойти общество, в основе которого нет человеческого достоинства?"

-- Видишь? -- воскликнул Макарцев. -- А я тебе что говорил?!

Яков Маркович захлопнул папку, аккуратно связал тесемочки и протянул назад.

-- Ты ее тоже держал?

-- Нет! -- отрезал Тавров. -- За слово "держал", которое можно истолковать как "хранение", -- до семи лет.

-- Знаю!

-- А за слово "тоже" добавят нам с тобой строгий режим -- групповое дело. И еще по рогам -- пять.

-- Как -- по рогам?

-- Не будешь иметь права выбирать депутата Макарцева в Верховный Совет... Мне-то чихать! Ну, вернусь в зону, потеряв две сотни зарплаты, на которые все равно ничего не купить! А тебе...

-- Хорошо, Тавров, допустим, мне действительно больше терять... Как бы ты поступил на моем месте?

-- На твоем? -- Раппопорт захохотал. -- Но ты все равно так не сделаешь!

-- Сделаю, скажи!

-- У тебя есть друг? Ну, редактор какой-нибудь газетенки?

-- Есть, и не один...

-- Так вот... Поезжай к нему, поговори о чем-нибудь, а уходя, случайно забудь папку на столе.

-- Шутишь! -- разозлился Макарцев. -- А я серьезно. Выходит, сидел, а мудрости не набрался.

-- Посмотрю, чего ты наберешься, посидев с мое!

-- Я? -- глаза у Макарцева стали злыми.

-- Ладно! -- смягчился Раппопорт. -- Все просто: отдай папку мне.

-- Тебе?

-- Конечно! Я, в случае чего, признаюсь, что без разрешения взял в кабинете почитать. А ты ее в глаза не видел!

Макарцев изучающе смотрел на Якова Марковича, пытаясь понять степень серьезности предложения на этот раз.

-- И не боишься?

-- В третий-то раз меня, авось, не посадят...

-- Чушь! -- произнес редактор, понимая, что его согласие, очень удобное, неприемлемо. -- Исключено!

-- Пожалуй, ты прав, -- согласился Раппопорт. -- Все равно это распространение антисоветской литературы через твой кабинет, та же семидесятая статья... А ты, Макарцев, лучше, чем я думал...

-- Неужели? -- усмехнулся тот, польщенный.

-- Серьезно! Я ведь редко кого хвалю. Только ты всегда боишься: вдруг подумают, что ты и в самом деле лучше, чем ты есть. Ты в положении собаки в известной загадке.

-- Какой?

-- Как заставить собаку съесть горчицу? Если дать -- она есть не станет. А если помазать ей горчицей зад, слижет без остатка. Слизывай!

-- Если так, -- нахохлился Макарцев, -- то правильно делают, что этих мазателей горчицей сажают.

-- Вон как запел! Речь-то о собаках. А люди -- любят лизать горчицу. Ты что ли будешь решать, что им есть и от чего воздерживаться? А кто хочет горчицы -- того, значит, сажай! Сейчас стесняются. Но погоди! Вот-вот начнется новый культ, и тогда...

-- Постой-ка! Почему начнется?

-- А культы у нас всегда начинаются на крови. Культ Ленина -- после гражданской войны. Сталина -- после уничтожения кулачества, а второй цикл -- после войны. Кукурузника -- после подавления танками Венгрии. Нынешнего...

-- Думаешь -- после Чехословакии?

-- Само собой!

-- Тогда можешь считать, что культ начался, -- нахмурился Макарцев. -- Размер фотографий рекомендовали увеличить и давать их чаще.

-- Понятно! Я все думаю: чего тебе, Макарцев, не хватает, чтобы стать настоящим тиранозавром? Не любишь крови? Чепуха, полюбишь, когда понадобится... Они все из глухомани -- во владыки мира, а ты -- интеллигент, петербуржец? Нет, и не такие курвились! Ты не антисемит? Неантисемиты делятся на две категории. Одни не замечают, еврей или нет, другие ждут погромов, чтобы помочь евреям. Ни к той, ни к другой категории тебя не причислишь, поскольку ты ответработник. Если партия прикажет -- станешь и антисемитом.

-- Я?! Да я ни одного еврея не уволил!

-- Не кипятись. А сколько взял?.. Считаешь себя на девяносто процентов честным? Но это значит, ты лжив на все сто!

-- Чего ж мне, по-твоему, не хватает, Тавров?

-- Если догадаюсь, срочно сообщу. Ты успеешь: тиранозавры миллион лет вымирают.

-- Ладно, не будем об этом, -- кисло улыбаясь, прервал его Макарцев. -- Думаю, все же из ЦК виднее, чем снизу. Оттуда на многое смотришь иначе. И не так все просто. Давай лучше думать о конкретных вопросах жизни.

-- Конкретные вопросы? Игра!

-- Но большая игра, Тавров! И пока такие правила игры, будем играть по этим правилам. Правила изменятся, будем играть иначе.

-- Кто же, по-твоему, должен изменять правила?

-- Видишь ли, что касается меня, то я, между нами говоря, готов проводить любую демократизацию и зайти как угодно далеко. Но пусть мне позвонят и скажут, что это можно. И хватит об этом... Лучше скажи, что делать сейчас?

Он и раньше чувствовал: Яков Маркович презирает его. Утешало только то обстоятельство, что Раппопорт презирает всех, в том числе и себя.

-- Слушай, Тавров! А что, если мне просто сделать вид, что я папку не заметил?

-- Не поверят.

-- Сам знаешь, каково на крючке. Ты просто обязан уметь поступать в подобных случаях!

-- Вот пристал, ей-Богу! Ну ладно, скажу, чтобы отпустил. А то работы много. Не мудри, сделай просто. Значит, так...

И в нескольких словах Раппопорт растолковал редактору, что тот должен сделать.

-- А ведь действительно хороший ход! -- обрадовался Макарцев. -- Я и сам должен был сообразить. Ай да Тавров!

Редактор повеселел, напряжение спало. Раппопорт взялся руками за подлокотники, чтобы помочь своему немощному телу подняться. Макарцев жестом остановил его.

-- Погоди еще минуту. Все не хватает времени спросить про личное. Живу, как лошадь на цирковом манеже. А как твоя жизнь? Чего одиночествуешь? Мог бы жениться... Тебе и ребенка снова еще не поздно завести... С жильем я бы помог...

-- В порядке компенсации за совет? Нет уж, я-таки доживу в своей старой норе вдвоем со "Спидолой", слушать которую мне ничто не мешает, кроме глушилок. Что касается детей, то поздно.

-- Да что ты корчишь из себя старика, Яков Маркыч? Я старше тебя -- и то чувствую себя молодым!

-- А я чувствую себя старым. Евреи вообще старятся рано. Ты русский -- тебе повезло!

-- Хм... Ну ладно -- жены, дети... А мечта у тебя, Яков Маркыч, есть?

-- Что?.. -- переспросил Раппопорт и уставился на Макарцева, будто тот действительно стал цирковой лошадью.

-- Мечта, спрашиваю, -- Макарцев откинулся на спинку кресла, снял очки, плавно кинул их на стол и по-детски заморгал глазами. -- А я вот последнее время мечтаю. И только об одном...

-- О чем, интересно?..

-- Мечтаю жить на озере, где-нибудь далеко... Чтобы дороги туда не было. Чтобы в траве стояла лодка. И туман... А на крыльце крынка молока. Кто-то ее приносит каждое утро. Кто, не знаешь. Может, молодая стеснительная женщина. Принесет и сразу уходит, не догнать. Да я и не гонюсь. Главное, озеро, нет дороги...

-- И туман? -- уточнил Тавров.

-- Да, обязательно туман... Как считаешь, реальная мечта?

-- Нет. Для тебя -- нереальная.

-- Нереальная, -- согласился Макарцев. -- А знаешь, как мечтать приятно!.. Неужели ты ни о чем не мечтаешь?

-- Только об одном. Чтобы не писать и не читать дерьма.

-- Ну! Это уж совсем нереальная мечта!

-- Совсем нереальная...

Тавров резко поднялся, будто вдруг оказался моложе, и, не глядя на редактора, вышел, оставив открытой внутреннюю дверь. Макаров потянулся, расправив затекшие части тела, и нажал кнопку. Вбежала Локоткова.

-- Принесите мне большой плотный конверт. Самый большой, какой найдете в отделе писем.

Она выбежала. Он потер руки, придвинул к себе папку, развязал ее, поглядел, полистал. Взгляд его остановился вдруг на абзаце, который показался ему раньше, ночью, оскорбительным для чести его страны. Теперь он перечитал его снова. А ведь правда это, если честно, то правда. Но это ненужная правда -- вот в чем дело!

Анечка появилась снова и положила на стол белоснежный конверт с крупной надписью сверху "Трудовая правда. Орган ЦК КПСС".

-- Планерка будет у вас?

Она положила на стол план очередного номера газеты, им уже утвержденный. Он взглянул на часы -- до планерки оставалось десять минут.

-- Конверт срочно отправить, Игорь Иваныч?

-- Спасибо, не нужно. Можете идти...

Конверт вздулся, плохо закрылся, но папка влезла. Макарцев взял ручку и не очень крупно написал на конверте: "Сообщить в Комитет госбезопасности, посоветоваться о принятии мер". Надписанный конверт он взвесил, слегка подбросив, на руке. Тяжелая ноша, а выход придуман легкий! Если что -- я был готов проявить инициативу. Правда, дела отрывали --более важные партийные, государственные дела... А если свои положили папку, пусть она полежит. Он, Макарцев, доносить не собирается. Выдвинув средний ящик стола, вынул оттуда старую газету и, положив в ящик тяжелый конверт, сверху газетой прикрыл. Будто он случайно позабыл сообщить о серой папке в суете.

Макарцев откинулся на спинку кресла, вдохнул как можно больше воздуха и, закрыв глаза, стал медленно его выпускать. Он где-то прочитал, что это лучший способ успокоиться.

-- Я хочу похвалить вас. Решение правильное!

Игорь Иванович вздрогнул, открыл глаза: к нему приближался маркиз де Кюстин. Он был, как и прежде, элегантен и распространял запах дорогого одеколона.

-- Это опять вы? -- с изумлением и испугом спросил редактор.

Шпага Кюстина брякнула, задев о паркет, и маркиз придержал ее пальцами, а садясь на стул, поставил ее между колен и облокотился на рукоятку.

Макарцев подумал, что сейчас зайдет секретарша, увидит странного посетителя, и весть о нем разнесется по редакции. Кюстин, казалось, читал его мысли.

-- Я забеспокоился, месье, что у вас могут быть неприятности. Вы уж извините меня...

-- Нет, это вы меня извините! -- повысил голос Игорь Иванович, чувствуя себя в редакторском кабинете значительно более уверенно, чем прошлый раз ночью дома. -- На каком основании вы, маркиз, меня преследуете? Чего вы хотите?

-- Может быть, вам пришло в голову, -- спросил Кюстин, -- что это я подбросил вам папку?

-- Вы?!

-- Вот уж не стал бы я раскручивать подобные интриги, месье! Вас персонально я тогда почувствовал, потому что вы стали меня читать, приняв за современного автора. Это делает мне честь, но, увы, сто двенадцать лет назад я умер. Остается гордиться тем, что мысли мои живы.

-- И вы решили меня обратить в свою веру? Убедить меня, что вы правы?

Кулаки у Игоря Ивановича непроизвольно сжались, будто он готовился к драке.

-- Ни в коем случае! -- успокоил его Кюстин. -- Мне нечего устно добавить к тому, что я написал в 1839 году: подробности своего путешествия за прошедшие с тех пор сто с лишним лет я напрочь забыл. Спорить с таким компетентным человеком, как вы, я не в состоянии.

Маркиз потянул шпагу за рукоятку и защелкнул ее обратно.

-- Зачем же тогда вы, как говорится, на меня вышли? -- недоумевал Игорь Иванович.

Кюстин усмехнулся.

-- Мне подумалось, вам понадобится моя моральная поддержка. С тех пор как вы прочитали мою книгу, здесь у вас запрещенную, мы с вами, так сказать, скованы одной цепью, даже если вы и не разделяете мои мысли. Прошлый раз я хотел сказать вам, что был бы весьма благодарен, если бы вы закинули эту папку кому-нибудь из правителей государства, вы ведь туда вхожи.

-- Да вы с ума сошли! Закидывайте сами, если у вас есть такие возможности...

-- Вот-вот! Другого ответа я и не ожидал, -- улыбнулся Кюстин. -- Забудьте об этой нелепой идее. Теперь я вижу, вы поступили с этой таинственной папкой наилучшим образом. Если имеешь дело с полицейскими ищейками, жизненно необходимо хитрить. Ведь никогда не знаешь, чего от них ждать. Не хотел бы я стать причиной ваших неприятностей. От души желаю вам благополучия!

Шпага брякнула о паркет, маркиз де Кюстин поднялся со стула, поклонился Макарцеву, сделал несколько шагов по направлению к двери и исчез, не открывая ее.

Макарцев некоторое время сидел не шевелясь и растерянно смотрел в ту точку, где исчез непрошеный французский гость.

16. ПЛАНЕРКА

К двенадцати тридцати просторный кабинет главного редактора стал заполняться редакторами отделов, членами редколлегии, сотрудниками секретариата. Входили по одному и по двое. Кто не виделся, здоровались, вполголоса переговаривались, рассаживались на любимые места. Макарцев бегло просматривал план завтрашнего номера, отмечая на полях опорные пункты, в которых необходимы коррективы. Настроение его поднялось, растерянности как не бывало. Просмотрев, он отложил план и весело поглядывал на сотрудников, ожидая, пока соберутся все.

Появился замредактора Ягубов. Он со всеми вежливо поздоровался и, положив перед Игорем Ивановичем переработанный сводный план газеты для ЦК, сел неподалеку от главного. Вбежал худой и длинный, с прыщавым лицом, редактор отдела иллюстраций Икуненко с ворохом фотографий, которые он бросил возле своего стула на пол. Заглянул, улыбаясь приветливо, завредакцией Кашин, взвешивая на руке связку ключей. Последним, чуть-чуть опоздав, сопя, ввалился и.о. редактора комвос Тавров, с развевающимися полами пиджака, держа руки сложенными сзади. Он уставился в угол с мрачным видом, будто ждал очередного нагоняя. За ним, убедившись, что все, кто должен быть в кабинете, уже сидят там и дополнительно звонить никому не надо, тихо вошла с блокнотом и ручкой Анна Семеновна. Она закрыла плотно обе двери тамбура и села подле редактора за низенький столик с телефонами. Редакторы отделов ждали, когда Макарцев, чиркнув зажигалкой, закурит. Это сигнал к разговору. Курить на планерке разрешалось только главному.

-- Все в сборе?

Разговоры стихли. Поднялся худой и длинный, как жердь, заместитель ответсекретаря Езиков. Он откашлялся, поднял красный фломастер, как указку, и нацелил на первый из четырех макетных листов, красиво заштрихованных и наколотых на острые гвозди специальной панели на стене.

-- Номер на четверг, 27 февраля, -- Езиков откашлялся. -- Первая полоса -- шапка на всю ширину полосы, над плашкой "Трудовая правда", наберем деревянным шрифтом: "Идеям великого Ленина побеждать в веках!" Далее...

Игорь Иванович слушал вполуха. Все, о чем говорилось, было привычным, незыблемым. То, что происходило в жизни, могло стихийно меняться. То, о чем писала газета, менялось только по указаниям. И это давало уверенность в правильности действий. Отдельные недоработки, упущения, даже ошибки могут быть, но всегда есть на что опереться. Поэтому Игорь Иванович не боялся говорить на планерках кое-что сверх положенного, в частности почему надо (или не надо) то или иное публиковать. Больше того, действительные события могли, по мнению редактора, помочь газете правильно обойти острые углы. Макарцев по-своему любил говорить правду. Правду он делил на широкую, узкую и абсолютную.

Вернувшись из трехнедельной поездки в США, главный редактор, сказавшись больным, неделю не появлялся на работе. Он обдумывал и сортировал правду по рубрикам. А все обдумав, появился, как всегда оптимистический и авторитетный в редакции, сдержанный и деловой -- в ЦК.

Для коллектива рядовых сотрудников редакции была проведена беседа о поездке и встречах в США. Каждый эпизод Макарцев предварял словами: "Америка -- больное общество. Тяжело больное, товарищи. Оно разъедается противоречиями. Судите сами...". И приводил мрачные примеры преступности и нищеты. "Хотя в магазинах есть товары, покупательной способностью обладает далеко не все население". Статья Макарцева (он уже давно не писал, но если бы написал) тоже была бы заполнена широкой правдой, но без первой половины последней цитаты.

Узкая правда имела значительно больше градаций. Члены редколлегии и редакторы отделов услышали его более конкретный отчет. ("Автомобили, дороги -- это у них действительно лучшее в мире, и нам до этого далеко". "Наркотики -- реальная язва капитализма". "Коммунистов, к сожалению, у них мало, особенно молодых".) Небольшая группа доверенных людей из редакции в частной беседе услышала добавление к последней фразе: "Говорят, среди коммунистов у них 51 процент -- работники ФБР. А вообще, говорить они ни о чем не боятся, абсолютно ни о чем. Ругают своего президента вслух, в метро. Газеты делают политику, а не политика -- газеты". Узкая правда была у Макарцева многоликой: для иностранных коммунистов, для коллег-журналистов, для коллег-партийцев, для инструкторов ЦК, секретариата там же, худощавого товарища, предпочитающего оставаться в тени, для жены... Кому какую узкую правду выдать, а какую нет, сколько вслух, а сколько умолчать, Игорь Иванович никогда не путал. Это стало частью его профессии -- не договаривать, понимать, когда сказать совсем не то, что знаешь, почти совсем не то, не совсем то или уже почти совсем то, но все же не до конца. В качестве награды подчиненному можешь сказать чуть больше, а в качестве наказания обделить. Узкая правда была валютой.

Абсолютной правдой Макарцев считал сведения для самого себя, мысли, не доверяемые никому. Они касались кое-каких моментов личной жизни, в частности непонимания женой некоторых его поступков, неуправляемости сына. Но это была второстепенная абсолютная правда. Более важная сводилась к размышлениям об истинах, которые иногда решались в его сознании, требуя пересмотра. Это были ценности, которые в предыдущую жизнь Макарцев полагал незыблемыми.

Подчас ему хотелось думать какими-то другими категориями. Но он запрещал себе это. Он убеждал себя, что он не философ, а практик, партийный работник, что пересматривать убеждения поздно. Взвалил на себя, теперь не выкручивайся. Да и столько завоевано, что глупо терять. Ну ее к шутам, такую абсолютную правду, которая, возможно, завтра опять станет иной. А может, ее и вообще на свете нет? Если же и есть, то она каждый раз так тесно смыкается с проявлениями буржуазной идеологии, что даже он, Макарцев, не способен ее отличить. Пускай уж идет, как шло...

-- По первой полосе -- все? -- остановил он любившего поговорить Езикова. -- Значит, по промышленности, кроме конвейера, работающего под музыку, ничего? А где у нас рабочий класс, Петр Федорыч, где массовое соцсоревнование?

Алексеев, редактор отдела промышленности и транспорта, виновато вздохнул и хотел ответить, но закрыл отечные глаза и ждал, пока начальство выговорится.

-- Почему не ведем почины, которые охватывают народ? -- продолжал редактор. -- О новых не будем говорить. Но сколько раз решали, что почины надо вести из номера в номер, не забывать?!

-- Наша вина, Игорь Иваныч.

-- Мне от ваших покаяний не легче. Речь-то о престиже газеты! А вы едва начнете -- сразу провал: ваших передовиков только и видели. Читатель что подумает? Они уже не передовики...

-- Макарцев учит, что газетное сердце должно биться аритмично, -- изрек Езиков, и все заулыбались, кроме редактора.

-- Имеется в виду наличие интересных материалов, "гвозди"... Почины -- совсем другое. Где, например, Галина Арефьева? Жива?

-- Замуж вышла, -- мрачно сказал Алексеев, покраснев, будто это была его вина, -- фамилию сменила на мужнюю...

-- Вот-те на... -- только и смог произнести Игорь Иванович. -- Чего ж прохлопали?

-- А что поделаешь?..

Монтажницу Галину Арефьеву Алексеев поднял несколькими своими статьями. Она сама и ее подруги взяли обязательство выпускать лишние электронные приборы без брака. Как практически это сделать, Алексеев, который придумал почин, представлял смутно, но наверху почин понравился. Галина Арефьева, вносящая достойный вклад в материальную базу пятилетки, глядела со многих фотографий. После статей в "Трудовой правде" Арефьеву сделали делегатом съезда комсомола, статьи о ней замелькали на страницах других газет. Писали уже о тысячах молодых патриоток, развивающих почин электролампового завода. Алексеев из рядовых, так сказать верхом на Арефьевой, въехал в кабинет редактора отдела. И вдруг -- Арефьевой нет, а есть какая-то Кириллова!

-- Может, поменять фамилию назад? -- спросил замредактора Ягубов. -- Ей-то какая разница?

-- Уговаривали ее, -- махнул рукой Алексеев, -- уперлась! Я, говорит, мужа люблю!

-- Что ж у нее -- честолюбия нету?

-- Вот что, -- нашел выход Игорь Иванович. -- Бросать почин нехорошо, но называть ее теперь Кирилловой -- не поймут. Пишите о ней пока в прошедшем времени, а в настоящем зовите просто Галиной.

-- Это как? -- удивился тертый калач Алексеев.

-- А так! Пишите: "Почин, который начала Арефьева", "бригада Арефьевой" -- и тому подобное. Главное для нас -- лезть не вглубь, вперед. Не она сама нам теперь нужна, а почин ее, который уже пошел по стране, так ведь?

-- Так-то оно так, -- закряхтел Петр Федорович, -- но все же...

"Починами починяем экономику", -- пробурчал Яков Маркович, но так тихо, что никто не расслышал.

Никаких шуток на планерках не допускалось. Лексикон был принят сугубо партийный. Иронию лучше было придерживать, сохраняя каменное лицо, учитывая, что на планерке стукачи присутствовали непременно.

-- Решили, -- отрезал Макарцев. -- И не будем тянуть резину. Давайте, Езиков, что там на второй полосе?

Замсекретаря, вращая журавлиной шеей, называл темы, делая после каждой небольшую паузу на тот случай, если Макарцеву захочется уточнить или возразить. Игорь Иванович прервал Езикова, когда тот назвал статью "Стрелка качается".

-- Кто засылал материал? О чем он?

-- Отдел торговли. Продавцы обвешивают покупателей, -- ответил Езиков сразу на оба вопроса. -- Автор -- народный контролер.

-- В каком магазине обвешивают, указано?

-- Не помню точно.

-- А фамилия директора магазина есть? Проверьте. Если нет -- вставьте. А то читатель не будет знать, кто виноват в обвесе, и может подумать, что виновата советская власть. Кстати, этот момент конкретной вины всегда надо иметь в виду, когда критикуем. Огула нам не надо. И вот еще что, Езиков: не ставьте рядом обе критические статьи -- о плохой работе ЖЭКа и обвесе покупателей. Это может произвести гнетущее впечатление. По второй полосе -- все? Пошли на третью.

-- Ино, -- сказал Езиков.

Так в газете для краткости именовали всю иностранную информацию, поставляемую телеграфными агентствами мира и отобранную для советского читателя в ТАССе. Кроме того, большие газеты вроде "Трудовой правды" держали в крупных странах и своих собственных корреспондентов.

-- В центре полосы международный фельетон нашего собкора Овчаренкова, принятый по телефону: "Грозят большой дубинкой". Милитаризация Западной Германии продолжается: в ФРГ выпустили почтовую марку с самолетом Гитлера.

-- Не густо, -- сказал Макарцев. -- Редко пишет, да еще поверхностно. Давайте дальше...

Узкая правда о собкоре Овчаренкове, которую произнес Игорь Иванович, была предназначена только для тех, кто сейчас присутствовал на планерке. Большая часть собкоров "Трудовой правды" за границей -- вообще ни разу не была в редакции и не писала ничего. Иногда, впрочем, статьи за их подписью привозил в конверте фельдъегерь. Завотделом корреспондентской сети знал телефоны и координаты лишь некоторых собкоров за границей. Овчаренков в Бонне относился к их числу и действительно присылал материалы. Однако в редакции критиковать работу собкоров за границей было не принято. Один Макарцев мог себе такое позволить. Степени этой его правды были такие.

Для читателей газеты собкор в Бонне разоблачал западногерманский империализм (широкая правда). Для редколлегии и завотделами (как Макарцев и заметил) Овчаренков мелко пишет, надо глубже. Для начальства Овчаренкова в КГБ: "Не подозрительно ли для Запада, что собкоры "Трудовой правды" неумело и мало пишут? Дайте им указание не забывать о газете. Например, нам очень нужна статья, разоблачающая махинации западных политиканов" (узкая правда). Для ЦК: "Собкоры за границей дороговато обходятся газете, съедают всю валюту, отпускаемую редакции. Нельзя ли немного увеличить фонды?" Для своих коллег-приятелей: "У тебя жена едет в ФРГ? Я позвоню нашему собкору Овчаренкову, он ее встретит, кое-что покажет, чтобы она не ходила в толпе со своей тургруппой". Для жены: "Этот Овчаренков -- бездельник. Переписывает из немецких газет то, что у меня здесь, в международном отделе, могут перевести. Я ему плачу одну зарплату, вторая автоматически идет ему на сберкнижку из органов, а ни черта не делает, паразит!"

Для себя же Макарцев имел общее представление о функциях своих собкоров: денежное снабжение коммунистических и террористических организаций за границей, тайная пропаганда и дезинформация печати и дипломатов о событиях внутри нашей страны, вербовка иностранцев, связи с "кротами" -- нашими резидентами в компартиях, других партиях и редакциях газет и издательств, связи со специалистами по политическим убийствам, особые поручения Центра. Вся эта абсолютная правда нужна для государственной большой политики, понимал Игорь Иванович, и глубже не вникал. Пусть болит голова у тех, кто за это отвечает.

Тем временем Езиков доложил о спорте, литературе, разном и умолк.

-- Предложения? -- спросил Макарцев. -- Вопросы?

Он напомнил об указании не ставить больше одной фотографии на страницу, чтобы эффективнее использовать газетную площадь для пропаганды. Езиков это уже учел. Макарцев сделал еще несколько общих замечаний, в частности о том, как важно сейчас все серьезнее отражать подготовку к столетию Владимира Ильича, не повторяясь при этом, находя новые краски.

-- Давайте подумаем, товарищи! Что если ввести такую рубрику: "До столетия остается столько-то дней"? Скромно, значительно и постепенно будет нарастать напряжение. У меня все!

Первым удалился Раппопорт, молча, по-зековски сложив руки назад. За ним, переговариваясь, потянулись остальные. Последней поднялась Локоткова.

-- Анна Семеновна, -- спросил Макаццев. -- Какая у меня остается текучка? А то я скоро в ЦК...

Она принесла папку с бумагами, которые ждали подписи: две командировки, характеристика для райкома заведующему отделом спорта Скобцову на хоккейный чемпионат мира в Швецию. Скобцов был политически грамотен, идейно выдержан, морально устойчив и пил не больше других. К тому же за границу Скобцов уже ездил. Макарцев подписал. Ягубов принес гранки статьи, по поводу которой он хотел посоветоваться.

-- После, -- отложил редактор. -- Еду в ЦК.

Леша побежал греть мотор, и Макарцев уехал. Он пообедал в цековской столовой, успел поговорить с нужными людьми и пошел с планом газеты в сектор печати. Сердце не болело. О серой папке он не вспомнил ни разу ни во время планерки, ни после нее. А теперь, в больнице, у него закралось подозрение, что виновата эта проклятая папка. Что же еще, если не она?

-- Зачем вы это сделали? -- прошевелил губами Макарцев, хотя в палате никого не было. -- Если я для вас плох -- кто же лучше?

Он тут же вспомнил, что ему нужны положительные эмоции. Но их не было. Размышления его неожиданно прервали врачи, набившиеся в палату. Они окружили плотным кольцом кровать. Игорь Иванович стал отвечать на вопросы консилиума, еле ворочая языком, а мысль не отступала от папки. Раньше он никогда не был таким мнительным. Верно он поступил, засунув эту чертову рукопись в конверт. Вроде бы мелочь, но единственное спасение, особенно теперь, когда он лежит тут, а она лежит там.

Но то ли он не мог забыть маркиза де Кюстина, то ли Кюстин не забывал его, мысли о прочитанном въелись в память и периодически всплывали в сознании, накладывались на собственный опыт Макарцева и факты жизни, его окружавшей. И это удручало. Он уверял себя, что ничего измениться не могло, но чувствовал, что после чтения книги "Россия в 1839" он уже не мог думать только так, как думал раньше. Трещина во льдах разошлась, полынья стала шире. Разлад с самим собой злил его, прыгать в полынью он не был готов, страх его не проходил.

Игорь Иванович обвел глазами комнату, ибо ему показалось, что кто-то появился. Он догадывался, кто мог появиться, но тут же подумал, что уж в Кремлевскую больницу охрана посторонних не допустит.

Действительно, маркиз де Кюстин не появился. А Макарцев его ждал.

17. СТРАСТИ ПО РАППОПОРТУ

Вход в редакцию "Трудовой правды" был свободным, без пропусков. Вохровец требовал удостоверение при переходе в типографский корпус. А в редакционном подъезде пожилая вахтерша, имени которой никто не знал, дремала за старым письменным столом возле лифта. Ее будили случайные посетители, авторы, жалобщики, спрашивая, как пройти в такой-то отдел, ей оставляли конверты с фамилиями сотрудников. Вахтерша на свое усмотрение делила входивших на серьезных и несерьезных. Первых направляла в отделы редакции, вторых -- в общественную приемную на консультацию.

Планерка в кабинете Макарцева кончилась без десяти два, и Яков Маркович ощутил срочную необходимость перекусить. Он держал под столом электрическую плитку, на которой кипятил чайник. Раппопорт бросил в стакан щепотку чаю и залил кипятком, а потом перелил чай в другой стакан, чтобы заварка осталась в первом. От откусил кусочек сыру, тщательно прожевал вставными челюстями (зубы у Якова Марковича, те, которые ему не выбили в лагере, прожевала цинга), пососал кусок сахару и запил чаем, когда в дверь постучали.

-- Войдите! -- гаркнул он.

Дверь медленно приоткрылась, и в нее просунул узкую, бритую голову посетитель.

-- Что у вас за отвратительная манера -- стучать? -- пробурчал Раппопорт. -- Вы что -- ко мне в спальню? Это учреждение, время рабочее. Что угодно?

Посетитель виновато стоял у двери, держа под мышкой тощий портфель.

-- Вы будете товарищ Тавров, редактор отдела коммунистического воспитания? Я не ошибся?

Яков Маркович продолжал методично жевать сыр с сахаром, а прожевав, рявкнул:

-- Сядьте на стул!

-- Видите ли, -- проговорил вошедший, послушно сев и положив на колени портфель.

-- Пока я ничего не вижу.

-- Я хотел предложить статью на жизненно важную, я бы сказал даже -- актуальную тему.

-- Кто -- вы?

-- Я Шатен. Евгений Евгеньевич Шатен. Не брюнет, а Шатен! Так вам легче будет запомнить...

-- Допустим... Ну и что?

-- Может, вы слышали, я изобрел электронный музыкальный инструмент, который звучит, когда вы к нему приближаетесь. У меня есть авторское свидетельство... Вот...

Раппопорт не взглянул на лист с гербом, положенный перед ним.

-- И что?

-- Представляете, -- мечтательно произнес посетитель, -- люди могут балетировать вокруг моего инструмента, и он будет звучать вслед за их движениями. Называется мой инструмент "Танцшатен".

-- Танцшатен? Оригинально!

-- Еще бы! Совершенно новое искусство... Правда, пока это никому не нужно...

-- И вы думаете, балетирование нужно "Трудовой правде"?

-- Нет! Написал я о другом. Заходил в отдел промышленности, но они послали к вам. Я расскажу...

Допив чай, Яков Маркович свернул бумагу с корочками сыра и швырнул в корзину. Желудок перестал ныть от голода, и настроение улучшилось.

-- Я сам прочту, без рассказа, -- Раппопорт облизал губы. -- А то я на отбитое ухо плохо слышу.

-- Нет, позвольте все же, я кратко изложу суть. Я -- человек одинокий, детей нет. Сын погиб на фронте, и где похоронен, не знаю. Два года назад я похоронил жену, а в этом году умерла моя мать. Ей было, вы не поверите, девяносто четыре. Я решил, что оставаться совсем одному мне будет слишком тяжело, и сделал над кроватью нишу. Установил в ней лампы дневного света, чтобы было красиво, поставил две урны: с прахами матери и жены. Теперь они всегда со мной!

-- И вы считаете, так удобнее? -- Раппопорт внимательно посмотрел в глаза собеседнику.

-- Конечно! Если у вас, не дай Бог, кто умер, поставьте в комнату урну и убедитесь! Когда у меня минорное настроение, я подхожу к "Танцшатену", делаю пассы руками, и звучит музыка. И мама, и жена слышат ее вместе со мной. Возможно, и мой сын, убитый на фронте, прилетает к нам. Я имею в виду его душу.

-- Пошли бы вы лучше... в соседнюю школу, к юным техникам. Научили бы их конструировать ваш инструмент!

-- Ходил! И что? Вы думаете, дети понимают мою музыку? Нет! Они смеются! А мама и жена понимают! В последнее время я усовершенствовал систему: свет в нише загорается только, когда музыка. И чем сильнее она звучит, тем ярче освещаются вазоны с пеплом жены и мамы... Может, вы согласитесь посмотреть? Живу я, правда, в коммуналке, шестеро соседей, но зато недалеко.

-- Не сейчас!.. Значит, ваша статья -- о восприятии музыки прахами жены и матери?

Он уже навострился сплавить посетителя в отдел литературы и искусства.

-- Не совсем, дорогой товарищ Тавров! Это было бы слишком интимно. Видите ли, я хочу поднять в газете вопрос о нецелесообразности существования кладбищ вообще. Они занимают много земли, похороны обходятся трудящимся дорого. Лучше не хоронить!

-- Вообще? -- уточнил Яков Маркович. -- А как?

-- Прахи должны держать родственники. Тогда, кроме крематориев, государству никаких забот иметь не надо. Ни кладбищ, ни могил, ни колумбариев. Своего соседа я уже уговорил. Они с женой выделили дома полку в серванте и уже купили вазоны.

-- Для кого?

-- Себе, конечно. Товарищ Тавров! Я знаю, вы всегда выступаете в газете с ценными починами. Их подхватывает вся страна. Что, еcли мы с вами начнем новый почин: "За не занимать места на кладбищах"?

-- "Трудовая правда" выйдет с шапкой на всю полосу "Держите покойников дома"? Вам что, нужен мой прах?

-- Ни-ни! Зачем покойников? Только пепел... Посмотрите: в масштабах нашего государства, я прикинул, будет экономия в два с половиной миллиарда рублей. А главное, с точки зрения нашей коммунистической морали -- как раз и осуществится то, о чем вы пишите, -- о верности заветам героев-отцов.

-- Так ведь то же героев!

-- Простите, товарищ Тавров, тут я позволю себе с вами не согласиться. У нас героем становится любой!

-- Давайте статью! -- проскрипел зубами Раппопорт.

Он бегло пробежал глазами по строчкам, чувствуя, как внимательно следит автор за выражением его лица. Если предложить доработать статью, он припрется опять. Если похвалить и взять, а после тянуть, он не отстанет, пока сам не превратится в прах. Нет, тут надо рубить сразу. И, отложив статью в сторону, он сказал:

-- Вот что, Шатен! Другие бы, менее принципиальные люди, с вами крутили, я скажу откровенно. Все то, что мы печатаем в газете, -- это дерьмо. То, что вы написали, -- тоже. Но это не то дерьмо, которое мы печатаем!

-- Позвольте!

-- Не позволю! Чтобы вы начали почин, у меня лично возражений нет. Но валяйте в другой области! Мы пишем только о героическом настоящем и светлом будущем. И никаких покойников!

Обиженный автор взял со стола статью, сунул ее в портфель и ушел не простившись. Посетители не давали Таврову вздохнуть. Вокруг стола уже сидели трое круглолицых молодых людей и, не сводя глаз, следили за каждым его движением. Двое были одеты в черные костюмы, при галстуках, третий -- в серый костюм с красной прожилкой и тоже в галстуке. Раппопорт поежился.

-- Что угодно, молодые люди?

-- Ваша газета, -- начал без предисловий тот парень, что был в сером, -- должна осветить один вопрос. Когда вы можете это сделать?

-- А вы, собственно, откуда?

-- Мы из ЦК комсомола...

-- Так у вас, коллеги, есть своя газета! И ей нужны молодые авторы!

-- Свою газету мы уже подключили, -- сказал молодой человек в сером. -- Если надо, надавим.

-- Давить не надо, я не клоп. А в чем, собственно, дело?

-- Вы, конечно, знаете, что альпинизм -- спорт мужественных.

-- Как же! Видел по телевизору.

-- Однако восхождения проводятся без высоких целей. Вернее, просто с целью покорять вершины.

-- Верно! -- согласился Раппопорт. -- И вы?..

-- Мы организуем восхождение в честь столетия Владимира Ильича. Группа комсомольцев во главе с мастером спорта Степановым понесет на вершину пика Коммунизма бюст Ленина и там его установит. Навечно. Я политрук группы. Мы хотели бы, чтобы ваша газета регулярно рассказывала читателям о подготовке беспримерного похода.

-- А бюст тяжелый?

-- Скажи, Степанов! -- приказал политрук.

-- Двадцать четыре и семь десятых килограмма...

-- А вы, политрук, тоже понесете свой бюст?

-- Нет, по плану я буду координировать штурм с базы.

-- Понял! Кто же понесет?

-- Степанов.

-- А остальные?

-- Мы -- ответственные организаторы восхождения, -- объяснил политрук, -- занимаемся пропагандой мероприятия. Ведь поход высшей категории трудности! Ну, а политическое значение...

-- Все ясно! -- засопел Раппопорт. -- Я приветствую ваше начинание, молодые люди! Только давайте, ребятки, договоримся так. Я уже целиком на вашей стороне. А вдруг не донесете бюст? Ну зачем вам вляпываться? Я уверен, что все будет в порядке. Донесете -- немедленно сообщим... Даю слово советского газетчика!

Не ожидая, пока трое найдутся, что возразить, он поднялся и начал всем им сердечно трясти руки.

-- Желаю успеха! Хорошее дело задумал комсомол! Подумать только: двадцать четыре и семь десятых килограмма, а?..

Похлопывая альпинистов по плечам, он вытолкнул их за дверь.

-- Слыхал, Яков Маркыч? -- спросил, пробегая мимо, редактор отдела промышленности Алексеев. -- У Макарцева инфаркт!

-- Шутишь!

-- Упал, выходя из ЦК. Но влез обратно на четвереньках. Железная воля! Вот так, живешь-живешь и не ведаешь, где прихватит...

Весть о главном с быстротой электричества распространилась по редакции. Из отделов сотрудники повалили в коридоры узнать подробности. У каждого нашлись информация, предположения, опасения за будущее. Впрочем, именно информации было недостаточно. Кто уже слышал кое-что, от многократного пересказывания обзавелся подробностями.

-- За ответственность приходится платить здоровьем, -- философски изрек Алексеев. -- Страна даром денег не платит.

-- При чем тут ответственность? Да ему, небось, влепили за "Королеву шантеклера", и он с катушек долой, -- говорил фотокор Саша Какабадзе. -- Помните звонок? Критическую рецензию дали, а худощавому товарищу фильм понравился... Разве редактор мог такое предположить?

-- Что понравилось-то?

-- Да там у героини груди большие, в его вкусе.

-- В его бывшем вкусе, -- холодно уточнил Ивлев, спецкор секретариата.

-- Потише, Славик, -- осадил его Яков Маркович и оглянулся. -- Понравились не груди, а то, что режиссер -- испанский коммунист.

-- А по-моему, -- сказал замответсекретаря Езиков, -- Макарцев сам виноват. Все смягчал: и нашим, и вашим. Буфера между вагонами часто летят -- на них нагрузка большая...

Раппопорт слушал. Он вообще не любил говорить для такого большого количества ушей. Он оглядывал стоящих. Кто мог подложить папку? Кто довел хорошего человека до инфаркта?

-- Сам, говоришь, виноват? -- Раппопорт приблизился к Езикову. -- И в чем же ты его обвиняешь? В мягкости?

-- Не обвиняю я его! -- отступил Езиков. -- Какая там мягкость? Смешно!

-- Тебе смешно, -- вмешалась в разговор машинистка Светлозерская. -- У тебя ее нет и никогда не будет. А Макарцев -- мужик хоть куда! Он не виноват, что не получалось.

-- Чего не получалось? -- уточнил Езиков.

-- Ничего! Помните историю со столовой?

-- Как же! -- сказал Какабадзе. -- Я сам принимал участие в рейде от комитета комсомола.

Однажды Макарцев спросил на планерке, почему нет Алексеева. "Он отравился, -- ответили ему, -- что-то съел в редакционной столовке". Днем Макарцев сам спустился в столовую. Он постоял в очереди с подносом, сел за столик, понюхал первое, отставил его в сторону, ковырнул котлету вилкой. Его чуть не стошнило, а ведь он обязан беречь себя для партии. Он вызвал Кашина.

-- Черт знает что! Почему так невкусно?

-- Воруют, видимо, -- предположил Кашин.

-- Что ж мы молчим? А еще журналисты! Чего требовать от других, когда у себя наладить не можем?

-- Вы -- главный редактор, Игорь Иваныч. Можете попробовать.

-- И пробовать не стану! Просто возьму и сделаю!

Редактор позвонил по вертушке начальнику ОБХСС города. В тот же день у выхода из редакции "Трудовой правды" появился корректный молодой человек, скромно одетый. Каждую женщину, спускавшуюся по лестнице с тяжелой сумкой, он вежливо спрашивал:

-- Простите, вы не в столовой работаете?

Она не отрицала, и он просил ее пройти в соседнюю комнату. Там дежурили возле весов двое сотрудников милиции и представители народного контроля. Они вынимали из сумок украденные продукты, взвешивали и составляли акты. На следующий день коллектив столовой был полностью, от судомоек до директора, заменен, и сотрудники редакции ходили обедать по два и по три раза, до того было чисто и вкусно. Через день суп стал менее вкусным, через два -- второе. Через неделю все стало по-старому. Макарцев ездил в цековскую столовую и к этому вопросу больше не возвращался.

-- Наше дело петушиное, -- сказал Ивлев, -- прокукарекал, а там хоть не рассветай!

-- Игорь Иванович не виноват, -- обиделась Анечка.

-- Конечно! -- успокоил ее Раппопорт. -- Зачем обвинять человека в том, что у него были благие порывы? Другие и порывов не имеют.

-- О чем спор, товарищи?

В коридоре появился Кашин.

-- Да вот, Валентин Афанасьевич, -- сказал Езиков, -- размышляем, как работать без головы.

-- Руководство тоже этим озабочено, -- Кашин оглядел всех. -- Я звонил в больницу. На Игоря Иваныча нельзя рассчитывать месяца два, а может, и все три. Что касается временной замены, то в ЦК уже дали добро Степану Трофимычу.

В комнате у Якова Марковича, дверь в которую оставалась полуоткрытой, зазвонил телефон.

-- Товарищ Тавров, Кавалеров беспокоит из райкома. Мне уже доложили, что у вас с редактором неприятность... Вы ведь мою статью курируете... Как она теперь?

-- Не от меня зависит. Макарцев-то что обещал?

-- Он обещал! И нет его. Кто вместо редактора? Ягубов?.. У-у...

Послушав короткие гудки, Раппопорт пожал плечами и аккуратно положил трубку на аппарат.

18. ЯГУБОВ СТЕПАН ТРОФИМОВИЧ

ИЗ АНКЕТЫ ПО УЧЕТУ РУКОВОДЯЩИХ КАДРОВ

Занимаемая должность: первый заместитель главного редактора газеты "Трудовая правда".

Родился 12 сентября 1920 г. в станице Нагутская, Ставропольского края.

Русский. Отец русский, мать русская.

Социальное происхождение -- крестьянин.

Член КПСС с 1939 г. Партбилет No 0177864. Взысканий не имеет.

Образование высшее, окончил ВПШ, и специальное (копии документов об окончании прилагаются в анкете).

Специальность: партийный работник.

Полный список всех родственников, живых и умерших, их места проживания и захоронения -- указаны в приложении к анкете.

Знание языков: английский, немецкий, венгерский -- владеет достаточно свободно.

Пребывание за границей (список служебных командировок прилагается).

Воинское звание -- подполковник запаса, спецучет.

Участие в выборных органах: член Московского горкома КПСС, депутат Верховного Совета РСФСР, член правления Союза журналистов СССР, член правления Агентства печати Новости, зампредседателя Общества дружбы СССР -- Венгрия, член партбюро редакции.

Правительственные награды: орден Красной Звезды, медали.

Семейное положение: женат. Жена -- Ягубова (Топилина) Нина Федоровна, государственный тренер по теннису. Дочь Валентина 16 лет, сын Трофим 13 лет.

Паспорт XXXI СА No 510408, выдан 123 о/м Москвы 12 января 1966 г.

Прописан постоянно: Бережковская набережная, 4, кв. 186.

Дом. тел. 240-22-31. (Адрес и телефон в справочниках отсутствуют и адресным бюро не выдаются.)

ПОДЪЕМЫ И СПУСКИ ЯГУБОВА

Степан Трофимович, хотя и был невысокого роста, но смотрелся человеком спортивным и выглядел значительно моложе своих сорока восьми. Он следил за собой, тщательно и с удовольствием брился утром и вечером (утром для себя, вечером для жены), делал зарядку, два раза в неделю, даже после дежурства, ездил плавать в бассейн ЦСКА на Ленинградский проспект. Там отводилось время для генералитета Министерства обороны, и Ягубов нашел канал, чтобы плавать вместе с ними. Он никогда не болел и не простужался. Отдыхая осенью в санатории ЦК на Рижском взморье, купался не в бассейне -- в ледяном море, -- и хоть бы хны -- ни радикулита, ни даже насморка. Когда при нем жаловались на головную боль, он участливо, и притом искренне, спрашивал:

-- А это как?

Голова его с аккуратно подстриженной черной шевелюрой без единого седого волоска не болела ни разу в жизни. Когда было необходимо, он выпивал ровно столько, сколько пили другие, чтобы не возникало ни мысли, что прикидывается, будто не пьет, ни что перебирает. Макарцев посмеивался:

-- В праведники торопитесь, Степан Трофимыч?

Ягубов вежливо улыбался, стараясь при этом не коситься на изрядное редакторское брюшко.

Отец его, Трофим Ягубов, отчества своего не знал. В зажиточной казацкой станице Нагутской родни он не имел, считался пришлым, хотя на кусок земли и дом пожаловаться не мог. Человек он был сухой и немногословный, ходил с костылем: ногу переломило тележным колесом, и кости неправильно срослись. Жили Ягубовы неплохо. Детей было сперва трое, потом двоих похоронили в эпидемию. Не хотел Трофим Ягубов, чтобы его раскулачивали. Он записался в колхоз, вступил в партию и стал помогать в деле коллективизации. Оставшиеся в живых после организации колхоза соседи боялись Трофима Ягубова и кланялись ему издали. Семья голодала. Степан, когда подрос, во всем помогал отцу. Он любил не без гордости рассказать при случае, как отец его, старый уже, повторяет:

-- Партия велела -- Трофим ответил: "Есть"!

Но для подъема Ягубова на нынешнюю высоту решающим фактором оказалось не его великолепное происхождение и даже не качества, воспитанные им в себе, а рост.

Степан с юности страдал оттого, что наделен высотой всего 149 сантиметров. И хотя на издевки он неизменно отвечал поговоркой "Сам маленький, зато хуй большой", все же болезненно переживал насмешки товарищей, носил ботинки на толстых подошвах, которые сам прибивал, но это мало помогало.

Окончив десятилетку, Степан, резвый на ум и сметливость, раздобыл справку и уехал из колхоза. В Москве он поступил в авиационный институт. Но после первого курса его отчислили: он научился лишь отличать мат от сопромата и не смог сдать на "удовлетворительно" ни одного предмета, кроме истории партии, которую отец когда-то читал сам себе по вечерам вслух. Брат отца, выбившийся в люди, помог устроить Степана постовым милиционером. Если бы не нажим дяди и не его связи, такого низкорослого не взяли бы ни за что. Ягубов попал на работу в НКВД.

Стоя на посту, Степан переставал чувствовать себя неполноценным. Напротив, у него появилось ощущение превосходства над людьми, которыми он может повелевать. Они -- просто граждане, а он -- Советская власть. Захочет -- остановит, проверит документы, захочет -- отведет в милицию. Все, кроме начальства, обязаны его уважать, да и начальство тоже, потому что он уважает начальство. У него были все данные, чтобы расти вопреки невозможному, и он был готов расти.

Степан не подозревал, что его рост (все те же 149 сантиметров) зарегистрирован в специальной картотеке. Как отличника политической подготовки после дополнительной проверки Ягубова отправили в училище под Москву. Здесь курсантов учили стрелять из пистолета по движущимся силуэтам людей и говорить по-английски и по-немецки. Кроме того, Ягубов совершил около шестидесяти прыжков с парашютом, подтрунивая над теми своими товарищами, которые бледнели, едва самолет начинал набор высоты. Вскоре Степан узнал, что курсы подчиняются другому ведомству того же НКВД -- Главному управлению ГБ. Однако обстоятельство, что их обучали всех вместе, а не по одному на секретных квартирах, предсказывало: готовят Ягубова вовсе не в разведчики, как ему мечталось.

Войны курсанты не ощущали. Жизнь текла размеренно, прерываясь только для прохождения практики. Такой практикой была посылка курсантов на охрану спецобъектов или мероприятия по ликвидации или переселению враждебно настроенных нацменьшинств. Так, Ягубов с товарищами выселял из Поволжья немцев, которых не любил с детства. Подталкивая автоматами толпу женщин с орущими детьми и стариков, курсанты заполняли ими крытые машины, освобождая дома для настоящих советских людей.

В общежитии на тумбочке возле койки Степана всегда стоял в рамке портрет Сталина. Раз училище подняли по тревоге и привезли на аэродром. На поле стояли два самолета, двигатели которых, говорили, работают круглосуточно. Прошел слух, что сам Сталин полетит в эвакуацию на восток. Курсантов продержали в цепочке охраны около трех часов, собрали и увезли. Говорили, Сталин улетел с другого аэродрома. Но после стало известно: вождь остался в Москве. Степан надеялся, что училище выведут на парад 7 ноября или 1 мая. Товарища Сталина он увидит сразу. Величайший вождь всех времен и народов будет выше всех стоящих на мавзолее. И это представление соответствовало действительности.

Сталину, рост которого был сто шестьдесят сантиметров, на мавзолее подставляли особую, крытую многослойным ковром тумбу с двумя невысокими перильцами по бокам, чтобы не оступиться. Комплекс роста Сталина волновал больше, чем Ягубова, потому что он был Сталин. Фотографии в газетах, где вождь мирового пролетариата стоял с людьми выше него, в ТАССе по неписаному указанию разрезали и части сдвигали так, чтобы товарищ Сталин оказывался чуть-чуть выше. Швы тщательно ретушировались. Сталин не терпел, чтобы прислуга была выше его ростом. Поэтому со времен начальника личной охраны Сталина латыша Салпетера, посаженного еще в 38-м, сохранился порядок подбирать телохранителей, секретарей, поваров, официантов, банщиков, садовников, шоферов и весь остальной персонал ростом не более ста пятидесяти пяти сантиметров. Что делать со своими соратниками, которые выше ростом, товарищ Сталин решал сам.

Тем временем среди преподавателей Ягубова появился всегда улыбающийся и безукоризненно одетый человек с тонкими, подбритыми сверху усиками и галстуком-бабочкой.

-- Допустим, вы будете меня звать Кудреватых...

Курсанты улыбались: Кудреватых был лысым. Они слышали, что это бывший резидент нашей разведки в Берлине. Служил он официантом в ресторане, куда часто ходили чины рейха, провалился, но его удалось переправить обратно. Кудреватых преподавал хорошие манеры, учил, как накрывать стол "на три хрусталя" и "на семь хрусталей". А заодно показывал, как, стоя вполоборота и делая специфически индифферентное лицо, удобнее слушать, о чем говорят гости. Курсанты могли только гадать, куда и зачем их готовят.

Неожиданно был зачитан приказ о производстве их в чины младших лейтенантов и выдана новая форма: черные жилеты с черными брюками, белоснежные манишки и галстуки-бабочки. Когда учащиеся переоделись и были вновь построены, их ознакомили с задачей: на правительственном приеме обслуживать иностранцев. Следует улыбаться и делать вид, что ничего не понимают. В случае затруднений звать на помощь метрдотеля, который переведет и снова уйдет. В задачу входит слушать, о чем говорят между собой иностранцы, не упуская деталей, и, выйдя на кухню, быстро и точно пересказывать метрдотелю -- подполковнику, руководителю группы официантов. Гостей следовало называть по номерам.

Автобус с занавесками на окнах, отодвигать которые было запрещено, въехал в Москву. Кое-что, когда автобус тормозил и занавески качались, все же можно было разглядеть. Стекла в домах, заклеенные бумагой крест-накрест, мешки с песком у витрин и зенитные батареи. Автобус подошел к воротам, и занавеска качнулась. Степан мгновенно сообразил, что их везут в Кремль. Сердце курсанта радостно забилось: вот куда ты взлетел, Ягубов! Видели бы тебя сейчас станичные девки. Степан скосил глаза на соседей. Те сидели с суровыми лицами и смотрели прямо перед собой, как велит строевой устав. Ягубов тоже стал смотреть вперед.

Прием начался. Степан четко выполнял свою работу, стоя позади толстого англичанина No 14 -- нового пресс-атташе, больше похожего на жонглера, которого Ягубов мальчишкой видел в цирке. Англичанин болтал с соседом-американцем всякую чепуху о женщинах и не спешил раскрывать государственные тайны. Вдруг по залу пронеслось волнение, и все встали. Ягубова не предупредили, как в этом случае себя вести, и он тихонько спросил соседа, обслуживавшего американца No 15:

-- Петя, почему встают?

-- Дубина! Не видишь -- Сталин?!

Тот, сопровождаемый соратниками, шел, засунув правую руку между пуговицами и оттопырив большой палец. Левой рукой он время от времени разглаживал ордена на груди нового мундира с источающими сияние золотыми погонами. Степан видел Сталина только на портретах, и его удивило, что живой он был в брюках, а не в галифе и сапогах.

В сапогах Сталин действительно ходил всю жизнь с малолетства и другой обуви не признавал. Значительный процент планируемого выпуска обуви по всем фабрикам страны составляли поэтому сапоги. Ноги вождя привыкли к рабству и долгие годы терпели. А потом вдруг сдались сразу. На левой ноге второй и третий пальцы, сросшиеся от рождения, болели особенно. Врачи долго обсуждали причины болей и во избежание тромбофлебита осторожно порекомендовали надеть более легкую обувь, чтобы конечности могли дышать.

Сталину сшили особые ботинки из кожи, привезенной из Сванетии. Они шились на колодках сапог, как всегда с высокими каблуками, только верх в виде ботинок -- без шнурков, с растягивающейся резинкой по бокам. Сталин попросил снять о себе хроникальный фильм, чтобы увидеть, как он выглядит в брюках и новых ботинках. Фильм понравился, и пленку приказали уничтожить. 17 января 43-го был издан приказ о введении новой формы для армии -- мундиров и брюк.

Сегодня Сталин первый раз вышел на прием в ботинках. Ему казалось, без сапог он лишился уверенности в абсолютной правильности каждого шага. Он понимал, что чувствует это только сам; соратники не подозревают о его душевной травме. Они думают, вождь просто первым подает пример. Никто не мог так умело менять местами причины и следствия, как он.

С этого дня на миллионах фотографий и портретов, распространяемых ТАССом по всему миру, Сталин будет стоять во френче и брюках. Само собой, ботинки и брюки вместо сапог и галифе наденут милиция, железнодорожники, прокуроры, летчики, шахтеры. Страна приравняется к облику вождя. Все это будет после, а сегодня Сталин молил Бога о том, чтобы никто в мире не догадался о причине смены сапог на ботинки. Враги партии только и ждут, чтобы у него что-нибудь заболело. Он не позволил себе расслабиться. Он думал о народе, который надо бы спасти. Ему нужно получить от Запада продовольствие, военную технику, уговорить их открыть Второй фронт, припугнуть, что в случае победы мы захватим Европу.

Сталин прошел так близко, что Степан мог прикоснуться к нему рукой. Он заметил, что туловище его было коротким, узким, а руки чересчур длинными. Зубы неровные и плохие. Сталин боялся зубной боли и не лечил их. К войне он отрастил большой живот -- много ел, но мало двигался. Волосы стали редкими, щеки дряблыми, -- кремлевский цвет лица от ночного сидения в кабинетах. Ягубов возликовал. Оказывается, Сталин был не намного выше его! Великий вождь сел наискосок от ягубовского пресс-атташе No 14. Позади сталинского стула стоял неизвестный официант. Сталин указал пальцем на свой бокал, и тот мгновенно наполнился сухим вином.

-- Cold water, please, -- сказал четырнадцатый англичанин.

Ягубов стоял, завороженный Сталиным.

-- Воды! Воды налей! -- прошептал неизвестно откуда взявшийся метрдотель.

Только тут до Ягубова дошло. Он схватил бутылку боржоми, обмотал ее белой салфеткой и налил англичанину полбокала. Тот залпом выпил.

-- Вы заметили, дружище, -- тихо сказал англичанин No 14 американцу

No 15, -- что русские немеют, когда видят Сталина? Он их гипнотизирует своими крашеными усами. Взгляните на этого болвана-официанта!

"Вот сволочь, империалист проклятый, -- обиженно подумал Степан. -- Полагает, я по-английски не понимаю. Погоди, гад!"

Сталин откашлялся, слегка согнувшись (левая рука и плечо плохо слушались с детства из-за несчастного случая), поднялся с бокалом в руке. Ягубов вытянулся по стойке смирно. Но метрдотель тронул его за локоть и велел следовать на кухню.

-- Ну, что? -- спросил он по дороге.

Ягубов решил чуть-чуть сгустить краски, чтобы отомстить английскому империалисту.

-- Номер четырнадцать критически отозвался о товарище Сталине...

-- Эти сведения не нужны, -- сухо отреагировал метрдотель, глядя в сторону. -- Цифры и факты не сообщал?

-- Пока нет, -- ответил Ягубов, чувствуя, что допустил оплошность, и, чтобы исправиться, спросил:

-- Какие новые указания?

-- Клади на поднос тарелки с горячим!

Он вернулся в зал, когда аплодировали. Сталин спокойно слушал иностранцев, покуривая свою данхилловскую трубку. Вдруг он посмотрел цепкими маленькими глазами на английского пресс-атташе и спросил:

-- А вы, господин, что пьете?

-- Боржоми, -- ответил англичанин No 14 по-русски. -- А теперь, пожалуй, попробую коньяк...

-- Коньяк?.. -- задумался Сталин. -- Армянский или грузинский?

И он опять пристально глянул на англичанина, проникая в его мысли. Тот не знал что ответить и виновато улыбнулся.

-- Хотя я грузин, -- сказал Сталин, -- армянский коньяк лучше. Как видите, для коммунистов не существует национальных привилегий. Например, все мы, советские люди, любим советское шампанское крымского разлива.

Пресс-атташе подумал, что он слишком доверял английским газетам. В действительности Сталин гораздо демократичнее, и лицо его вовсе не так сильно обезображено оспой, как пишут на Западе. Надо будет об этом сказать журналистам.

А Сталин между тем продолжал:

-- Лучше всего, считаем мы, шампанское из крымских погребов, разлитое в конце прошлого века греческими виноделами для русской аристократии. Теперь у нас его пьет рабочий класс и трудовое крестьянство. И вы пейте, не стесняйтесь!..

Сталин указал глазами на бутылку и щелкнул пальцами. Степан и двое других официантов бросились выполнять указание. Ягубов оказался расторопнее. Он первым схватил бутылку и уже хотел налить в бокал товарищу Сталину. Но Сталин указал на бокал англичанина. Когда Степан налил и снова повернулся, официант Сталина уже держал в руках другую такую же бутылку, отлил из нее глоток в маленькую рюмку, попробовал, а затем налил Сталину.

Шампанское чуть защекотало в ноздрях англичанина, оказалось не приторным и легким. Он не стал ставить бокал на стол, а не глядя протянул Ягубову, чтобы тот долил еще. Степан стоял боком, как его учили, чтобы лучше слышать застольный разговор. Спохватившись, он взял бокал, но то ли взял не очень цепко, то ли англичанин рано разжал пальцы. Бокал упал на ковер.

Ягубов краем глаза оглядел сидящих, не заметил ли кто его оплошности, и пнул бокал носком ботинка под стол. Он быстро взял с подноса чистый бокал и налил шампанского. Англичанин отпил и, обратившись к Сталину, похвалил крымское вино и вкус простого советского народа, который знает что пить.

-- Я же говорил! -- удовлетворенно заметил Сталин и разгладил большим пальцем усы.

Когда на следующий день Берия докладывал Сталину о том, что говорили между собой дипломаты, тот что-то рисовал у себя в блокноте. Берия вытянул шею и увидел, что Сталин рисует футбольный мяч. Неожиданно он прервал Берию на грузинском:

-- Кстати, Лаврентий, как фамилия того футболиста?

-- Из какой команды, Иосиф Виссарионович?

Никто не называл Сталина по имени и отчеству. Он этого не терпел. Все обращались к нему, называя "товарищем Сталиным". Только для Берии он делал исключение.

-- Не отворачивайся, смотри мне в глаза. Футболист из твоей команды, Лаврентий!

-- "Динамо"?

-- Зачем "Динамо"? Ты стал рассеянным в последнее время... -- Сталин взял со стола трубку, пошевелил пальцем золу, разжег спичкой, попыхтел. -- Как фамилия футболиста, который отпасовал бокал под стол?..

Оказалось, никто ничего не заметил. А Сталин любил поражать наблюдательностью. Фамилию Берия сообщил немного позже по телефону.

-- Должен заметить, что официант из этого Ягубова никудышний, -- сказал Сталин. -- Нервный какой-то... Может, он слишком способный для этой работы, а?

-- Уберем.

-- Удивил! Я и без тебя знаю, что уберете. Меня давно волнует, как легко вы убираете людей... Люди -- это наши кадры.

Берия услышал, как Сталин на другом конце провода чмокает, разжигая трубку.

-- Вот что, -- посоветовал Иосиф Виссарионович. -- Поручи-ка этому футболисту работу с учетом его профиля.

Лаврентий Павлович, поморщившись, вспомнил кровожадного карлика Ежова, которого Сталин сам нашел в провинции и выдвинул. Он вообще любит действовать по поговорке "Взят из грязи да посажен в князи". Значит, этот Ягубов интересует его сейчас не случайно. И с этим мальчиком надо быть осторожным. Начальник канцелярии Лаврентия Павловича генерал Чернов получил указание, и Степана сделали директором стадиона НКВД "Динамо". На другой день он уже принимал дела, и бывший директор рассказывал Ягубову, стоя перед ним, сидящим в кресле, чем Степану предстоит заниматься. Старого директора отправили на фронт. У нового директора работы было немного. Спортивные залы и раздевалки под трибунами стадиона были заняты. В них размещалась школа подготовки диверсантов, забрасывавшихся в тылы врага. Школой командовали другие.

Больше Сталин не вспомнил об этой своей шутке, хотя вообще любил время от времени проверять последствия. Вождя отвлекло строительство подземного тоннеля, по которому он мог ездить из своего дома в Кунцеве в Кремль. Метрострой завершил проходку тоннеля. Сталин осмотрел дорогу, но ему показалось, что в тоннеле можно задохнуться, если случайно или преднамеренно произойдет обвал. Он еще немного подумал и дал указание пустить по тоннелю метро. Газеты стали писать про новую заботу великого вождя о благе народа.

Так Ягубов никогда и не узнал, кто немножко поруководил его судьбой. Всех прочих, занимавшихся его трудоустройством, позже расстреляли, не из-за Ягубова, конечно. В должности директора стадиона Степан почувствовал вкус не только к подчинению. Он стал номенклатурой. Вскоре он познакомился с Ниной, дочерью Топилина, заведующего отделом ЦК. Нина пришла на стадион "Динамо" играть в теннис. Она была не намного выше Степана. Ягубов создал ей особые условия, прикрепил лучшего личного тренера. Он сам приходил наблюдать, как идут у Нины тренировки, и в процессе наблюдения Нина Топилина ему понравилась. Некоторое время спустя ему удалось заполучить Нину, что облегчило женитьбу.

Из директоров стадиона тесть, решив вопрос с Берией и с отделом пропаганды ЦК, сумел перебросить Степана, к этому времени окончившего Высшую партшколу, на укрепление газеты "Советский спорт". Так Ягубов сделался журналистом. Теперь он получил возможность объяснять широким массам, что спорт -- дело партийное, дело политическое, могучее средство воспитания советского патриотизма. Спорт также идейно закаливал многомиллионную армию болельщиков. Ягубовского тестя Топилина отправили на пенсию. Тот пытался подавать Ягубову советы, как вести себя наверху или с подчиненными, но Ягубов обрезал его, с улыбкой похлопывая по плечу.

-- Ваши старые методы, папаша, не годятся. Нужны люди, которые умеют не болтать, а работать. Посмотрите, сколько ошибок вы наделали -- теперь помалкивайте!

Но и сам Степан повис на волоске. Среди других, кого на всякий случай отправили из Москвы подальше, Ягубов по направлению Берии попал на работу в Венгрию. Этим решением Берия убивал двух зайцев. Он отодвигал тех, кто при Сталине был в фаворе, чтобы показать, что он сам против Сталина. Но отодвигал так, чтобы старые кадры, как только ситуация переменится в его пользу, можно было бы быстро вернуть.

Тридцатитрехлетний маленький здоровяк Ягубов прибыл в посольство СССР в Венгрии и предстал пред очи посла Кегельбанова вторым секретарем посольства. Жена осталась с родителями в Москве.

-- А мы с вами земляки, Егор Андронович, -- поспешил обрадовать Кегельбанова Ягубов.

Кегельбанов с личным делом нового сотрудника уже ознакомился. Он не мог не оценить деловитости второго секретаря и его исполнительности. Ягубов наблюдал за сотрудниками посольства и прибывавшими в командировки советскими гражданами: инженерами, спортсменами, артистами, партийными и комсомольскими работниками. Скромный опыт в этой области у него имелся: он умел слушать вполоборота. Посол Кегельбанов был с Ягубовым крайне обходителен не потому, что они родились в одной станице. Он знал: земляк наблюдает за ним тоже и как земляк может знать больше других. Понимая это, Степан старался делом доказать послу, что он, напротив, умеет ценить заботу о себе и своих не выдаст.

Когда Берия был расстрелян, Степан уже чувствовал себя кадром Кегельбанова. И не ошибся: в списке работников госбезопасности, секретно награжденных орденами за умелое руководство подавлением контрреволюции в Будапеште в 56-м, первым стоял Кегельбанов, а последним Ягубов. Вскоре посла Кегельбанова, про которого западные газеты писали, что у него руки в крови, пришлось забрать из Венгрии. Ягубов занимался более скромным делом и к тому же ночью. Он руководил очисткой улиц от трупов. О нем западные газеты не писали. Он остался служить в посольстве, однако тоже мечтал вернуться в Москву.

Ягубовский тесть хотя и гулял на даче, пребывая на пенсии, однако дача эта была не очень далеко от дачи Хрущева, и они оставались товарищами. Он рассказал Хрущеву, что его дочь скучает без мужа. Чистка партийного аппарата, столь необходимая Никите Сергеевичу, проходила со скрипом. Свои люди были нужны. Хрущев позвонил Кегельбанову выяснить, кто такой Ягубов, -- фамилия вроде знакомая. Кегельбанов в это время уже заведовал отделом в ЦК и напомнил про список награжденных за Венгрию.

-- Помню, -- сказал Никита Сергеевич. -- А что за человек?

-- В деле проверен. Наш! -- заключил Кегельбанов, которому тоже нужны были свои люди.

Через три дня Ягубов был отозван "в связи с переводом на другую работу" и приземлился в Москве. Здесь вместо Информбюро организовалось агентство печати "Новости". Хрущев включил в состав правления своего зятя Аджубея, а заодно топилинского зятя Ягубова. В АПН Степан Трофимович смог проявить свой опыт организатора. Издательство АПН начало бесплатно рассылать пропагандистскую литературу во все страны. На местах под руководством советских посольств создавались пункты АПН, кадры в которые направлялись Комитетом госбезопасности и подбирались из местных коммунистов.

Пребывание за границей, хотя всего лишь в Венгрии, и руководящая работа не могли не изменить внешнего облика и кругозора Степана Трофимовича. Некоторая простоватость полностью исчезла. Понимание жизни стало более значительным. Он скромно и хорошо одевался, был приятным собеседником, чувствовал юмор, знал во всем меру. Он никогда не ошибался, кому звонить лично, а кому через секретаршу, и в каком тоне разговаривать. Он стал личностью, в которой мнение о себе и реальные достижения, хотя и не уравнялись полностью, но сблизились. Он понимал, что от результатов пропаганды его дальнейший рост зависел косвенно, от взаимоотношений с руководством -- прямо. У Степана Трофимовича появились и преданные ему подчиненные. Дети росли здоровыми, послушными и хорошо учились. Жена после окончания института физкультуры работала мало, но с удовольствием играла с детьми в теннис. Он любил детей, играл с ними вечерами, летом отправлял с женой к старикам на Кубань, чтобы с малолетства приучались к труду. Словом, Ягубов с полным основанием мог считать, что все у него в жизни складывается как нельзя лучше.

Единственное, что его огорчало, это торопливость, происходившая, возможно, из его мелкого роста. Он говорил и ходил слишком быстро. Поспешность умаляла солидность. Ему приходилось останавливать себя, делать паузу, а затем говорить и двигаться медленнее, без суеты, в соответствии с его теперешним положением. И все чаще он задумывался о том, что ему пора уже совершить новый прыжок. Не забыли ли о нем?

Когда приподнялась Чехословакия, удобнее всего было бы срочно направить туда послом Кегельбанова, имевшего большой опыт работы в подобной ситуации в Венгрии. Но это вызвало бы нежелательную реакцию. Политбюро назначает Кегельбанова председателем Комитета госбезопасности, и профилактические мероприятия в Праге под его командованием начинают организовывать из Москвы. Егору Андроновичу понадобились дополнительные кадры. Список награжденных орденами за Венгрию лежал перед ним на столе. Кегельбанов учитывал не только опыт работы в Венгрии, но и последующую работу товарищей -- ведь прошло двенадцать лет.

Ягубову позвонил помощник Кегельбанова Шамаев, с которым они в Венгрии были на "ты", и предупредил, что он может понадобиться.

-- Всегда готов! -- просто и даже весело ответил Ягубов пионерским приветствием, слегка привстав.

-- Вы в отпуск не собираетесь?

-- Это будет зависеть от указаний.

-- Придется отпуск пока отложить.

-- Слушаюсь, -- ответил он, не догадываясь зачем нужен.

События развивались, а на Лубянке обходились без него. Впрочем, слова "Лубянка" Ягубов не уважал. Он говорил обычно "аппарат" -- скромно и по делу. 21 августа утром Ягубов услышал по радио сообщение ТАСС об оказании братскому чехословацкому народу неотложной помощи.

Шамаев опять позвонил ему, сказал, чтобы он доехал до площади Ногина, остановился возле Китайгородской стены. Едва Ягубов подъехал, к нему подошел человек и попросил пересесть в другую машину -- с занавесками. Через пять минут машина нырнула в главное здание "аппарата", в ворота, что напротив гастронома. Они молча поднялись на лифте на третий этаж и пошли по длинному пустынному коридору со светло-зелеными стенами. В углах стояла охрана. Ягубов ни о чем не спрашивал. Он заметил табличку "Председатель", когда они вошли в дверь.

В огромном предбаннике за громадным столом с разноцветными телефонами сидел пожилой секретарь в форме майора. Сопровождающий Ягубова человек исчез. На пульте загорелся красный сигнал. Секретарь молча встал и открыл дверь. Далеко в просторном кабинете со стенами из красного дерева, украшенными восточными коврами еще Берией, Ягубов увидел за столом знакомое лицо в тонких золотых очках. Владелец кабинета поправлял манжеты. Кегельбанов поседел, волосы прижались, очки не скрывали мешков под глазами. Егор Андронович поднялся, сдержанно поздоровался, спросил о самочувствии. Степан Трофимович, как уже говорилось, был всегда здоров. У Ягубова мелькнула мысль, что его пошлют в Чехословакию для профилактической работы, с которой он успешно справился в Венгрии. Но тут же сообразил: раз его привезли прямо в аппарат, за границу не пошлют.

-- Я тебя рекомендовал, товарищ Ягубов, -- сказал Кегельбанов, глядя ему в глаза, -- чтобы подготовить обращение группы членов ЦК КПЧ, правительства и национального собрания ЧССР с просьбой о помощи. Помощь, как ты знаешь, мы прошлой ночью оказали...

-- Я в курсе, -- ответил Ягубов, хотя он был не совсем в курсе. -- Когда приступить?

-- Сейчас.

Кегельбанов надавил кнопку и, когда в дверях появился пожилой майор, вытянувшийся по стойке смирно, добавил:

-- Дай ему материалы...

-- Одна загвоздочка, Егор Андронович, -- произнес Ягубов виновато, дождавшись, когда майор вышел. -- Я ведь чешским не владею...

-- Знаю, -- в голосе Кегельбанова Ягубову почудилась ирония. -- Переводчика, я думаю, мы найдем. Садись и работай.

Председатель открыл своим ключом потайную дверь и ушел. Степан потоптался, не решаясь сесть за стол председателя с шестью телефонами. Он примостился рядом, за длинным, покрытым зеленым сукном столом для совещаний. На Ягубова пристально смотрел с портрета Дзержинский. Солнце слепило, ложась через огромные окна длинными прямоугольниками на пол, и заставляло щуриться.

Находясь в возбуждении, Ягубов не терял способности рассуждать. Он не думал о том, почему именно на него пал выбор в столь ответственном поручении. В своей незаменимости он не сомневался. Он умеет работать оперативно. Тогда в Будапеште Ягубов не дал солдатам спать, подогнал грузовики, и к рассвету все трупы погрузили, вывезли и закопали в ямы. Даже улицы помыть успели. Ягубов и сам не спал -- носился на газике из Буды в Пешт и обратно, хотя из окон еще стреляли. Нет, дело не только в оперативности, важно тут, что он еще и журналист. Но разве у Кегельбанова мало своих кадров, способных выполнить такую задачу? Тут важно еще и то, что он, Ягубов, в стороне. Свой и в то же время не свой. Надежный, но не из аппарата. Решение привлечь именно его было не только логичным, но и единственно правильным. Сомнениями он не страдал, Ягубов! Но в этом был и плюс: уверив себя, он тверже выполнял работу.

Майор принес подшивку "Правды" за июль и половину августа текущего, 68-го. Ягубов придвинул стопочку чистой бумаги. Задача осложнялась тем, что он никогда в жизни, если не считать школьных диктантов, ничего не писал. И даже не пробовал. Все, что ему нужно было, за него писали по его указаниям. Он был способен на большее, чем просто написать: он знал, что должно быть написано и зачем. Он мог создавать множество статей одновременно, заполнять текстом целые газеты, выпускать десятки книг. Самому писать было так же нелепо, как подметать свой кабинет. Для того, чтобы писать, имелись холуи.

Ягубов вздохнул, стал листать "Правду". В июле Чехословакия исчезла со страниц газеты. Опасались решений чрезвычайного съезда КПЧ и уговаривали. Дубчека по-хорошему звали в Москву, но пришлось выезжать в Чиерну-над-Тиссой. Какой же он коммунист, Дубчек, если сомневается? На что они намекали, чехи, говоря о социализме с человеческим лицом? Докатились до того, что открыли границу и можно свободно въезжать и выезжать! Коммунисты, а ведут себя, как дети! А вот и то, что Ягубову сейчас нужно: письмо чехословацких рабочих с завода "Авто-Прага" -- факсимиле девяноста девяти подписей. Под его письмом факсимиле не будет. Вот -- это важно: "Священный долг всех коммунистов" -- теоретическая статья. Фундамент обращения к нам чехов со своей большой просьбой.

Ягубов все помнил и так, но долистал "Правду" до последнего номера, до заявления ТАСС. Партийные и государственные деятели ЧССР, говорилось там, обратились к Советскому Союзу и другим союзным государствам с просьбой... Уже обратились, а текст не готов -- вот какая недоработка! Теперь главное -- начать. Вдруг в памяти само всплыло обращение: "Братья и сестры!"

Такое начало ему понравилось. Так обратился Сталин к народу в начале войны. После, когда Ягубов открыл "Правду", он увидел, что его обращение поправили, написали: "Мужчины и женщины!" И все же он остался при своем мнении, что у Сталина и у него было написано лучше.

А пока чувствовал: не надо давить на политику, надо нажимать на национальную гордость чехов. Уговаривать лучше вежливо, без насилия, чтобы они решали как бы самостоятельно. Тем более, что войска уже введены и можно не беспокоиться. "Мы обращаемся к вам, уважаемые граждане", -- написал далее Степан Трофимович. К готовым формулировкам он подошел творчески. "Гнев и возмущение всего советского народа", "бешеные наемники", "подстрекатели", "реваншисты", "разгул реакции" -- это все он отбросил, выбрал более мягкие слова, сохранив лишь твердую партийную позицию. После первых мучительных поисков писать стало легче, перо заскользило. Закончив писать, Ягубов позвал майора и сказал, что ему нужна машинистка.

-- Грамотная! -- прибавил он.

Майор удалился и через минуту вошел обратно с машинкой в руках. Он действительно тарахтел, как пулемет, и вскоре текст лежал на столе. Вверху было написано: "Без распространения из кабинета". За ворота Ягубова вывез тот же сопровождающий. Когда Степан Трофимович пересел в ожидавшую его "Волгу", шофер только плечом повел.

-- Устал, небось? -- спросил Ягубов. -- Ничего! Человек -- существо выносливое.

Настроение у Ягубова было праздничное. Он принял участие, выражаясь языком газет, в спасении социалистической страны от позора -- выхода из коммунистического лагеря. Позже и сами чехи это осознают. Ягубов войдет в их историю, станет национальным героем. Когда-нибудь это узнает все прогрессивное человечество, пока не знала даже жена.

Понадобился Степан Трофимович снова на следующий день. Он был назначен редактором выпускаемой чешскими патриотами газеты "Праци", которая начала выходить в Дрездене и бесплатно разбрасываться в Чехословакии, освобожденной советскими войсками. Газету чешских патриотов делали в Москве, в агентстве печати "Новости", по месту основной работы Ягубова. Тираж из Дрездена возили на военных вертолетах. На вертолете разбился журналист Карл Непомнящий -- погиб, раздавленный пачками газет. Хоронили его в Москве, скрыв причину смерти. Ягубов работал день и ночь, лично проверяя и согласовывая каждую строку. Он побледнел, похудел. Чехи читать газету не хотели.

Когда положение в Чехословакии нормализовали, надобность в этом оперативном органе чешских патриотов отпала. Выполнив историческую миссию, Ягубов был уверен, что он заслуживает награды. Но секретность операции столь велика, что наградить его прямо нельзя. Он пришел к выводу, что можно ждать повышения. Ожидание получилось недолгим. В октябре ему разрешили поехать отдыхать. В аэропорт он отправился с женой и новым назначением: после отпуска приступить к работе первым заместителем редактора "Трудовой правды".

В анкетах Ягубов не указывал, что служил постовым милиционером. Он писал: занимал пост в системе НКВД. У всех настоящих чекистов в душе скрытое презрение к милиции. Степан Трофимович понимал, что ему везет в жизни, но считал, что это везение закономерно и является следствием его собственных качеств. Поэтому каждое место службы рассматривалось им как временное, ступенька, с которой можно подняться на следующую. Он стремился к наиболее ответственной работе, хотел быть выше других и, если бы ему дали руководить всеми, стал бы это делать умнее и правильнее тех, кто руководит сейчас. Ягубов не отрицал и честолюбия. Он смог бы принимать почести, видеть свои портреты, подумывал в шутку о том, как станицу Нагутскую переименуют в город Ягубов и поставят монумент в его честь. Однако будущее занимало его мысли гораздо меньше, чем настоящее.

Конкретный вариант был в том, чтобы уйти помощником к одному из членов Политбюро или секретарей ЦК, лучше всего к ведущему международные дела, где он, Ягубов, проверен. Но на такой пост не назначают, а выбирают. В выборах участвует один избиратель. В помощники берут в расчете на то, что у хозяина при помощнике прибавится еще одна извилина. Она у Ягубова имелась. Быстрому росту мешал только один серьезный недостаток -- отменное здоровье. Люди слишком здорового вида не нравились членам Политбюро, и, чтобы попасть наверх, Ягубову еще предстояло поболеть и состариться.

Но и нынешнее назначение в "Трудовую правду" было серьезным повышением. Главными редакторами и их заместителями назначают только лиц, поработавших до этого в ЦК, чтобы знать их в работе лично. Для Ягубова, учитывая его заслуги, было сделано исключение. Видел он и опасность: Макарцев раньше работал в аппарате ЦК и, следовательно, имел там связи. Ягубов мог превратиться в мальчика для битья. Однако когда-то он хорошо прыгал с парашютом и кольцо выдергивал вовремя.

А и на старуху бывает проруха. Вскоре после перехода в "Трудовую правду" Ягубов, по звонку из ЦК, принимал в Союзе журналистов гостя -- нового, после чешских событий, заместителя редактора "Руде право". Были они примерно одного возраста, чех -- на четверть метра повыше. Маршрут поездки лежал в Среднюю Азию. Достопримечательности Самарканда они рассматривали втроем -- с переводчицей Мариной, высокой крашеной блондинкой, хорошо сложенной и импортно одетой. Ужинали в ресторане интуристовской гостиницы "Самарканд". Чех морщился от мух и говорил, что ему здесь очень нравится. Выпили по две рюмки. Марина не спеша допила бутылку водки одна. Когда расходились в коридоре, Степан Трофимович заметил: переводчица вошла в номер к чеху и, оживленно с ним поговорив, вышла.

Замредактора "Руде право", приехавший в Советский Союз в соответствии со своими убеждениями, а также очень боявшийся недостаточно их показать, от дальнейших услуг Марины, судя по всему, отказался и пожелал ей спокойной ночи. Марина не ожидала подобного оскорбления и, войдя к Ягубову, чтобы взять сигарету, спросила:

-- Хочешь посмотреть?

-- Чего? -- не понял он.

Она разделась и постояла, дав ему время вникнуть в суть дела.

-- Ну как?

Ягубов хотел вытолкнуть ее в коридор, но она со смехом увертывалась, и он не смог заставить ее одеться. К тому же она оказалась недурна, а он не из мрамора. Оказалось, высокая женщина (он их всегда боялся) вела себя превосходно. Это занятие Ягубов любил, но старался сдерживаться. Через полтора часа, опомнившись, он стал уговаривать Марину уйти.

-- Ты мне нравишься, -- возразила она и уснула у него на руке.

Утром он выглянул в коридор и, выпустив ее, вздохнул. В Москве Марина позвонила Ягубову на работу. Он такой ответственный, что даже не вспомнит некоторых знакомых. А у нее ключи от новой кооперативной однокомнатной квартиры, и она приглашает Ягубова ее посмотреть. Он говорил с ней сухо и квартиру смотреть вежливо отказался, сославшись на загруженность работой. У Марины на столе в это время лежал отчет о поездке заместителя редактора "Руде право" в Среднюю Азию. Положив трубку, Марина немного подумала и в конце, после краткой положительной характеристики чешского коммуниста, приписала: "Тов. Ягубов С.Т. в поездке был политически выдержан, но морально неустойчив".

Знай это, Ягубов наверняка поехал бы посмотреть новую квартиру. Политически же он действительно был выдержан безукоризненно. Когда редакцию "Трудовой правды" посетили шведские журналисты, в связи с болезнью Макарцева их принял Степан Трофимович. Анна Семеновна побежала в закрытый буфет, принесла кофе, пирожные. Шведских журналистов очень волновали некоторые вопросы.

-- Скажите, господин Ягубов, почему советские газеты периодически травят отдельных писателей?

Он тут же ответил:

-- Мы не можем запретить газетам высказывать свое мнение. У нас тоже свободная печать, господа!

-- А как вы поступаете, если ваши убеждения расходятся с очередным постановлением вашей партии?

-- Видите ли, -- объяснил Ягубов, -- мои мысли принадлежат партии. Она распоряжается мной, поэтому у меня с ней расхождений быть не может.

-- Но с отдельными людьми в партии -- могут быть? -- уточнил один из журналистов и отглотнул кофе, чтобы дать возможность Ягубову подумать.

Степан Трофимович удивился, что шведский коллега не понимает элементарных вещей, но объяснил спокойно.

-- Если эти члены партии выше меня по должности, -- сказал он, -- то расхождений быть не может. Ведь их указания -- для меня и есть указания партии.

-- Вы сказали, что были простым крестьянином, господин Ягубов. Как вы делали карьеру?

-- В нашей стране нельзя сделать карьеру. Можно только вырасти, -- терпеливо уточнил Степан Трофимович. -- У нас в стране быстро растут все, кто предан партии и нашим идеалам.

И Ягубов улыбнулся своей очаровательной улыбкой -- простой, открытый русский человек со Ставрополья.

-- Ваши родители -- кто они? -- спросил другой швед.

-- Я же говорил, крестьяне, -- засмеялся Ягубов. -- По-- нашему, колхозники. Я их очень люблю. Каждую весну летаю к ним на день-два, везу много продуктов, копаю огород, чиню крышу, старикам это тяжело... Не удается поехать только в том случае, если я дежурю на майские праздники... Дело прежде всего, господа!

19. ВЫШЛИ МЫ НА ДЕЛО

Исполнять обязанности редактора Ягубов начал мягко, но без панибратства. Он решил внедрить вежливый и деловой западный стиль взаимоотношений с подчиненными. Если забывал и переходил на "ты", то, вспомнив, возвращался в намеченное русло. Журналистов он делил на две категории: безответственных, которые пишут, и ответственных, которые подписывают. Ягубову приходилось подписывать. Теперь, в отсутствие редактора, бремя ответственности ложилось на него в полной мере.

-- Что бы ни произошло во Вселенной, -- заявил Ягубов на планерке, проведенной им без Макарцева, -- подписчик должен прочитать, что у нас в стране все в порядке.

Новый человек в редакции, он понимал: все приводные ремни сходятся к Макарцеву. Предстояло выяснить, на кого опереться, чтобы отдельные ремни перетянуть к себе временно, а некоторые после оставить навсегда. Перед ним лежало штатное расписание редакции с указанием должности, стажа работы и зарплаты. Глаза соскальзывали с фамилии на фамилию. Он припоминал, что слышал о том или другом сотруднике и какое мнение начинало складываться у него самого. После беглого осмотра заместитель редактора отметил точками две фамилии: Кашина и Раппопорта. Обоих из противоречивых соображений.

Завредакцией Кашина Макарцев явно недолюбливал, хотя не вслух. Напротив, отметил его исполнительность, уравновешенный характер. Но по проскользнувшей иронической нотке Ягубов вывел, что Макарцев его презирает. Видимо, чувствовал себя настолько твердо, что опора на Кашина ему была не нужна. Считал его завхозом и забывал о том, что не он поручил Кашину заниматься в редакции кадрами, а органы. Чувствуя опору, люди обычно стараются работать лучше, и такую поддержку Ягубов решил Кашину оказать.

Что касается Раппопорта, то тут мотивы были сложнее. Лично ему неряшливо одетый, плохо выбритый и всегда ворчащий исполняющий обязанности редактора отдела комвоспитания был несимпатичен. И эта антипатия была, по-видимому, взаимной. Постоянная манера Раппопорта возражать, затягивать выполнение распоряжений, которые ему не понравились, несомненно, объяснялась отсутствием в нем главного качества журналиста -- внутренней партийности. Если бы Ягубов был редактором, то в отдел комвос он давно посадил бы человека более выдержанного идеологически, не говоря уж о привлекательности биографии.

Однако Макарцев не раз нахваливал Ягубову Раппопорта: ум, профессионализм, безотказность в выполнении тонких поручений. Не исключено, что у Раппопорта имелись и свои связи. Через посредство Якова Марковича Ягубов сумел бы узнать слабые стороны временно отсутствующего редактора. Раппопорт пользовался авторитетом. Особенно это касалось той части сотрудников, которая изображала из себя интеллигентов и рассуждала больше, чем можно. То обстоятельство, что Ягубов установит контакт с евреем, на эту часть коллектива подействует благотворно и устранит возникшие слухи. Он попросил пригласить к нему сперва Кашина.

-- Степан Трофимыч, -- Локоткова задержалась на мгновение. -- Вы разве не пересядете к Игорю Иванычу?

Ягубов ждал этого предложения, но удивленно поднял брови.

-- Это зачем же?

-- Да мне, -- Локоткова засмущалась, -- в тот кабинет ходить ближе.

-- Ничего, Анна Семенна. Не мы с вами такие вещи решаем. А Игорь Иваныч скоро вернется. Пока придется вам походить... Давайте Кашина!

Она выбежала. Ягубов подумал, что оттуда и впрямь удобнее руководить газетой. Там просторнее, да и ВЧ в кабинете редактора. Ягубову, когда нужно позвонить, приходится ходить туда. Но Макарцев сам должен был бы предложить пересесть в его кабинет.

-- Разрешите, Степан Трофимыч?

Кашин вошел маленькими шажками, стараясь незаметно волочить ногу, отчего его хромота только выпячивалась. Под мышкой он держал тонкую красную папочку с тисненной золотом надписью "К докладу".

-- Прошу! -- Ягубов указал на стул и ловко перекатил языком сигарету из одного угла рта в другой.

-- Вот ведь как бывает. Встал к вам идти, а тут Анна Семеновна вызывает. Телепатия! -- Валентин улыбнулся и заботливо оглядел кабинет заместителя редактора. -- Я дал команду шторы у вас в кабинете заменить. А то темновато...

Ягубов курил, не торопясь спрашивать. Валентин чувствовал, что, исходя из биографии Ягубова, с ним удастся установить более тесный контакт, чем с Игорем Ивановичем. Теперь Кашин выжидающе посматривал на заместителя редактора, колеблясь, самому ли начать разговор или подождать, пока будет соответствующее предложение.

-- Какой у вас вопрос? -- придавив в пепельнице сигарету, спросил Ягубов.

Он не хотел сковывать инициативу заведующего редакцией.

-- Степан Трофимыч, -- начал Кашин, получив разрешение говорить. -- По новой инструкции я обязан поставить вас в известность: по редакции ходит рукопись, самиздат.

-- Вы ее нашли?

-- Сам я ее в руках не держал. Говорят, она в серой папке. Содержание обсуждают -- но о чем она, я пока толком не уловил... Одним словом, антисоветское.

Ягубов помолчал, подумал. Потом сказал:

-- Я, собственно, почему спросил, нашли ли рукопись. Мне уже доложили, так что я в курсе...

Никто ничего не сообщал, но Степан Трофимович сразу давал понять, что он, Ягубов, на своем месте.

-- А Макарцеву, -- спросил, выждав, он, -- вы об этом докладывали?

От ответа зависело последующее доверие между ними. Кашин это понял.

-- Доложить не успел. Но Игорь Иваныч эту работу считает второстепенной. Ему видней, конечно. А может, и недооценка?..

Вот так осторожно, полувопросительно закончил Кашин, передав новому руководству решение вопроса.

-- Игорь Иваныч -- чистый партийный работник. Он считает, что достаточно одной идеологической работы. А мы с тобой, -- он разрешил себе перейти на доверительное "ты" и подчеркнул паузой "мы с тобой", -- в курсе другой стороны вопроса. Так что эта часть ответственности будет на нас. Макарцев будет нам только благодарен, если поможем ему в той части руководства газетой, где у него не хватает времени.

-- Понял, -- кивнул Валентин.

-- Но, -- Ягубов опять сделал паузу, подчеркивая важность следующей мысли, -- конечно, суетиться, паниковать не нужно. Организм редакции, надеюсь, здоровый. А понадобится -- к отдельным товарищам присмотримся. Ты вот что, Валентин... Погляди кто этим занимается. Я имею в виду чтение, ну, там, как говорится, левые разговоры... Иначе, какие же мы с тобой руководители, если людей не знаем?

-- Насчет этого я понял, Степан Трофимыч, буду в этом направлении... -- он замялся, не зная, говорить ли. Но решил, что доверие установлено и надо его развивать. -- Макарцев давал мне два задания. Одно касается премий ко Дню печати. Списочек -- отдать вам?

-- Оставь, я посмотрю.

-- А второе -- дело деликатное. Игорь Иваныч просил данные насчет нравственности. Ну, проще говоря, кто с кем живет. Так вот, составил списочек... Не всех, конечно... Только про кого говорят...

-- Игорь Иваныч просил? -- не показывая удивления, повторил Ягубов. -- Видимо, у него были соображения...

-- Тут, кто выпивает, отмечено звездочками.

-- Копию-то, надеюсь, не подшивал?

-- Нет. К чему подошьешь?

-- Молодец!

-- Да чего там!

-- Ну, рад, что у нас полное взаимопонимание. Можешь рассчитывать на мою поддержку.

-- Спасибо, Степан Трофимыч!

-- Да, вот еще... Закажи мне жесткую подушку на сиденье -- я так привык.

Ягубов проследил глазами, закрылась ли дверь за Кашиным, брезгливо взял листок с фамилиями, аккуратно выписанными Кашиным попарно, не читая, с возмущением смял его и швырнул в корзину. Такого он от Макарцева не ожидал. Нет, он, Ягубов, на такое не пойдет! Ну, влюбился человек, возникли личные отношения, бывает! Если работе не мешает, скандала нет, незачем и вторгаться. Кашин больше не поднимет этого вопроса. Макарцеву с его инфарктом будет не до нравственности. Зачем ему, интересно, такое понадобилось? Для какой корысти? Ревновал кого и хотел счеты свести? А может, еще какой-нибудь ход? Так или иначе с этим вопросом покончено!

Решив так, Степан Трофимович резво нагнулся и вынул из корзины скомканную бумажку. Он разгладил ее на стекле и стал просто так, для проверки своей интуиции и наблюдательности, смотреть, кто же все-таки в редакции с кем живет. Он заложил ладонью правую колонку, читал мужские фамилии слева и старался угадать, какие могут быть под ладонью женские. Но из примерно двадцати перечисленных фамилий определил он двоих и еще двоих, отношения которых были и без списка у всех на виду. Список был неполноценный. Что значит "живет"? Постоянно или случайная связь? Есть семья или нет? Имеет ли связь с кем-либо еще одновременно? Где встречаются? Часто ли меняют эти женщины мужчин и мужчины женщин? Хоть бы с социологией познакомился Валентин, прежде чем браться за работу! Дурак Кашин, услужливый дурак. Надо учесть это и его не переоценивать. Видимо, не только из-за травмы и частных ошибок перевели его из органов на гражданку. Запомнив фамилии, Ягубов тщательно разорвал листок на мелкие клочки и выбросил в корзину. Он вызвал Анну Семеновну. Ее в списке не было.

-- Попросите Раппопорта, пожалуйста.

Она убежала, чуть заметно вильнув задиком. Степан Трофимович опять закурил. Он обязан был поднять свой авторитет в редакции в сжатые сроки. Люди же типа Раппопорта, называемые в социологии неофициальными лидерами, представляли для него наибольшую опасность. Авторитет неофициального лидера, да еще такого иронического циника, будет противиться авторитету Ягубова, надо попытаться направить Якова Марковича в желаемое русло. Жаль, что его не было в списке Кашина.

-- Здравствуйте, Яков Маркович, -- первым приветствовал Степан Трофимович вошедшего к нему Таврова. -- Прошу садиться...

Ступая большими, тяжелыми шагами по паркету, тот грузно рухнул в кресло в дальнем углу кабинета.

-- В чем дело? -- недовольно пробурчал он, не здороваясь и глядя на Ягубова вполглаза, а вполглаза -- на портрет Ленина над Ягубовым.

Степан Трофимович проглотил это спокойно, будто так и должно быть.

-- Газета осталась без головы, Яков Маркович.

-- А при чем здесь я?

-- Мы с вами члены партбюро редакции, -- напомнил Ягубов. -- Главное для нас, чтобы уровень газеты во время отсутствия редактора не снизился. Вы согласны?

Раппопорт совсем перестал смотреть на Ягубова и внимательно вглядывался в окно, хотя за переплетами, еще оклеенными на зиму полосками бумаги, ничего не было видно, кроме сероватого неба. Не чувствуя контакта с собеседником, Степан Трофимович еще больше напрягся, но продолжал говорить, не повышая голоса.

-- Игорь Иваныч считает вас одним из самых опытных журналистов в газете, а я -- человек новый. Могу я на вас опереться?

-- На меня? -- поднял брови Тавров. -- Я сам-то еле стою!

-- А на кого, по-вашему?

-- Найдите что-нибудь помоложе...

-- Нет возражений, -- усмехнулся Ягубов, поняв, что сразу Раппопорта на крючок не нанижешь. -- Можно привлечь и молодежь. Но вы -- мозговой центр!

Губы Раппопорта искривились, готовясь выдать нечто сатирическое. Однако мгновенно включилась внутренняя цензура и запретила произнести то, что родилось в мозгу.

-- Я, возможно, сгущаю краски, но чувствую: в последнее время мы играем в бирюльки. Выступаем по мелочам. Наверху нас за это ругают и, будем самокритичны, справедливо. Давайте подумаем, посоветуемся.

-- О чем?

-- О том, чтобы начать большую кампанию. Такую, чтобы о "Трудовой правде" заговорили и вверху, и внизу! Я ведь знаю, что это вы предложили Макарцеву начать движение за коммунистический труд.

Раппопорт пожал плечами. Он снова хотел что-то ответить, но удержался. Он только посопел, как старые часы, которые хотели пробить время, но шестеренки не сцепились и боя не произошло.

-- Когда вы хотите начать вашу кампанию? -- сразу спросил Тавров. -- После возвращения Макарцева или до?

Ягубов с обидой проглотил слово "вашу". Но вопрос был поставлен деловой.

-- Немедленно! -- ответил он. -- Если будет идея, зачем ей висеть в воздухе, а нам ждать, пока ее перехватят другие газеты?

Ответив, Ягубов понял, что в вопросе Якова Марковича содержался подвох. Осознав подвох, он поспешно добавил:

-- Конечно, все наши начинания будут идти через Макарцева и от его имени, это само собой.

-- Так я и понял, -- сказал Раппопорт.

Ягубов разозлился на себя, что ему не удается одолеть этого человека, который корчит из себя черт-те что. Однако идти на обострение нельзя.

-- Игоря Иваныча я уважаю не меньше вас, Яков Маркович, -- он располагающе улыбнулся. -- Хотя знаю, что у вас с ним старые дружеские отношения.

-- Нет у меня с Макарцевым никаких отношений! -- отмежевался на всякий случай Раппопорт. -- Я хотел только уточнить как технический исполнитель, не расходится ли ваше поручение с позицией редактора, чтобы мне не вкалывать зря...

-- В каком смысле?

-- Последнее время Макарцев, хотя и говорил о гвоздях, но считал, что шумной газета быть не должна. Вы меня поняли? Другими словами, старался не высовываться. Мы делали газету не хуже, но и не лучше других. Вы предлагаете -- чтобы о нас заговорили. А если заговорят не там или не так?..

-- Понял! -- насторожившийся было Ягубов облегченно откинулся на спинку. -- Кампания, которую мы поднимем, будет, как я представляю, не только тщательно разработана, но и тщательно согласована с Большим домом. Это я беру на себя. Поэтому для беспокойства у вас не должно быть причин.

-- Я не за себя беспокоюсь, -- Тавров с шумом выпустил воздух через нос. -- За вас...

Ягубов не понял, серьезно это произнес Яков Маркович или опять поиздевался. Но решил лучше посчитать это серьезным.

-- Значит, договорились? -- он поднялся из-за стола. -- Людей, как только понадобится, я вам выделю из других отделов столько, сколько скажете. Главное -- идея!

-- Зачем людей эксплуатировать? -- Яков Маркович тоже поднялся. -- Я уж как-нибудь сам...

Степан Трофимович развел руками, дескать, его устраивает любой вариант, а затем крепко пожал вялую, корявую руку Якова Марковича. В дверях Раппопорт столкнулся с Локотковой, вбежавшей по вызову.

-- Яков Маркыч, -- прошептала она, -- у вас профвзносы не плачены уже месяца три...

Тавров не ответил, испарился.

-- Анна Семеновна, -- сразу спросил Ягубов. -- Как вы думаете: к Макарцеву я смог бы пройти посоветоваться? Врачи пустят?

-- Думаю, нет, Степан Трофимыч! Игорю Иванычу, жена мне говорила, доктора слова сказать не велят, полный покой! А вам очень нужно? Тогда, может, я еще позвоню его жене, спрошу?

-- Не стоит. Я сам поеду в больницу. Если в редакции будут меня спрашивать, отвечайте, что я у Макарцева. Полосы -- что уже набрано -- пусть мне тиснут. Возьму с собой. Да, оттуда заеду в Большой дом, так что задержусь...

В Кремлевке Ягубов пробыл минут десять. Написал записку, мол, заезжал навестить, в газете все нормально, коллектив ждет скорейшего выздоровления своего редактора.

Уехал он с чувством исполненного долга и неприятным ощущением того, что на свете существуют больницы. Он был уверен -- не для него. Ему было жаль Макарцева. Стать запасным игроком -- шутка рискованная. После травмы не так просто войти в основной состав. Макарцев, без сомнения, был честным партийным работником, но слишком чувствительным. Играл в интеллигента, то есть просто отставал от времени. Болел за дело не в меру, вот и заболел сам.

Ягубов поймал себя на том, что думает о редакторе в прошедшем времени, и решил, что это неправильно. Игорь Иванович поправится.

Он поехал в Большой дом согласовывать планы. Шишки, которые валились на голову Макарцева, теперь будут падать на него. Но он был уверен, что перенесет это легче, а пользы извлечет больше. Не подвели бы только кадры. Впрочем, не все же такие расхлябанные, как Раппопорт. А Степану Трофимовичу, несомненно, удалось втянуть и его в нужное русло.

Выйдя из кабинета Ягубова, Яков Маркович, втянутый в нужное русло, медленно топал по коридору, задевая встречных фалдами расстегнутого пиджака. Мозговой центр журналиста Таврова уже отсеял шелуху разговора, выделил главное и включился в работу, хотя внешне Раппопорт казался, как всегда, сонным, думал о случайных вещах, не имеющих отношения ни к газете, ни к нему самому. В последние дни он, прочитав заметку в Большой советской энциклопедии, размышлял об островах Фиджи. Это была райская страна. Там всегда тепло, и спины не ноют от сырости. Там все есть в магазинах. А главное, там рано выходят на пенсию. Хорошо бы еще, чтобы на Фиджи не было письменности, думал Яков Маркович. Так он отдыхал на ходу, бредя к своему отделу. Желудок у него поднывал, требуя наполнения. У самой двери Таврова окликнули. Он оглянулся. К нему спешила Надя Сироткина из отдела писем.

-- К вам можно, Яков Маркыч?

-- Почему же нет? Зайди, Наденька!

Он пригласительно махнул ей рукой и первым ввалился в дверь.

20. СИРОТКИНА НАДЕЖДА ВАСИЛЬЕВНА

АВТОБИОГРАФИЯ ИЗ ЛИЧНОГО ДЕЛА

Я, Сироткина Н.В., родилась 10 апреля 1946 г. в Москве. Моя мать, Сироткина А.П., русская, работала заместителем начальника Центрального государственного архива Октябрьской революции и социалистического строительства, умерла в 1962 г. Отец, Сироткин В.Г., русский, генерал-майор.

В 1953 г. поступила в среднюю школу No 110, в 1963 г. окончила эту школу с серебряной медалью. Параллельно окончила музыкальную школу по классу фортепьяно.

В 1960 г. вступила в комсомол. По окончании школы пошла работать в редакцию газеты "Трудовая правда" -- сначала машинисткой, затем учетчицей отдела писем и массовой работы. Тогда же поступила на факультет журналистики МГУ (вечернее отделение).

Общественной работой занимаюсь: в школе работала пионервожатой в младших классах, в редакции -- машинисткой в стенгазете.

В 1965 г. ездила в туристическую поездку за границу (Польша).

Мой адрес: Москва, Староконюшенный пер., 19, кв. 41, тел. 249-41-14.

Личная подпись: Сироткина.

НИ ВЗЛЕТОВ, НИ ПАДЕНИЙ У НАДИ СИРОТКИНОЙ

Когда в редакции появлялась новая машинистка, у сотрудников мужского пола возникала острая необходимость немедленно диктовать срочную статью. Кому первому удавалось получить в секретариате визу "Срочно в номер!", тот потом и становился обладателем первоначальной информации о новенькой. Если он ошибался или машинистка оказывалась не в его вкусе, все равно это мнение надолго определяло отношение мужской половины редакции к новенькой.

Не повезло Надежде. Хотя ей, когда она пришла в машбюро, было восемнадцать с половиной, от нее разило такой тринадцатилетней наивностью, что даже смеяться не было сил. В первый день, когда Сироткина появилась утром в машбюро, толстая заведующая Нонна Абелева, которую вся редакция звала полковник Абель, что ей очень шло, посадила ее за стол и сама сняла чехол с "Континенталя".

-- Ой, девочки, еле доехала! -- сказала Надя соседкам, которые наводили марафет после дороги. -- В метро духота жуткая, тесно, локтями бьют в живот! А главное, ехать стыдно!

-- Это почему же стыдно?

-- Все смотрят и думают: бедненькая, у нее денег на такси нет!

Среди редакционных машинисток были всякие, кроме разве что счастливых и обеспеченных. Беззаботная фраза Надежды облетела редакцию еще до того, как самый любознательный мужчина получил визу "Срочно в номер!". Никому не хотелось связываться с генеральской дочкой.

Сироткина была невысокого роста, худая, пожалуй даже, слишком худая. От этой худобы груди ее, расходящиеся в стороны, казались больше, чем это было в действительности, что придавало ее внешности некоторую сексуальность. Лицо ее было приятным, лоб и нос прямыми, щеки и губы свежими, почти детскими. А тонкие руки с длинными пальцами и длинные ноги просто можно было считать красивыми. В ней ощущалась легкость и простота. Что касается образа мыслей Нади, то он напоминал одуванчик. Но еще никто не дунул.

Надина мать была волевым человеком и воспитала дочь в следовании программе, в которой сама никогда не сомневалась. Школа -- быть только отличницей, музыка -- играть каждый день четыре часа и выступать на воскресных концертах. Для культуры -- консерватория, для здоровья -- дача и питание. Если читаешь -- скажи что. Если подруга -- скажи кто. Единственный раз мать отпустила почти взрослую Надю с отцом в Москву, а сама осталась еще на неделю в санатории. Она написала дочери по дням расписание, собираясь через неделю проверить. Но у самолета, которым мать возвращалась, отказало шасси. Надин отец поднял на ноги лучшие медицинские силы, но Алевтина Петровна скончалась, не придя в сознание. Надя ходила в девятый класс. Отец всегда много работал, а теперь перестал щадить себя.

По мечте матери, которую Надежда должна была осуществить, ей предстояло поступить в консерваторию или училище Гнесиных. На одноклассников она все еще смотрела глазами матери: теряют даром время, не стремятся к цели. Однако эти качества постепенно наполнялись для Нади очарованием, гуляние по улице без смысла было в сто раз интереснее пассажей. А она четыре часа в день бренчала на рояле. Материнская воля продолжала руководить Надей после смерти Алевтины Петровны, и Надя подала документы в консерваторию, но на творческом экзамене провалилась. Она попытала счастья в училище Гнесиных, но не вышло. Отец, пользуясь связями, мог бы помочь в другом вузе. А тут отказался.

Надежда вставала поздно, слонялась по квартире целые дни. Стремиться куда-то ей надоело. Она жила в благополучном мире, в самой передовой стране, могла на будущий год снова поступать в любой вуз. А сейчас был вакуум. Она Золушка, гадкий утенок, глядеть на себя в зеркало -- нет противнее занятия. Она держала дверцу шкафа в своей комнате открытой, чтобы зеркало было обращено к стене.

Однажды утром Надя, бродя по квартире в поисках источника странного запаха, заглянула в комнату отца. У него на тумбочке стоял флакон духов с резким запахом. Рядом на диване лежал цветной журнал. Надежда сразу разглядела на обложке обнаженную женщину в позе, не оставляющей сомнений в ее намерении, и двух мужчин, готовых ей помочь это намерение осуществить. Надя отшвырнула журнал. У нее закружилась голова, и, не сядь тотчас на отцовскую кровать, она упала бы без сознания на ковер. Посидев немного, Сироткина опять взяла в руки журнал и, чтобы проверить закравшееся подозрение, сразу стала искать у отца такие же. В тумбочке их лежала целая стопа. Вот чем развлекается отец, -- как ему только не стыдно! Мама бы такое никогда не простила! Принеся стопу журналов к себе, Надя снова забралась под одеяло. Сердце у нее трепетало, голова не переставала кружиться, она дрожала, никак не могла согреться. Вдруг она представила себя на месте этой женщины, обхваченной волосатыми руками. Ей захотелось крикнуть, но она заплакала. Надю трясло, журнал дрожал мелкой дрожью, но она перелистывала страницы. Ей восемнадцатый год, а никто даже не целовал ее в губы, не говоря уж о поцелуях, которые здесь, в журналах. От одного-единственного такого поцелуя Надя умрет, не сумеет жить. А вдруг она останется в живых? Это еще хуже. Ведь она не сможет жить, как раньше.

Надежда перелистывала страницы в каком-то гипнозе. Она заснула, проспала немного, потом встала и долго разглядывала себя в зеркале по деталям, будто в первый раз познакомилась сама с собой. Она отнесла журналы к отцу. Голова раскалывалась от боли. Надя прожевала таблетку анальгина, потом сварила чашку кофе. Постепенно она успокоилась, но мысли о том, что она еще не женщина, а жизнь идет, пронзили теперь все остальные ее помыслы. Как же она могла оставаться ребенком до взрослости? Она ведь стареет. Надя бродила по улицам, не зная зачем, разглядывая мужчин и женщин. Она позвонила школьным подругам, но те были заняты. Впрочем, через день с одной из них, Катей, Сироткина встретилась, поделившись тревогой. Они пошли в кафе "Космос" на улице Горького и взяли по мороженому и бокалу шампанского.

-- Ты что, с луны свалилась?

Оказалось, Катя давно все попробовала и не раз. Заговорили о работе. Катина мать работала корректором в редакции "Трудовой правды".

-- Иди туда. Мама говорила, у них машинистки нужны. Там мужчин полно -- всяких, -- Катя захохотала.

Вечером Надежда сказала отцу, что собирается пойти работать.

-- Зачем тебе это, Надежда?

-- Я хочу быть журналисткой, папа! Я все обдумала. Это мое призвание.

Отец посмотрел на нее внимательно.

-- Но ты же ничего не умеешь!

-- Научусь! У меня пальцы разработаны -- а в газете "Трудовая правда", я узнала, машинистки нужны. С улицы не возьмут, но если ты...

-- Ладно, попробую...

Заведующему редакцией Кашину позвонили и попросили взять на работу машинистку без опыта, но грамотную и с хорошей анкетой. Надя быстро повзрослела от разговоров женщин в машбюро, но оставалась теоретиком. Легкость отношений оказалась для нее возможной только на словах. В действительности ей хотелось привязаться к человеку, думать о нем, говорить с ним. За ней ухаживали, хотя продолжали побаиваться ее наивности. А она думала, что, раз несерьезно, значит, в ней чего-то не хватает. Постепенно ее перестали называть генеральской дочкой, хотя иногда шофер отца завозил ее на машине на работу.

По рекомендации газеты она поступила на вечернее отделение факультета журналистики. Могла бы уйти на дневное, но жалко было расставаться с редакцией. Ее перевели на должность учетчицы писем, и она стала зарабатывать на десять рублей в месяц больше. Зарплаты хватало на чулки, которые она рвала каждый день. Она их выбрасывала, тогда как другие отдавали поднимать петли.

У Надежды сложились взгляды. Политика -- то, о чем писали и говорили вокруг нее, -- ее не волновала. Она жила логикой бабочки: прожить день! Какая радость была сегодня? Кто тебе понравился? Кому понравилась ты? В заботе об этом Надежда похорошела, стала больше требовать от отца хороших вещей. Она сдерживала свои желания и ждала. Но так не могло продолжаться бесконечно.

Имя его Надя боялась произнести даже себе самой. Самое глупое, что в нем не было ничего особенного. Он относился к ней по-приятельски, но без всяких особых знаков внимания. Он посоветовал Сироткиной поступить на журфак, но потом даже не спросил, поступила ли она. Надя знала, что он женат, что у него шестилетний сын. Он мог, разговаривая, пройти с ней пешком пол-Москвы, а после не замечать ее в коридоре две недели.

Теперь она больше не открывала журналов, лежащих в тумбочке у отца. "Так можно только с ним!" -- говорила себе Надежда. Она давно была готова и к взлету, и к падению. Но ни к тому, ни к другому никто не приглашал.

21. СЕКРЕТ ОДНОГО ФОКУСА

Сироткина вошла следом за Яковом Марковичем и остановилась возле двери в нерешительности.

-- Что, Наденька? -- спросил Раппопорт, усаживаясь в скрипучее кресло.

-- Письмо... Все смеются, никто не хочет брать. Я подумала, может, на вас расписать? Для статьи пригодится...

-- Что за письмо, детка?

-- Десятиклассница пишет, мечтает стать журналисткой...

Тавров, протянув к Наде ладонь, будто прося подаяние, вытащил из кармана пиджака очки, глянул на обратный адрес, вписанный Надей в учетную карточку.

-- Ox, Надя, Надюша, купеческая дочь! Мне бы, мадемуазель, ваши заботы!

Ворчал Раппопорт ласково, мимоходом, мысли его были сосредоточены не на письме. Тем не менее он расправил тетрадный листок и стал читать вслух.

"Дорогая редакция! Посоветуйте, как стать настоящей журналисткой. Что меня влечет к этой профессии? Я хочу видеть жизнь, хочу любить людей, хочу писать для них. Ни дня без строчки, нужной людям! Многие скажут, что это романтика юности. Но я люблю запах только что полученной газеты, люблю шуршание ее всезнающих страниц. И мне кажется, я сумею вынести правду из жизни и подарить людям то, что сумела вобрать в себя, читая вашу газету. Валя Козлова".

-- Наивно, да? -- спросила Надя.

-- Почему же?

Раппопорт отложил листок и, сняв очки, внимательно разглядывал Сироткину -- ее худоватые коленки, слишком острые плечи, несоразмерно большую грудь и симпатичную головку, обрамленную распущенными волосами.

-- Вы же смеетесь, Яков Маркыч!

-- Да, ей-же-ей, нисколько! Очень умное письмо. Разве мы с вами, Наденька, не хотим видеть жизнь и любить людей? И не хотим писать для них? Надо ей сообщить, что если она станет журналисткой, она действительно очень скоро вынесет из жизни всю правду, а подарит то, что сумеет вобрать в себя. И насчет запаха газет эта Валя Козлова права. Запах есть, да еще какой!.. Как будущая журналистка вы, Наденька, вполне можете ответить сами.

-- Я давно хотела вас спросить, Яков Маркыч, -- Надя забрала протянутое ей письмо. -- Разве вы не верите в то, про что пишете? А как же пишете?

-- Надежда Васильевна, вы -- прелесть!

-- Как же вы можете это делать, все понимая?

-- Вот именно, все понимая, я понимаю, что должен делать, как делают все! Вас удивляет то, что пишу. А меня удивляет, что люди стоят в очереди за газетой и читают то, что пишу! Дайте слово, что вы не расскажете вашему ответственному папе то, что я вам сейчас скажу.

-- Я ему ничего не рассказываю! -- Надя обиженно сложила губы.

-- И умница! Так вот: как сказал один мой друг, я был большевиком, а стал башлевиком!

-- Как это?

-- А так. Вроде этой вашей Вали Козловой я люблю шуршание. Только не страниц, а дензнаков.

-- Это неправда! Вы на себя наговариваете. Или вы принимаете меня за дурочку?

-- А что такое газета? Вам говорили на журфаке?

-- Вообще-то...

-- Вообще-то слово "газета", кажется, в восемнадцатом веке и, кажется, в Италии означало "мелкая монета". А кто делает газеты -- мелкомонетчики. А кто пишет письма в газету?

-- Ну, жалуются... -- стала перечислять Надя. -- Еще не очень умные просят совета как им жить. И малограмотные пенсионеры, которым делать нечего, горячо поддерживают и одобряют...

-- Да вы, Сироткина, почти социолог! -- похвалил Раппопорт. -- Я вас недооценил!.. А что вы делаете с письмами, критикующими э... нашу родную советскую власть?

-- Я их не регистрирую и сдаю редактору отдела.

-- А он?

-- Кажется, он их относит заместителю редактора...

-- Кажется? Вы прелесть, Надя! А помните письмо о том, что нашему вождю пора на пенсию? Где автор письма? Сидит, Надя. Кто его посадил, вы подумали?.. А доцент из ярославского института, который написал в нашу газету предложение продукты из обкомовского буфета пустить в детские сады? Мы переслали письмо в обком, а обком исключил бедного доцента из партии за клевету на обком. Студенты пошли в обком объяснить, что их преподаватель хороший, их заперли в комнате и вызвали наряд КГБ. Они больше не студенты, Надюша... А вы говорите -- кажется...

-- Что же мне делать?

-- Вам? Не знаю. Вам нужен мужчина, Надя.

-- Как это? -- она мгновенно покраснела.

-- А вот так. Нормальный циничный мужчина вроде меня. Только лет на двадцать помоложе. Он вам все объяснит. Письма читателей не способствуют вашему созреванию. Правда, наивность компенсируется. Тот, кто вами овладеет, получит бездну наслаждения...

-- Я старая дева.

-- Этот недостаток, Сироткина, преодолевается в самый короткий срок, поверьте! Один субботник -- и порядок! Целую в шейку.

Проводив Надю глазами до двери, он подумал, что и сам бы занялся этой чистой, как стеклышко, и симпатичной девушкой. Препятствие не в том, что она молода и годится в подружки его сыну. А во внутреннем равнодушии. Старость -- не возраст. Старость -- когда спрашиваешь: "А зачем это мне?" Яков Маркович сладко потянулся, заложив руки за голову. Взгляд его упал на перекидной календарь на столе. Нет ли какой-нибудь даты, за которую можно зацепиться? Степан Трофимович жаждет вырваться вперед, пока Макарцев прикован к постели. Как не помочь партайгеноссе Ягубову?

В связи с полным отсутствием свежих идей Раппопорт начал листать календарь. Остановился он на дате Парижской Коммуны. Может, призвать советский народ к небольшому восстанию в знак солидарности с французским пролетариатом? Идея неплохая, но спина еще не очень отдохнула от лагерных нар. Может, всем 12 апреля улететь в космос в честь первого полета моего друга Гагарина? Но если здесь нечего жрать, там ведь даже дышать нечем! А это что? В ночь с 13-го на 14-е апреля 1919 года двенадцать коммунистов депо Москва-Сортировочная ночью бесплатно чинили паровозы. Состоялся первый субботник. Постойте-ка! Прошло ровно пятьдесят лет. А что, если... Надя, золото, надоумила! Вверху первой полосы утренней "Трудовой правды" на огромном снимке советские руководители обнимали новых чешских лидеров, прибывших в Москву.

-- Родные мои! -- ласково сказал им всем Яков Маркович. -- Я и вас приглашу поработать в субботу.

Вынув из бумажника червонец, он переложил его в карман. Это был аванс, который Раппопорт немедленно уплатил сам себе за идею. Материалы, призывающие к субботнику, будут идти на первой полосе, вне очереди. Надо договориться с Ягубовым, чтобы платили по максимальным расценкам, учитывая оперативность. Субботник-то бесплатный, поэтому лучше заработать побольше, пока он еще не начался.

Опытный специалист по развертыванию починов, Раппопорт знал, что подготовка к ним состоит из трех актов. Акт первый -- выдумать новый почин и согласовать с партийными органами. Второй акт требует скрытно определить кандидатуры сперва тех, кто выступит с лозунгом, будто это их собственная инициатива, а затем тех, кто с громадным воодушевлением подхватит патриотический призыв первых. Затем наступает третий акт. Газета выступает открыто, а партийные органы публично одобряют народную инициативу.

Изобретателем очередного свинства, подложенного советскому народу, журналисту Таврову числиться не хотелось. Он решил отвести себе скромную роль очевидца. Поэтому он порылся в записных книжках и нашел телефон Балякина, секретаря парткома железнодорожной станции Москва-Сортировочная.

-- Слушай! Нам тут стало известно про вашу задумку: провести субботник в честь пятидесятилетия ленинского субботника. Так я хочу сказать: газета вас поддержит. Держи меня в курсе!

У секретаря парткома Балякина не было этой задумки. Но он уже два года находился на этой должности и мечтал уйти в райком. Идею "Трудовой правды" он воспринял как руководство к действию и стал подбирать людей. Через час он позвонил Таврову сам. Договорились, что партком подготовит план мероприятий и согласует его в горкоме. А Яков Маркович пришлет корреспондента.

-- Только вот в какую субботу? -- спросил Балякин.

Раппопорт полистал перекидной календарь у себя на столе.

-- Давай, Балякин, в ближайшую к юбилею -- 19 апреля. Готовьте бревно!

-- Какое бревно?

-- А Владимир Ильич на субботнике лично носил бревно. Не исключено, что и к вам приедут самые ответственные товарищи!

Раппопорт постучал по рычагу пальцем и тут же набрал другой номер.

-- Закаморный?.. Разбудил?.. Хорошо, старина, что я тебя тут застукал. Говорил, деньги нужны? Приезжай-ка, брат...

22. ЗАКАМОРНЫЙ МАКСИМ ПЕТРОВИЧ

ИЗ АНКЕТЫ, ЗАПОЛНЯЕМОЙ В ПЕРВОМ ОТДЕЛЕ ДЛЯ ДОПУСКА ПО ФОРМЕ 2

Старший научный сотрудник Лаборатории экспериментальной генетики Академии наук СССР.

Фамилии, имени и отчества не менял. Родился 13 сентября 1928 г. Место рождения -- мыс Беринга.

Национальность -русский. Отец украинец, мать эскимоска.

Партийность -- нет.

Состоял ли ранее в КПСС? Состоял до 1968 г. Исключен за поведение, недостойное члена партии.

Ученая степень -- кандидат биологических наук.

Научные труды имеет.

Какими иностранными языками владеет? Английский, немецкий, французский -- владеет свободно. Итальянский, испанский -- может объясняться. Японский, польский, чешский -- читает без словаря. Латинский, древнегреческий -- читает со словарем.

К судебной ответственности привлекался с 1950 по 1956 г.

За границей не был. О родственниках за границей не знает. В плену не находился.

Семейное положение -- женат (юридически), детей нет.

Общественная работа, указанная в автобиографии, -- агитатор.

Военнообязанный. Не служил. Военный билет No РН 2716049.

Паспорт XXX НИ No 864712, выдан 17 о/м г. Воркуты.

Прописан временно, сроком на 6 месяцев, по адресу: Москва, Малая Грузинская, 14, кв. 7. Телефон 252-04-19.

Личная подпись (неразборчива).

СПРАВКА

Тов. Закаморному М.П. предоставлено право доступа к работам и документам распоряжением П-РБ 261107 от 17.VII.67 г.

Начальник первого отдела Жмуров.

ЭЛЛИПС МАКСИМА ЗАКАМОРНОГО

Поскольку в конце 68-го Максим Петрович не прошел по конкурсу на замещение вакантной должности в своей лаборатории, вышеуказанная анкета стала иметь чисто символическое значение, сходное со значением той анкеточки, которую он сочинил для себя и показывал близким друзьям. В анкеточке значилось, что его основная профессия -- пополизатор. Фамилии его меняются регулярно. Он 3.К.Морный, Заков, Морин, Ромов, Максимов, Петропавловский-Камчатский и т.д. В графе "Партийность" тут написано "Антипартийный". В графе "Находились ли в плену?" -- "Нахожусь в настоящее время". А в графе "Семейное положение" было обозначено -- "Нестабильное". Закаморный был человек со странностями. Это наблюдалось за ним с детства.

Отец его, Петр Закаморный, призванный в армию из-под Винницы, благодаря уму и энергии дослужился до звания комиссара погранвойск ОГПУ и был направлен с особым заданием на Дальний Восток. Из самой дальней точки страны, отделенной от Аляски узким Беринговым проливом, поступали донесения, что местные жители -- эскимосы, промышляющие рыбной ловлей и охотой, несмотря на агитационно-пропагандистскую работу, проводимую в красных чумах, самовольно переправляются через пролив на Аляску к своим родственникам и возвращаются обратно. Пресечь нарушение советской границы, которая должна быть на замке, предстояло комиссару Петру Закаморному.

Однажды моторный катер погранохраны, организованной на месте комиссаром, погнался за лодкой с эскимосами. Те рассердились, что посторонние вмешиваются в их личную жизнь, ведомую по традициям предков, и начали отстреливаться. Комиссар Закаморный был сильно ранен. Но он оказался единственным, кто остался на погранкатере в живых. Эскимосы мимо стрелять не умели. Комиссара, потерявшего сознание от кровотечения, эскимосы подобрали и привезли на Аляску. Там его выходили, а когда он поправился, привезли обратно. Началась полярная ночь. Суда, редкие в тепло, теперь и вовсе ходить перестали. Ухаживала за Петром дочка хозяина чума. Она привязалась к нему и не отходила от него ни на шаг. Вскоре родился мальчик -- Максим. Эскимосы предлагали Петру остаться, но долг звал комиссара в ОГПУ. Добравшись за месяц с небольшим с женой и сыном до Москвы, он всей семьей отправился доложить своему начальству о пережитом. Максиму было около двух лет.

На Лубянской площади Максим дернул папу за руку. Отец расстегнул ему штанишки, приставил сына поближе к стене, чтобы не мешать прохожим, и тонкая струйка побежала на тротуар. Мгновенно рядом очутился человек в темном пальто и кепке. Он сказал:

-- Вы что делаете? Не знаете, какое это здание?

-- Знаю, -- сказал Закаморный. -- Но мальчик не мог терпеть.

-- Знаете и делаете? Пройдемте...

Забрали их всех троих. Петр Закаморный был не робкого десятка. Он потребовал, чтобы его связали с начальством. Руководители погранвойск удивились, что комиссар Закаморный жив. Его немедленно освободили, но когда комиссар, ничего не тая, рассказал правду-матку, небо помрачнело. Оказалось, вояжи эскимосов за границу продолжаются, и недавно ими был сбит самолет береговой охраны. Выходило, что комиссар Закаморный не только не выполнил задания, но сам бежал с преступниками за границу.

Комиссар ОГПУ Петр Закаморный (заодно выяснилось, что он сын кулака) был приговорен к расстрелу, а его жена -- к заключению сроком на десять лет, к которым потом прибавили еще десять, и она умерла где-то в Воркуте. В спецдетдоме, в маленьком городке Архангельской области, куда отправили Максима, из трех сотен сирот он оказался самым состоятельным: у него были собственные фамилия и имя. Еще родители оставили ему доброе физическое и духовное здоровье, которое помогло ему преодолеть не только голод и рахит, но и умственное убожество воспитателей. Детдомовский выкормыш, Максим писал в документах, что он бывший беспризорник, поставленный на честный путь жизни советской властью. Благодаря этому, он смог после войны поступить в Тимирязевскую сельскохозяйственную академию.

Тут он по случайности за год до окончания академии попал на одну вечеринку, собранную, как впоследствии оказалось, товарищами из МГБ, которым предстояло раскрыть студенческую антисоветскую организацию. Во время следствия он узнал, что, сидя за столом и выпивая, когда другие танцевали, он, оказывается, договаривался о покушении на товарища Лысенко и других представителей передовой агробиологической науки. Доказательство было неопровержимым: в компании все были с любимыми девушками, а он -- без. Всплыла и его биография. Шестеро получили по десять лет, Закаморный как руководитель организации, а к тому же и вейсманист-морганист, -- двадцать лет. В воркутинских лагерях Максим Петрович вглядывался в лица встречных женщин: искал свою мать.

Когда наступила амнистия, ему выдали документ следующего содержания, который он бережно хранит, несмотря на свою рассеянность.

Военный Трибунал Московского Видом на жительство

военного округа No Н-879/ос служить не может

Москва, Арбат, 37

СПРАВКА

Выдана гр. Закаморному М.П., 1928 года рождения, уроженец мыса Беринга, русский, до ареста студент 4-го курса Московской сельскохозяйственной академии, в том, что он был осужден Особым Совещанием при МГБ по статье 58 Уголовного кодекса к 25 годам исправительно-трудовых лагерей, срок наказания в ИТЛ п/я Ж-175 частично отбыл 4 января 55 г. и с этого времени находился в ссылке на поселении. В работе показал себя с положительной стороны.

Постановлением Прокуратуры, МВД и КГБ дело в отношении Закаморного М.П. прекращено, мера наказания снижена до пяти лет ИТЛ, за отсутствием состава преступления и в соответствии с Указом Президиума Верховного Совета СССР "Об амнистии" он считается не имеющим судимости по настоящему делу.

От ссылки на поселение Закаморный М.П. освобожден.

Председатель Военного Трибунала

генерал-майор юстиции М.Харчев.

Выпущенный из ИТЛ, Максим Петрович оставил здоровье на строительстве шахт для подземных ядерных испытаний (в справке тоже была секретность: в указанном в ней почтовом ящике Ж-175 заключенные копали уголь). Но облучить его не успели, испытания начали позднее. Максим Закаморный пристроился в поселке шахты No 40 комбината Воркутуголь директором танцплощадки для вольнонаемных рабочих. У сосланного попа раздобыл он Библию и читал ее вечерами под звуки фокстрота и танго, сидя в своей каморке, отрываясь только для того, чтобы сменить пластинку.

Еще более свободное время у директора танцплощадки было ежедневно до 19.00. От нечего делать он стал читать учебники английского языка у хозяйкиного сына и скоро заговорил по-английски сам с собой. Максим ходил по комнате, перекладывая из кармана в карман бумажки со словами, и в последующее время выучил французский и немецкий. Дальше пошло быстрее -- язык за языком. Иероглифы он писал на руках.

Из газет Максим узнал, что посмертно реабилитирован его отец. Он сделан теперь героем Гражданской войны, освободителем от белых Украины. Как сказано у Луки, "И последние будут первыми". Максим Закаморный, или 3.К.Морный, как он называл себя, двадцати девяти лет от роду оказался сыном героя. Он решил вернуться из "мерзости запустения" в "землю обетованную" -- в Москву, с трудом поступил и без труда закончил академию, из которой его ранее взяли.

С Воркуты бывший директор танцплощадки привез с собой маленькую слабость. Там научился он пить стаканами плохо очищенную "Московскую водку" производства Воркутинского ликеро-водочного завода. Пил он ее с вейсманистами-морганистами. Те из них, кто остался в живых, понемногу отряхивались, вылезая из-под лысенковского пресса.

В Москве под видом организации, новой по существу, возрождалась старая лаборатория экспериментальной генетики. Максима взяли туда, но у него не было прописки и квартиры. Ему сказали, что защитить диссертацию и получить прописку ему будет легче, если он вступит в партию. И правда, он легко защитился, устроил грандиозный банкет в ресторане "Прага", о котором теперь, когда банкеты запрещены, генетики вспоминают с особой нежностью. Сам Закаморный об этом не помнит: от счастья и голода он напился в начале торжества, упал возле писсуара, и приятели увезли его домой.

Тема Максимовой диссертации касалась его лично. По Закаморному выходило, подтверждалось статистикой и теорией вероятности, что в результате массового уничтожения в стране лучших представителей культуры, искусства, науки, а также наиболее трудолюбивой и с развитым рефлексом цели части народа -- крестьян, рабочих, администрации и военных были уничтожены генотипы, наиболее целесообразные для развития и процветания государства. Осталось худшее, и оно начинало воспроизводить себе подобных, заполняя вакуум. Состав столкнули с рельсов, и он катится к обрыву. Общество вырождается ускоренными социалистическими темпами.

Впрочем, в диссертацию все это, конечно, не попало. Работа носила чисто академический характер, сухо повествуя о размножении и вырождении мушки дрозофилы, что, как говорилось в предисловии, способствует выполнению задач, поставленных перед наукой недавно состоявшимся съездом.

Закаморный между тем отрастил бороду и жил, каждые полгода продлевая за взятку временную прописку. Он снимал в коммунальной квартире на Малой Грузинской, неподалеку от Тишинского рынка, треугольную комнату с окном, выходящим в узкий двор. За отсутствие постоянной прописки хозяйка брала на десятку больше и делила ее с участковым оперуполномоченным.

"В том же городе, -- говорится у Луки, -- была одна вдова". С ней нашего генетика-полиглота познакомила его собственная лаборантка. Валерия, новая знакомая Закаморного, замужем была недолго, можно сказать почти не была, муж ее утонул в пьяном виде вскоре после свадьбы. А работала Валерия манекенщицей в Центральном доме моделей на Кузнецком мосту и готовилась стать художником-модельером. Длинноногая и немножко манерная, что в общем-то ей даже шло, она лучше всего смотрелась издали и чуть снизу, будто ее родили специально для подмостков Дома моделей. Максима она называла великим ученым.

В каморке, куда Максим приводил ее после ресторана "Якорь", расположенного неподалеку от дома, Валерия сидела на краешке кровати с намертво стиснутыми коленками. Едва кандидат биологических наук пытался сделать пасс руками в ее воздушном пространстве, Валерия отодвигалась.

-- Вы все испортите, Макс! Расскажите лучше о себе...

Она чувствовала в нем кандидата в мужья. А в нем проснулся поэт. Максим Петрович опускался на колени и шепотом, чтобы не слышала хозяйка, читал:

-- В волнении смотрю вперед --

Передо мной твой нежный рот.

Стыдливо я смотрю назад,

И вижу твой волшебный зад.

-- Замечательно, -- звонко смеялась Валерия. -- Вот только слово "зад"... Разве его можно вставлять в стихи?

-- Ваш, Валерия, можно!

Он ложился на пол и любовался ею снизу, в том ракурсе, который ей особенно шел. Они сходили в ЗАГС и счастливые уехали проводить медовый месяц дикарями в Пицунду. На третий день Валерия, лежа на песке у моря, вынула бумагу и ручку и стала писать письмо подруге.

-- Не отвлекай меня, Макс! -- она отворачивалась. -- Когда ты так смотришь, у меня рассеиваются мысли.

-- Ну, не буду, не буду, -- улыбаясь, говорил он, и уплывал в море.

Вечером пляжные знакомые пригласили их в ресторан. Максим сказал, что забыл почистить ботинки, и вернулся. Он открыл Валерину сумку и вытащил письмо. "С погодой нам повезло, -- прочитал, в частности, он. -- Что касается Максика, ты оказалась права: он ничтожество. С Гариком муженька моего не сравнишь, а уж об Эдике-то вспоминать -- только расстраиваться..." В застолье Максим Петрович был весел, читал новые стихи, потешая честную компанию, а в конце сам разлил всем и торжественно сказал:

-- Леди и джентльмены! Прошу поднять бокалы. Выпьем за наш с Валерией развод!

Он достал из кармана письмо, подержал в руках, прочитал в глазах Валерии испуг и читать вслух не стал, а разорвал письмо и опустил в пепельницу.

-- "Но и некоторые женщины из наших изумили нас", -- грустно процитировал он из Луки, тихо вышел и улетел в Москву.

Разуверившись в женщинах, Закоморный стал, по его выражению, "пополизатором". Он написал забавную популярную книжку о генетике, получил за нее Первую премию и пропил вместе с гонораром за месяц.

Когда Максим, обиженный на всю прекрасную половину человечества, познакомился в гостях с Шурой -- травести из Центрального детского театра, -- спичкой, похожей на мальчика и загорающейся от прикосновения, он попытался ее избегнуть, но она сама ему позвонила. "И все мое -- твое", -- сказала она. Чуть было не приобретший комплекса неполноценности, с помощью травести он понял, что вовсе не лишенец, а мужчина. Они встречались днем, между ее репетициями и спектаклями. С ней он помолодел, самоутвердился и решил, что не будет больше жениться, чтобы не заботиться о разводе. Он выработал формулу, по которой женщины ему нужны зимой толстые, а летом худые. Зимой для тепла борода, а летом можно бриться. Зимой сорокаградусная, а летом можно и портвейн, ибо еще Гиппократ говаривал, что летом вино добавляют в воду, а зимой -- воду в вино. Все остальные установки отменяются, поскольку они сковывают свободу желаний.

В лаборатории, где старшему научному сотруднику Закаморному платили необходимую для осуществления некоторых его желаний зарплату, происходили между тем перемены. Шеф помирился с лысенковцами, прошел в академики и был назначен директором института. Лабораторией стал руководить бывший парторг, нацелившийся в члены-корреспонденты. Он поднял старую тему Максима Петровича и вставил ее в план, сформулировав так: "Генетическое обоснование советского человека, строителя коммунизма, как вершины генотипического ряда человечества".

-- Генотипы -- твоя тема? -- спросил новый завлаб у Максима.

-- Тема-то вроде бы... Да выводы...

-- Выводы -- не твоя печаль! Давай закладывай фундамент! А выводы и без тебя найдется кому сделать. Тему мы включили в шестую позицию, чтобы буржуазные ученые не смогли использовать твои открытия для совершенствования своих генотипов. Заполняй анкету, будем оформлять тебе допуск к твоей теме.

6-я позиция, как всем известно,-- секретная часть плана исследовательских работ Академии медицинских наук, включающая разработку средств бактериологической войны, распространение эпидемий в зарубежных странах. В генетике -- опыты по массовому изменению наследственности. После четырехмесячной проверки Максима Петровича допустили к его собственным материалам, на которых теперь стоял гриф "СС" -- Совершенно секретно. Государственная тайна.

Но работать он не начал. В тот день в лаборатории состоялся митинг, посвященный единодушному одобрению трудящимися братской помощи чехам. Максим, сидя в последнем ряду, еще переживал судьбу своих генотипов и не заметил, как все научные сотрудники начали единодушно голосовать за одобрение.

-- Кто воздержался? -- спросил бывший парторг, а ныне завлаб только для того, чтобы сразу объявить: "Принято единогласно!"

А Максим механически поднял руку, и получилось, что он один как бы воздержался, а значит, как бы не одобрил. Честно говоря, он и сам испугался. Но парторг решил, что он, как человек более идейно-убежденный, лучше доделает работу о генотипах советского человека и Максим Петрович только мешает. Воздержание Закаморного стало известно инстанциям, после чего он был исключен из партии и уволен с работы и лишен звания кандидата биологических наук.

Осталась ему собственная порядочность. Максим Петрович пришел к выводу, что неприятности навалились как нельзя более кстати. Ему даже стало казаться, что он специально воздержался при голосовании и тем самым доказал, что лично в нем, в М.П.Закаморном, генотип полноценный. А прочие -- "торгующие во храме". Свобода от обязательства посещать научное присутствие открывала перед ним два пути: доспиться или уйти в теологию. Он решил идти по обоим путям. Увлекающийся и быстро остывающий Максим Петрович был попеременно христианином, буддистом, йогом, сионистом, ницшеанцем, адвентистом седьмого дня, смешивал философии Шопенгауэра, Леонтьева, Бердяева. Чьи книги ему удавалась достать из-под полы, тем он и поклонялся.

-- В сущности, я марксист-антикоммунист и верующий атеист, -- объяснял он друзьям за бутылкой. -- Больше всего я благодарен партии за то, что меня выгнали из партии. В принципе, жизнь не так уж сложна: с утра выпил -- и целый день свободен.

Закаморному нравилось тратить время на занятия, абсолютно ненужные. Он скисал от принудиловки. Вкусы его колебались. Еще вчера он требовал для России новой революции, а сегодня носился с идеей поставить памятник разоблаченному товарищу Сталину.

-- Подумайте! Ведь никто так не способствовал дискредитации идеи, как он!

Идеей, которая его посетила, он, боясь забыть, спешил поделиться немедленно. С соседом в метро он обсуждал вопрос, не написать ли письмо с предложением ввести новые знаки отличия? На погонах офицеров госбезопасности вместо звездочек поместить маленькие замочные скважины: майор -- одна замочная скважина, полковник -- три.

-- Тебя скоро посадят, -- предостерегали друзья.

А он вслед орал:

-- Все вы зайцы! Из-за вас такое и творится!

В результате друзей у него стало меньше, потом совсем мало и в конце концов не осталось.

В столовой, поликлинике и магазине, где его обругали, Максим Петрович вынимал из кармана и наклеивал на стенку листок: "Здесь работают хамы". Это ему сходило с рук. Но однажды он вышел на улицу, сбрив бороду, усы и волосы с левой половины головы и оставив на правой, что, с его точки зрения, могло провозгласить новую двуличную моду, сугубо отечественную. Его забрали в милицию, добрили, упекли за мелкое хулиганство на пятнадцать суток и грозили выслать из Москвы к сто первому километру за тунеядство. Хозяйка отказалась сдавать ему комнату. Он ночевал у приятельниц, составляя список на месяц вперед и предупреждая подруг, когда у кого спит.

Деньги у Максима Петровича кончились, и он приходил в газету "Трудовая правда" написать кое-что или перевести что-либо с иностранного на советский. Печатал это Яков Маркович под одним из многочисленных псевдонимов Закаморного или без подписи вообще. От генетики Максим Петрович ушел, от политики ушел, в модную теорию деятельности не верил. Вчера вечером на животе новой любимой женщины он вывел зеленым фломастером пониже пупка: "Лучше быть не может". Она поняла это по-своему и была счастлива.

23. ШКОЛА КЕНАРЕЙ

-- Посторонних нету?

Закаморный просунул в щель плосковатую голову. Показалось, что он прищемил ее, и голова сплющилась. Войдя, облокотился о косяк. Яков Маркович снял очки и устало протер глаза. Он вдруг сообразил, что серая папка, подложенная Макарцеву, вполне могла быть делом рук Максима Петровича. Все подходит: и наивность, и нахальство, и знание французского. Может, прямо спросить? Но Максим -- человек с закидонами, не ответит. Захотел бы -- сам сказал... И вообще, зачем Якову Марковичу знать лишнее?

-- Входи, дружище, -- ласково произнес Тавров. -- Есть возможность заработать.

-- Ассенизатор предложил ювелиру кооперироваться...

-- Погоди! -- Яков Маркович глянул на часы. -- Никудышнее здоровье -- это единственное, что у меня еще осталось. Он вынул из портфеля сверточек с сыром, в две чашки бросил по щепотке заварки. Налил кипяток, разрезал кусок сыру пополам.

-- Выпить не найдется? Голова со вчерашнего похмелья хрустит.

-- Здоровая голова, раз терпишь. Потерпи еще немного, старче, заработаешь -- напьешься.

-- Напиться? Я вообще бросаю пить! Говори, где деньги?

-- Поможешь организовать субботник.

-- Субботник -- это бесплатно. А я спрашиваю серьезно.

-- Для других -- бесплатно. А для нас с тобой -- серьезно. Со мной в лагере, Максик, сидел начальник пожарной охраны. Однажды ему позвонили из газеты и сказали, что горком партии отметил хорошую работу пожарной службы и постановил осветить ее в печати. Корреспондент приедет фотографировать пожарных за работой. Пожарник им:

-- Пожалуйста, мол, приезжайте. Но у нас пожаров нет.

-- Почему нет?

-- А потому, что мы хорошо работаем.

-- Ладно, -- отвечают из газеты. -- Подождем. Загорится, сразу нас вызывайте.

Через день те звонят:

-- Вам повезло: пожар, выезжаем.

-- Выезжайте на здоровье, -- говорят из газеты. -- Но до нашего прибытия не тушите. Помните: указание горкома!

Пожарные посмеялись. Приехал корреспондент, а дом уже погасили...

-- За что же начальнику дали срок?

-- За срыв решения горкома партии -- за что же еще! Так что поезжай с Богом, пока горит, и раскручивай.

-- Сколько наклебздонить?

-- Чего? -- не понял Тавров.

-- То есть написать...

-- Сам придумал? Беру на вооружение... Строк двести, не меньше... Митинг я уже для тебя организовал.

-- Я раньше не понимал, -- проговорил Максим, -- как это полуграмотные люди с трибуны шпарят готовыми кусками все, чего от них ждут. Как их выучила Софья Власьевна?

-- И понял? -- с ухмылкой спросил Раппопорт.

-- Понял. Знаешь, как учат петь молодых кенарей? Их сажают в одну клетку с опытными, умеющими петь. И юнец начинает повторять за старшими. Наши журналисты -- типичные кенари. Наслушаются и твердят, не вникая в смысл. А сходят с трибуны и говорят: "Шумит, как улей, родной завод, а мне-то нулик и прямо в рот". Но я-то, Яша, не кенарь!.. "Никто не может... служить Богу и мамоне".

-- Это было раньше, Макс, а теперь -- теперь мы можем. Да, насчет твоих генотипов... Проследи, чтобы на станции Сортировочной было поменьше евреев. Они меня уже подвели с движением за коммунистический труд.

-- Мало им революции? -- загоготал Закаморный. -- Нет, все же Павлов рефлексы должен был изучать не на собаках.

-- В противном случае Ягубов все материалы зажмет.

-- Разве он уже у власти?

-- А то! Макарцев залег с инфарктом.

-- Не так страшен черт, как его Малюта. Ты задумывался, Рап, откуда берутся ответработники?

-- Небось, опять биологические ассоциации?

-- Раньше на кораблях уничтожали крыс так. Сперва моряки ловили в клетки четырех крыс, сдвигали клетки попарно и открывали дверцы. Крысы бросались друг на друга, и те две, что злее и сильнее, загрызали тех, что слабее. Тогда ловили еще двух крыс и подсаживали в клетки. А потом еще. Оставшихся двух самых кровожадных и агрессивных выпускали на волю, поморив голодом. Они исчезали в норах и догрызали крыс, не готовых к борьбе.

-- От твоей биологии тошнит! -- проворчал Раппопорт.

Он опять подумал о серой папке. Ну, держишь Самиздат в надежном месте. Зачем же вылезать? Всех ведь начнут тормошить.

-- Макс, не слыхал, у нас рукопись читают?..

-- Не слышал, -- отрезал Максим. -- Если достанешь, дай. Я поехал на твой субботник.

-- Погоди! Как ты сказал?

-- Клебздонить...

-- Во! Наклебздонить успеешь. А фотарь? Без снимков не прозвучит! Звоню Какабадзе.

24. КАКАБАДЗЕ АЛЕКСАНДР ШАЛВОВИЧ

ИЗ АНКЕТЫ ПО УЧЕТУ КАДРОВ

Фотокорреспондент газеты "Трудовая правда".

Родился 2 июня 1941 г. в Тбилиси.

Национальность: грузин. Отец грузин, мать армянка.

Родной язык: русский.

Беспартийный. Ранее в КПСС не состоял. Член ВЛКСМ с 1955 г. Членский билет No 13484167.

Образование: среднее.

Судебным преследованиям не подвергался. За границей не был.

Знание иностранных языков и языков народов СССР: отсутствует.

Семейное положение: холост. На иждивении числится мать -- Какабадзе Аида Тиграновна.

Общественная работа: выполняет разовые поручения.

Военнообязанный, рядовой, воинское звание солдат. Военный билет No НМ 1493874.

Паспорт XIX ЕА No 707241, выдан 6 отд. милиции г. Тбилиси, 7 сентября 1962 г.

Прописан постоянно по адресу: Москва, ул. Юных ленинцев, 51, корпус 2, кв. 3. Телефона нет.

ТЕОРИЯ И ПРАКТИКА САШИ КАКАБАДЗЕ

В прошлом году Какабадзе провел отпуск на Кавказе, в Гаграх. Когда кончился курортный сезон, вдвоем с матерью они сняли маленькую комнату у моря, и рано утром Саша ходил со спиннингом на причал. Он стоял на волнорезе в темно-красном тренировочном костюме, пока не становилось жарко. Ничего не ловилось, но забрасывать было приятно. Раз возле Саши остановился пожилой грузин с брюшком в дорогом костюме. Он молча стоял и смотрел, иногда тихонько выбивал лакированным ботинком какой-то ритм. Простояв около часа, грузин не выдержал:

-- Зачем ловить, если ничего не ловится, а?

-- А зачем стоять и смотреть, как ничего не ловится?

Человек усмехнулся и ответил что-то по-грузински.

-- Извините, -- сказал Саша, -- по-грузински я не понимаю...

-- Какой же ты грузин? Одна видимость...

-- Я плохой грузин, обрусевший.

-- А по-русски говоришь с грузинским акцентом, -- засмеялся человек. -- Тяжелый случай, а? Давай познакомимся. Ты, наверно, живешь в Москве, я по отдельным приметам чувствую...

-- Угадали! Меня Саша зовут. Александр.

-- Красивое имя! А я Георгий. Тоже ничего, да? Знаешь, кто я? Я -- главный технолог Самтреста. Понимаешь?

-- Еще бы! Самтрест -- на всех бутылках грузинских вин написано.

-- Да, это так. Я здесь отдыхаю, но мне никто не нравится. Сегодня я повезу тебя в горы, в ресторан...

-- Но я тут не один, с мамой. Она у меня армянка. И мы снимаем комнату с питанием. Так что спасибо!

-- При чем тут мама-армянка, при чем тут питание?! Ты понимаешь кто я?! Послушай, сколько ты зарабатываешь?

-- Сто десять.

-- В день?

-- Нет, в месяц. И еще гонорар -- но не больше половины оклада. Больше нельзя. Если больше, работаешь бесплатно. Ну, еще халтура подворачивается...

-- Как же ты живешь? Да у нас дворник больше зарабатывает! Раз в месяц проходит по квартирам, и все дают дворнику по десятке. Ты кто по профессии?

-- Фотокор.

-- Очень интересно! Ты можешь напечатать в газете, кого хочешь? А кого не хочешь -- можешь не напечатать? Да если бы я сидел на таком месте, я бы твою маму-армянку купал в золотой ванне!

Саша намотал леску на катушку и ушел. Не захотел поехать гулять в горный ресторан с главным технологом Самтреста. Днем они с мамой ходили на рынок, и Какабадзе с опаской обходил бочку с вином, у которой торговал бойкий азербайджанец. Рядом был привязан ослик. В день приезда Саша подошел к этой бочке попробовать стаканчик настоящего деревенского вина. Очередь двигалась неспеша. На бочку был наклеен портрет Сталина. Каждый, кто получал вино, сперва чокался с Иосифом Виссарионовичем, ударяя в лоб портрету краем стакана, и только потом выпивал. Саша поднес к губам стакан.

-- Ты почему со Сталиным не почокался? -- закричал продавец. -- Грузин не уважаешь, да?

-- Я сам грузин, -- сказал Какабадзе. -- А ты не грузин.

-- Я азербайджан, да. Это тоже Кавказ. Тебя Россия испортил. Кто Кавказ живет, должен Сталин любить!

Пожав плечами, Саша чокнулся остатком вина с портретом и выпил за упокой его души. Но больше этого делать не хотел из-за отца. Шалва Какабадзе-отец был искусствоведом. В тридцатых годах он первым предложил убрать из Музея изобразительных искусств в Тбилиси полотна тех художников, которые не отразили в своих произведениях образа самого верного ученика Ленина.

По счастливому совпадению музей находился в том самом здании, где раньше была Тифлисская духовная семинария. В ней, как стало известно из биографии великого вождя всех народов, написанной им самим, пока семинаристы молились, вождь организовывал марксистские кружки. Музей заполнили полотна, изображавшие товарища Сталина в разных возрастах. Правда, от ареста Шалву Какабадзе это не спасло. Саше было около года, когда отца его посадили.

Аиде, его тщедушной жене, которая тоже работала в музее, родственники помогли устроиться в торговлю. Аида стала хорошо зарабатывать, но ей было мало. Она действовала энергично: обвешивала, торговала левым товаром, научилась не давать сдачи. Сашина мать скопила целое состояние и -- чего только не бывает? -- поехала в лагерь, где находился муж, и выкупила его. По документам значилось, что заключенный Какабадзе Шалва убит при попытке к бегству. А сам Шалва Какабадзе с паспортом Павла Коркиа, отбывшего срок за мошенничество и убитого ворами, был выпущен на свободу. В Тбилиси паспорт этот, опять за большие деньги, заменили на паспорт с другим местом рождения. Сашина мать зарегистрировала брак второй раз.

Они уехали из Грузии на Урал, чтобы не встретить знакомых. А после войны перебрались в Москву, и отец даже преподавал в театральном техникуме историю советского изобразительного искусства. Когда Саша вырос, отец ушел и женился на своей студентке. Саша же не собирался жениться, хотя Аиде Тиграновне очень этого хотелось.

-- Посмотри, сколько в Москве девушек, -- говорила она. -- Даже твой отец не выдержал. А ты? Уж если я его уговаивала от меня уйти, так тебе и подавно пора! Твой отец, когда был молодой, имел целый гарем, и я никогда не возражала, потому что знала: меня он любил больше всех! Ну что ты за Какабадзе, если девушку соблазнить не можешь?

-- Успокойся, мама, -- урезонивал ее Саша. -- Я могу, но нету времени.

Сашино время улетало странно. Этот совершенно непрактичный, тихий грузин вдруг заявлял в редакции, что он может поднять штангу весом сто килограммов.

-- Не верите -- давайте спорить!

Спорили с ним охотно трое, а то и четверо! Условия такие: если Какабадзе не поднимет штанги указанного веса, он каждому платит по десять рублей. Все садились в такси и ехали во Дворец тяжелой атлетики. Входили прямо к директору, показывали редакционные удостоверения. Тот смеялся, узнав в чем просьба, и вел всех в зал. Здоровые спортсмены надевали на штангу нужный вес и расходились. Щуплый Саша оставался на помосте со штангой один на один. Он храбро брался за нее тонкими руками, рывком отрывал и, тужась, пытался положить на грудь. После двух-трех попыток, он, в красных пятнах, молча сходил с помоста.

-- Деньги, ребята, в зарплату отдам...

И потом честно раздавал всем по десятке. Матери не говорил, чтобы не расстраивать, подрабатывал, чтобы отнести ей денег. А сам жил впроголодь до следующей получки. Но через три дня после зарплаты обнаруживал, что может читать мысли на расстоянии. От него отмахивались, жалея его. Он не отставал:

-- Честное слово, каждую вторую мысль отгадаю. Хотите на спор?.. Проиграю -- с меня пять рублей каждому.

Фотарем Саша Какабадзе стал случайно. После десятилетки его забрали в армию, и он взял с собой фотоаппарат. У него была любимая шутка: он фотографировал, не вставляя пленки. Но командир дивизии приказал ему сфотографировать свою семью, и тут за обман он сел бы на губу. Пришлось вставить. К удивлению самого Саши, снимки получись вполне сносные. С тех пор у него отбоя не было от офицеров. Его снимки стала печатать дивизионная газета. В редакции этой газеты побывал корреспондент "Трудовой правды". Ему не разрешили фотографировать внутри воинской части без специального допуска. А у Саши были готовые снимки, уже прошедшие военную цензуру.

Теперь к военным праздникам "Трудовая правда" стала помещать снимки рядового Какабадзе. После демобилизации его взяли на "фикс" в отдел иллюстраций. "Фикс" означал, что он будет работать без зарплаты, а за прошедшие в печать снимки получать гонорар.

Он легко научился снимать то, что требовалось. Передовых рабочих, которые, улыбаясь, смотрели на станок или отвернулись от станка (третьего варианта быть не могло), строителей, колхозников он привозил из командировок километрами, печатал пачки, не жалел об отвергнутых, готов был ехать снова куда угодно. Но как только Александр выучился своей профессии, ему это надоело. Он бы печатал снимки из жизни, которых у него скопилось много. Уличные сценки, нищих, убогие базары в маленьких городах, тупые лица пьяных рабочих, которые, гогоча, окружали во время съемки образцового передовика, выдвинутого парткомом. Но снимки из жизни Саша мог смотреть только в иностранных журналах. Для развлечения фотарь Какабадзе стал собирать лица ответственных деятелей партии и правительства, которых ему приходилось фотографировать на различных съездах, церемониях и во время встреч глав иностранных государств. Саша отбирал самые выразительные, те, что полагалось уничтожать немедленно.

-- Зачем они тебе? -- спрашивали его. -- Неужели на них смотреть не надоело?

-- Очень надоело! -- весело отвечал он. -- Но это -- для потомков. Один человек посоветовал их собирать.

-- Кто?

-- Это неважно... Вдруг потомки, сказал он, захотят устроить Нюрнбергский процесс в Москве? Захотят -- и вот, пожалуйста.

25. Я -- РЫБА

Завидев в конце коридора Надю Сироткину, Саша опустил на пол тяжелый кофр с аппаратурой, остановился и расставил от стены до стены худые руки. Стоял и ждал. Надежда, бледненькая от долгого отсутствия солнца, казалось, могла прошмыгнуть везде. Но только не мимо Какабадзе. Поэтому ее шаги становились все вкрадчивей, и она остановилась.

-- Пропусти, пожалуйста, -- сухо попросила она. -- Я спешу...

-- Надя! -- с упреком проговорил Саша.

-- Что? -- она устало взглянула на него.

-- Надя!.. Сегодня уже восемь месяцев и четыре дня, как ты мне нравишься.

-- И ты мне. Пусти!

-- Опять пусти, куда пусти, всегда одни пусти! Пожалуйста! Никто тебя не держит! Но почему? Сколько тебе лет?

-- Двадцать три.

-- А мне?

-- Кажется, двадцать восемь.

-- Вот видишь! Идеальное соотношение сил.

-- Ну и что?

-- Как это что?! Давай вступим...

-- Куда?

-- В брак, куда же еще?

-- А потом?

-- Потом?.. Ты заставляешь меня краснеть, Надя. Потом у всех бывает одно и то же.

-- Вот видишь! А я не хочу одного и того же...

-- Ну хорошо, согласен! У нас будет наоборот. У всех так, а у нас не так. Только об одном тебя прошу: чтобы дети у нас были, как у всех. Мне надо два. А тебе?

-- Мне тоже два.

-- Всего четыре. Согласен, Надя! Пошли!

-- Куда?

-- Опять куда! В ЗАГС.

-- Не хочу.

-- Хорошо, давай без ЗАГСа. Просто напишем на стенке "Надя плюс Саша равнятся любовь". Ну!

Какабадзе протянул Надежде руку. Она отвела ее.

-- Ой, Саша, больше не могу. Ладно, давай напишем, только не приставай! Ты слишком серьезно смотришь...

-- А это что -- плохо, да?

Он поджал губу, обидевшись, как ребенок. Прислонился к стенке, сложив руки на груди. Склонил голову -- длинные, курчавые волосы упали на лицо.

-- Проходи, -- сказал он, не глядя на Надю. -- Я знаю, ты мной брезгуешь. Потому что я грузин, да?

Она засмеялась.

-- Ты, как маленький. То, что ты грузин, -- самое большое твое достоинство.

Александр посмотрел на нее с недоверием.

-- Между прочим, ты знаешь, Ягубов -- антисемит: он грузин не любит. Я сказал это Рапу, он ответил: "Антисемит -- это звучит гордо!" Так вот, если у тебя есть сомнение, прямо скажи!

-- Что ты, Сашенька! Я сама мечтала бы быть грузинкой! Но чтобы что-то было, я должна к тебе относиться.

-- Как -- относиться?

-- Просто относиться, и все. А сейчас -- не отношусь. Я рыба, понимаешь? Мороженая рыба. Филе. Зачем я тебе? Ты меня придумал, а я -- вобла. Видишь, кости торчат. Она провела пальцами по ключицам.

-- Филе, вобла, рыбный магазин! -- Саша пнул ногой тяжелый кофр. -- Я люблю тебя, Надя. И ты будешь меня любить.

-- Нет, Саша, нет!

-- А вот увидишь! Поедем в Тбилиси, устроим скромную свадьбу, только для самых близких друзей -- человек на семьсот, не больше.

-- Опять, Саша?

-- Ну ладно, ладно! Ждал восемь месяцев и четыре дня -- еще подожду...

Какабадзе поскрипел зубами и поднял тяжелый кофр, забитый аппаратурой, три четверти которой никогда не надобилось и носилось для солидности. Распахнув дверь, он ввалился в отдел к Раппопорту.

-- Ты, Саша, -- приветствовал его Тавров, -- наиболее деловой человек в редакционном борделе.

-- Вы меня всегда хвалите, Яков Маркыч. За что?

Не стал Раппопорт растолковывать. Вместо этого коротко объяснил что и где снимать. Лучше всего просто сфотографировать работу на тех участках, где идет подготовка к ленинскому субботнику. Снимки пойдут и потом, будто они сняты на субботнике. Желательно сзади видеть плакаты, призывающие туда, куда надо.

-- Между прочим, Саша, по редакции ходит рукопись. Ты не видел?

-- Ну и вопрос! Прямо так, в лоб, по-стариковски? Если бы я не знал вас, Яков Маркович, я бы подумал, что вы простой стукач, а может, даже осведомитель!

Он приветливо помахал рукой и исчез. Сироткина между тем добежала до конца коридора. Там она едва заметно оглянулась, не смотрит ли Саша ей вслед, и остановилась у двери с надписью "Спецкоры". Она перевела дыхание, поправила кофточку и замерла в нерешительности: входить к Ивлеву или не входить?

26. ИВЛЕВ ВЯЧЕСЛАВ СЕРГЕЕВИЧ

ИЗ АНКЕТЫ ПО УЧЕТУ КАДРОВ

Спецкор при секретариате газеты "Трудовая правда".

Родился 7 января 1935 г. в Москве.

Русский.

Партийность -- член КПСС с 1956 г. Партбилет No 6753844. Ранее в КПСС не состоял и не выбывал. Партийное взыскание -- строгий выговор с занесением в учетную карточку.

Окончил философский факультет МГУ в 1958 г. Диплом No р-364771.

К судебной ответственности не привлекался. За границей не был, родственников за границей не имеет. Избирательных прав не лишался.

Правительственных наград нет.

Военнообязанный, мл. лейтенант запаса. Билет No НК 4117826.

Семейное положение: женат. Жена -- Ивлева А.Д., 1939 г. рождения, сын Вадим 6 лет.

Паспорт VII КH No 1521462, выданный 27 ноября 1965 г. 96 отделением милиции Октябрьского района г. Москвы. Прописан постоянно: Москва, ул. Марии Ульяновой, д. 4, кв. 31. Тел. 230-01-92.

ПОСТУПКИ И ПРОСТУПКИ ИВЛЕВА

-- Ма, как ты думаешь, что делать, если твой товарищ говорит не то?

-- Надо его поправить, сынок.

-- А он смеется. И повторяет!

-- Да что повторяет-то?

-- Ну, понимаешь, страшные вещи -- про Сталина, и вообще...

-- Кошмар какой! Уж не Хохряков ли? Конечно, полагается по закону сообщить, иначе ты тоже виноват. Но сообщить тоже страшно. Время такое... Заставят дать показания... А на носу экзамены!

-- Что же делать, ма?

-- Может, перевоспитать его в коллективе? Поговорите на комитете... Слышал от кого-нибудь да повторил...

-- Такое -- повторил?!

Умерли Сталин и Готвальд Клемент,

Настал исключительно трудный момент.

Замерли лица стальные:

Когда же умрут остальные?

-- Замолчи! -- мать побледнела. -- И дай мне честное комсомольское, что никогда -- понял?! -- в жизни не повторишь! Я и отцу передавать не буду.

Весной 53-го любимец и надежда учителей Вячеслав Ивлев заканчивал десятый класс. Отличник, комсорг, капитан баскетбольной команды, лучший знаток международного положения, которому директор доверял читать на большой перемене по школьному радио газету. Семья благополучная, родители оба коммунисты. Словом, золотая медаль обеспечена. Колебание только в одном: в университет поступать на исторический или на философский? Вячеслав взял Хохрякова за жабры.

-- Слушай, насчет того стихотворения. Ты его еще кому- нибудь читал?

-- А что?

-- А то, что лучше заткнуться. И вообще смерть Сталина -- трагедия для всего человечества, а ты?

-- И поговорить нельзя? Пошел ты, знаешь куда!

-- Хочешь, чтобы поставили вопрос на комитете?

-- Ставь где хочешь. Это тебе надо выслуживаться за медаль.

Вячеслав не поставил вопроса на комитете не из принципиальности. Мать права: это может повредить ему самому. К тому же другие события заполнили внимание секретаря комитета Ивлева. На первомайской демонстрации десятиклассники, отправившиеся купить мороженого, столпились вокруг милиционера, и кто-то крикнул:

-- Да здравствует советская милиция!

Постового бережно подбросили вверх. Он взлетел, держась за кобуру, и так же мягко опустился.

-- Ну что вы, ребята, я на посту!

Все это видел директор школы Крестовский. Он подбежал, вернул учеников в колонну, а после праздников вызвал с урока Ивлева и велел на комитете поставить вопрос об исключении участников "качания" из комсомола, что означало белый билет для поступления в вуз и призыв в армию. Среди исключенных оказались лучшие ребята. И Хохряков, конечно, вляпался. Крестовский назвал его злостным зачинщиком, Ивлев получил указание исключить его из комсомола.

-- Ну вот, ма, золотая медаль в кармане!

-- Я решила: иди на философский, сынок. Марксизм-ленинизм -- это самое прочное. Ты будешь теоретиком, и я буду спокойна.

Слава привык подчиняться авторитету матери. Ей трудно было не подчиниться. Отец тоже ее всегда слушался, показывая тем пример сыну. Это была красивая женщина, слегка располневшая. Она тщательно скрывала, что когда-то была неистовой богомолкой. Семья была благородных кровей, а она в рубище пешком ходила в Сергиев за святой водой в Надкладезную церковь. Ей было тогда семнадцать, уже три с лишним послереволюционных года прошло, когда она решила податься в монастырь совсем. Долго в монастыре она не пробыла. Его разграбили при содействии соседней воинской части. Монашек изнасиловали, игуменью поставили к стенке.

Немного спустя Татьяна Савельевна стала комсомолкой, такой же неистовой и верующей в Ленина. Она активно пропагандировала свободную любовь, такую, какая записана в Манифесте коммунистической партии и какая будет при коммунизме. Сергей Сергеевич Ивлев женился на ней, когда ей было уже под тридцать. Она была весьма хороша собой, уходила от него, но вернулась. Отец Ивлева был инженером, сидел в конструкторском бюро энского почтового ящика, занимающегося атомной энергией, и никогда не рассказывал чем занимается. Он жил размеренной жизнью: дом, работа, чтение "Правды". Говорить Славе с отцом было не о чем.

Вячеслава должны были оставить в аспирантуре. Уже вытанцовывалась тема диссертации: "Борьба коммунистической партии против пережитков культа личности за укрепление ленинских норм партийной жизни". Правда, нормы собственной жизни Ивлевых не изменились. Ивлев, как и мать, считал, что иностранные продукты, появившиеся в магазинах, есть опасно: они могут быть отравлены. Некоторые дальние родственники Сергея Сергеевича между тем вернулись из мест заключения. Татьяна Савельевна уверяла, что партия знает кого сажать, и, видно, грехи у них были. Отец с нею соглашался, но сын вдруг начал спорить.

Незадолго до этого Слава встретил Хохрякова. Зашли в пивную, взяли по кружке. Хохрякову удалось скрыть исключение из комсомола и поступить в пединститут. Он учился на английском отделении, слушал иностранное радио и рассказал об этом сокурсникам, за что был исключен из института. Помытарившись с полгода, пристроился в библиотеку.

-- Скоро буду выдавать твои труды, партийный философ! Но ты вроде уже не такой голубоглазый...

Теперь Ивлев иначе воспринимал его. Они стали встречаться. С Хохряковым было интересно. В одну из встреч Ивлев сказал:

-- Хохряк, ты прости школьную дурость. Я понял. Прости!

-- Простить не могу, -- отрубил Хохряков, будто ответ был заранее готов. -- Да и на что оно тебе, прощение? А если понял, молодец. Раньше я думал, что такие, как ты, вообще не способны умнеть.

Хохряков выбирал забавные штуки из иностранных журналов, переводил и носил их по редакциям, немного подрабатывая к скудному библиотечному прокорму. Он привел Ивлева к Раппопорту. Философа Ивлева взяли литсотрудником в "Трудовую правду". Вокруг шаталось, бродило. Ивлев не мог понять что. Резьба у винта снашивалась постепенно, колечко за колечком, пока гайка не соскочила. Этому способствовали и спецкоровские командировки. Накануне Дня Советской армии его послали на учения Северного флота.

-- Славик, что с тобой? -- первой спросила машинистка Инна Светлозерская, когда после командировки он диктовал ей материал. -- У тебя виски поседели...

-- Да я на ученьях был военных...

-- На ученьях ведь, не на войне!..

Эсминец, на котором спецкора Ивлева вывезли на учения, получил сообщение, что условный противник находится в зоне досягаемости.

-- Ракетными снарядами -- огонь!

Выстрела, однако, не последовало. Снаряды заклинило. Ничего нельзя сделать, кроме как выбивать их кувалдой.

-- Кто пойдет добровольно? -- спрашивает командир.

Желающих не нашлось.

Взял он сам в руки зубило и кувалду. Мгновенно вся команда легла на палубу. Ивлев тоже лег со всеми.

-- Чего вы боитесь, кретины? -- обернулся командир. -- Если взорвется, все равно никого не останется!

Он начал легкими ударами осторожно выбивать ракеты, застрявшие в полозьях.

Все обошлось. Эсминец, так и не приняв участия в учениях, вернулся на базу. Здесь выяснили, что взяли ящики с ракетами другого калибра.

-- Кто грузил? Судить!

-- Как же так! -- удивлялся Ивлев в разговоре с командиром. -- А случись настоящая война?..

-- Наивный вы человек! А в овощной магазин идешь -- там капуста гнилая бывает?

-- Ну, бывает...

-- Почему же на овощной базе может быть бардак, а на военной нет? Люди-то те же!

В очерке Ивлева "На страже наших рубежей" все было написано как надо: эсминец, наголову разгромив условного противника, с победой возвращался к родным берегам. Могучие советские ракеты готовы в любую минуту поразить любого врага. Слава съездил в военную цензуру на улицу Кропоткина и поставил штамп "Печатать разрешается". Материал хвалили на летучке. А спецкор Ивлев долго не мог забыть железный пол палубы эсминца, на котором он лежал, закрыв руками голову.

Над сомнениями Славы Яков Маркович только посмеивался. Он дал Ивлеву Солженицына. Раппопорт довел до кондиций то состояние, которое пошатнул Хохряков. Слава отряхнулся от гипноза прошлого, который мать тщательно поддерживала в нем, от философского факультета. Он увлеченно уверял друзей, что Солженицын -- это настоящая литература, все остальное -- вода в ступе. Узнав, что 12 декабря 68-го Солженицыну исполняется пятьдесят, Вячеслав отправил телеграмму в Рязань: "Поздравляю Вас, надежду и гордость русской литературы. Ивлев". Он рассказал об этом Раппопорту. Тот похвалил его, но как-то вяло. "Климу Ворошилову письмо я написал, а потом подумал -- и не подписал", -- продекламировал он.

-- Я подписал! -- возразил Ивлев.

-- И зря, дружище...

Недели через три Ивлев получил повестку явиться на улицу Дзержинского, дом 16, в Управление КГБ по городу Москве и Московской области. Особняк был старинный, с лепкой на стенах и потолках. В кабинете, куда его провели, сидел приятный молодой человек комсомольского возраста, радушно улыбающийся. Спросив некоторые анкетные данные у Славы, он поинтересовался:

-- Вы знаете Солженицына?

-- Знаю...

-- Давно знакомы?

-- Не знаком.

-- А встречались?

-- Нет, не встречался.

-- Тогда назовите общих знакомых.

-- У меня нет с ним общих знакомых.

-- Неправда! Незнакомым не посылают поздравительных телеграмм.

-- Он известный советский писатель, поэтому...

-- Что вы читали?

-- Я читал... -- Вячеслав Сергеевич сразу отсек то, что он читал в рукописях, -- читал "Один день Ивана Денисовича", "Матренин двор"...

-- "Раковый корпус"?

-- Нет...

-- Но вы знаете, что Солженицын ведет деятельность, которая на руку врагам нашей партии. Выходит, вы его поддерживаете?

-- Возможно, я неясно выразился, -- сказал Ивлев, стараясь незаметно сжать руки в кулаки, чтобы не дрожали. -- Солженицына печатает "Новый мир". Я полагал, что печатается, то можно читать, и это может нравиться или не нравиться.

-- Вы не хотите понять, -- продолжал следователь. -- Дело не в том, нравится или не нравится. А в том, что вы, журналист, работник идеологического фронта, поддерживаете писателя, которого хвалит буржуазная пресса. Вы подумали, кого и почему хвалят враги? У нас есть данные, что вы с ним знакомы...

-- Я сказал: лично не знаком, никогда не видел.

-- А портрет -- он вам подарил?

-- Какой портрет?

-- Тот, который висит у вас в квартире.

Портрет этот переснял с маленькой фотографии Саша Какабадзе и сделал по экземпляру в подарок Ивлеву и Раппопорту.

-- Что же замялись? Говорите!

-- Этот портрет я купил... Купил в подворотне возле букинистического в проезде МХАТа...

-- У кого купили?.. Опишите внешность.

-- Такой маленький парень, с бородой, вроде студент...

-- Допустим... И все же вы могли бы рассказать больше.

Его отпустили, предупредив: будут вызывать еще. Он был очень напуган. Он никому не сказал о беседе, даже жену решил не волновать. Но на следующий день его вызвали к редактору. С глухо бьющимся сердцем он вошел к Макарцеву.

-- Садись! -- Игорь Иванович сразу оторвался от дел. -- Ну, чего натворил, излагай!

Ивлев пожал плечами, рассказал.

-- Дурак! -- Макарцев даже поднялся со стула. -- Мальчишка! Нужны Солженицыну твои поздравления! А вот нас всех ты поздравил, ничего не скажешь! И неохота, а видно, придется увольнять. Иди, буду советоваться. Иди, говорю, чтоб глаза мои тебя не видели!..

-- Разве этого не следовало предположить, Слава? -- увидев Ивлева, сказал Раппопорт. -- Солженицына, естественно, хотят уничтожить. Только не сразу. Сперва его будут травить, кусать, смешивать с грязью, пока он не останется один. Тогда его линчуют публично, заявив, что он один против всего народа. Вы вляпались!

-- Но ведь...

-- Тише, тише, не ерепеньтесь. Вы послали телеграмму, полагая, что это смелость. А Солженицын получил ее? Предположим, да. Он и без вас знает, что он фигура. Его, ничем не рискуя, поддерживает весь мир. Что ему ваше поздравление? Оно только заставляет его думать, что за ним будут следить еще больше, раз он так популярен. Но в действительности вашей телеграммы Солженицын и не получил. Ее накололи на шило в органах. Так?

-- Допустим. И что же?

-- Представьте, что я полковник КГБ, которому поручено этим заниматься. Я раскладываю телеграммы по кучкам. Сорок штук -- от писателей. Ясно! В Союзе писателей есть его единомышленники, будем следить, чтобы не печатать их и не давать им выступать. Добавим в Дом литераторов стукачей. Двести телеграмм от интеллигентов. Выгоним с работы, исключим из партии, чтобы никогда не поднялись. Двести от студентов. Этих юнцов исключим публично -- чтобы студенческая масса все это намотала на ус.

-- Ясно!

-- Погодите, старина, я не кончил. Откуда вообще, думаю я, полковник КГБ, такая популярность у этого Солженицына? Значит, поздравленцы читают Самиздат. Копнуть это дело! Не поможет -- сажать... Выходит, Славик, своей телеграммой вы помогли составить списки подозрительных, чтобы за ними легче было следить. И телеграмма -- провокация, а вы -- провокатор...

-- Да вы что!

-- Я уж не говорю, Ивлев, что вы подводите друзей: за ними тоже начнут следить. Если вы такой герой, действуйте другими способами.

-- Какими?

-- Удерите за границу или тихо пишите Самиздат. Только не впутывайте товарищей!

-- Все так: молчат, а потом спрашивают, почему вокруг подлость?.. Иногда мне кажется, что Солженицына нет. Мираж, фантазия людей. Ну как может один стоять против машины?

Ивлев умолк и глядел на Якова Марковича.

-- Что ж, Славик, не буду спорить, -- сказал тот и отвернулся к окну, сделав вид, что дальнейший разговор ему неинтересен.

-- Если рассуждать, как вы, Яков Маркыч, никогда у нас не сдвинется!

Тавров обернулся, пристально посмотрел на Ивлева.

-- Сдвинется? И что вы хотите сдвинуть своей телеграммой? Советую каяться и ругать Солженицына изо всех сил. Спасетесь -- помните: это сигнал. Не вляпайтесь-таки второй раз! Если не можете молчать, говорите, но в узком кругу. А уж совершать поступки -- это, брат, пережиток какой-то. По-моему, вы слишком хорошо изучали Маркса и Ленина и поняли их революционность слишком буквально.

По делу коммуниста Ивлева Макарцев увиделся с Кавалеровым. Поехать к нему было не по рангу, встретились на нейтральной почве, на просмотре нового фильма в ЦК. Когда-то Макарцев оказал Кавалерову услугу, когда тот был секретарем парткома автозавода. Теперь просьбу Макарцева располневший секретарь райкома Кавалеров встретил настороженно.

-- Молодой еще! -- убеждал Макарцев. -- Хороший коммунист, добросовестный работник. Ну, бес попутал! Талант. Талантливые люди нам нужны.

Секретарь райкома слушал, молчал. Но усмехнулся:

-- Талант? Просто таланты партии не нужны. Партии нужны таланты, которые понимают, чего мы от них хотим.

-- Он понимает, поверь! Ивлев много делает для газеты. В конце концов, кто теперь решает: мы или органы?

-- Решаем мы вместе, -- сразу уточнил Кавалеров. -- Это не мальчишество, а чехословацкие рецидивы. У них либеральничали -- и вот до чего довели.

-- Между прочим, -- сказал Макарцев, -- Ивлев делал полезные материалы о твоем заводе...

-- Вот-вот -- на завод его, к станку!

-- Если не погубим, будет верным работником, пригодится. Давай накажем по партийной линии, чтобы другим неповадно было, но не до конца. Что же мы -- хуже органов знаем свои кадры? Если что, я в ЦК поговорю...

Кавалеров не ответил. Воцарилась пауза.

-- Ладно, -- наконец сказал он, отведя взгляд в сторону. -- Из уважения к тебе, Макарцев... А в органы сам звони.

Макарцеву показалось, что у Кавалерова опять проскользнула усмешка. Впрочем, конечно, только показалось: секретарю райкома редактор газеты еще ой как понадобится! Когда Игорь Иванович вернулся в "Трудовую правду", он снова вызвал Ивлева. Тот вошел хмурый, готовый к худшему.

-- Вот что, -- сказал Макарцев. -- Считай, что ты родился в рубашке. Коллектив тебя отстоял. Партийное собрание соберем на днях. Что говорить -- знаешь?

-- Понимаю.

-- Еще бы ты теперь не понимал! А что касается работы, тут уж придется делом... Принимайся-ка за толковую статью о непримиримости двух идеологий. Автор -- секретарь райкома Кавалеров. Напиши с душой, зря что ли тебя философии учили?

Ивлев спустился к Раппопорту счастливый.

-- Поздравляю! -- оживился Яков Маркович. -- Собрание -- это для проформы. Честно говоря, не думал, что так легко отделаетесь. Я в свое время...

-- Времена меняются, Яков Маркыч!

-- Возможно...

Это произошло накануне нового 69-го. А в первых числах января, перед партсобранием, Ивлеву снова позвонил следователь и вежливо просил прийти опять на улицу Дзержинского. Пропуск заказан.

-- Значит, подумали и поняли, что Солженицын -- просто приманка для слабых? -- спросил он. -- Ну и правильно. Сами посудите -- для чего вам портить себе биографию? Мы и не сомневались, что телеграмма -- случайность. Но поскольку сделали ошибку, придется вам как коммунисту доказать, что вы ее осознали. Вы журналист, умеете писать, вам это нетрудно...

-- А что я должен?

-- Дело несложное, и вы сами убедитесь, что Солженицын -- личность ничтожная, целиком продавшаяся за немецкие доллары...

-- Марки, -- уточнил Ивлев.

-- Вот именно, -- усмехнулся следователь. -- Вы ведь пишете рассказы.

-- Плохие... Сам их забраковал...

-- Это не страшно. Возьмите рассказы и поезжайте в Рязань к Солженицыну.

-- Я?!

-- Чего вы испугались? Дорогу мы оплатим. Скажете, что пришли посоветоваться как начинающий писатель... Можете и поругать кое-что, если надо.

-- И что?

-- Ничего! Познакомитесь с надеждой русской литературы, как вы в телеграмме выразились. А вернетесь, позвоните мне.

Ивлев молчал, наклонив голову. Из-под бровей осторожно поглядывал на следователя. Он ждал чего угодно, только не этого. Он кивнул, чтобы не рассердить следователя, а сам судорожно думал о том, что сейчас отказаться нельзя.

-- Согласны?

-- Простите, я не понял. Для чего мне знакомиться с Солженицыным?

-- Вы коммунист? Вот и считайте это партийным поручением... А мы вас в состав совещания молодых писателей включим.

-- Видите ли, у меня есть недостаток. Я, бывает, рассказываю лишнее, не то, что надо.

-- Это не страшно.

-- Я проболтаюсь...

-- Нельзя говорить, что мы просили поехать!

-- Дело в том, что я невзначай... Знаете, я не могу взяться! Никак!

-- Ладно! Значит, все ваши раскаяния -- одна видимость. А партийное собрание еще не состоялось...

Капля пота стекла со лба на переносицу и потекла по щеке.

-- Вы меня не так поняли, -- сказал Вячеслав. -- Я бы согласился, но испорчу дело.

-- Ну, вот что. Подпишите бумагу, что за разглашение нашего разговора вам грозит наказание по статье 184 УК. Пока можете идти!..

Партийное собрание, как и обещал всемогущий Макарцев, объявило Ивлеву строгий выговор с занесением в учетную карточку и предупреждением, что при еще одном нарушении он будет исключен из партии. Что касается поручения, от которого он отказался, пока его не тревожили. Возможно, подобрали более достойную кандидатуру.

27. ЧЕГО ВЫ БОИТЕСЬ?

Надя стояла перед дверью с надписью "Спецкоры". За ручку она взялась не сразу. Снова взглянула на письма, которые держала в руке, перебрала их, поправила волосы и, решившись, отворила дверь. Ивлев, сидя за столом, что-то подсчитывал, переворачивая листки календаря. На Сироткину даже не взглянул.

-- Вы заняты, Вячеслав Сергеич? -- тихо спросила она. -- Тогда я потом...

-- Письма? -- он не повернул головы. -- Оставь...

Просто оставлять их Наде не хотелось, потому что после не будет повода снова зайти. И она будет опять считать дни. Сироткина переминалась с ноги на ногу. У него сейчас плохое настроение, уговаривала она себя, уйди. Все испортишь, не навязывайся... Я и не навязываюсь. Просто он сейчас такой одинокий и беспомощный, как никогда. Подойди к нему. Положи руку на голову. Или хотя бы скажи что-нибудь. Ну, найдись!

-- У вас дел много? Может, помочь?

Она сама испугалась того, что сказала. Сейчас он засмеется, и тогда лучше никогда в жизни ему не попадаться.

-- А как помочь?

Он перестал листать календарь и, заложив пальцем страницу, посмотрел на нее внимательно, приподняв брови, будто первый раз увидел. Она была слишком тоненькая. Но все же кое-что было, и теперь, когда он разглядел это кое-что, оно -- Надя сразу поняла -- его заинтересовало.

Надя спокойно ждала, пока он оглядит ее, и не боялась этого. Прическу она сегодня сделала в парикмахерской, из-за чего опоздала на работу. Ресницы тщательно покрасила в уборной французской тушью. Замшевая юбка ей шла, это все девчонки говорили. А из кофточки со стоячим воротником, круглым вырезом на груди и дырочками вокруг выреза шея ее, тонкая и длинная, видна была вся, и любознательный зритель мог усмотреть даже больше, чем положено для первого раза. Он хмыкнул, и она поняла, что понравилась. Наконец-то!

-- Не смотрите на меня так! -- надув губы, сказала она, чтобы по его ответу убедиться в своей победе.

Она кокетничала изо всех сил.

-- Нельзя?

-- Нельзя! -- вынесла приговор она и теперь могла себе позволить покривляться и сменить тему. -- Что это вы считаете?

-- Возраст.

-- И что выходит?

-- Выходит, мне остается еще пять лет на то, чтобы поумнеть.

-- А вам сколько?

-- Тридцать три.

-- Как Иисусу Христу! Всего-то! Вы старше меня только на девять лет. А я думала...

-- Что?

-- Вы выглядите старше.

-- Десять лет в школе и пять в институте забивают голову, чтобы отучить думать. А чтобы забыть все, нужно еще пятнадцать. Мне осталось пять.

-- Зачем вам еще умнеть? Будет только трудней.

-- А легче -- скучно.

-- Завидую! Я кончу журфак, мне поумнеть не удастся: во мне ничего нет.

Она посмотрела на него и вдруг, не осознавая до конца что говорит, тихо произнесла:

-- Я уйду, если я вам не нужна.

-- Ну почему же?

Надежда покраснела и повернулась к нему спиной, чтобы хоть как-то спастись. Голос стал ватным, непокорным.

-- Хотите, книжки вам буду приносить? Не наши... У отца хорошая библиотека. Могу кормить или стирать...

-- Для этого у меня есть жена.

"Не заметно", -- подумала она, но не сказала. Надя не хотела обидеть его жену.

-- Ей ведь некогда, у нее ребенок. Вашему сыну сколько?

-- Шесть.

-- Жаль! Долго ждать, а то бы вышла за него замуж. Прогоните меня, я идиотка!

-- Ну что ты!..

Она все еще стояла к нему спиной. Он поднялся из-за стола и, чтобы успокоить ее, положил руки ей на плечи, и, ощутив под тонкой кофточкой горячую кожу, повел руки вверх, к шее. Ивлев почувствовал, как у него под пальцами пробежал комок, -- она глотнула и резко повернулась, уткнувшись носом ему в плечо.

-- А дверь! Дверь, сумасшедшая девка! -- проговорил он, целуя ее в шею, в ухо, в щеку.

-- Заприте! -- она развела его руки и стояла, закрыв глаза, не шевелясь, только улыбалась рассеянной, нагловатой улыбкой.

Повернув ключ в скважине, он потряс головой, чтобы прийти в себя. Зачем это ему? Для чего добровольно нарываться на сплетни? Она прилипнет, не отвяжешься, будет ходить хвостом. С таким простодушием, как у нее, с ней просто страшно. Нет! Только сделаю это без хамства, чтобы не обидеть.

-- Надя, -- выговорил он твердо.

Она сделала вперед три неуверенных шага, будто сошла с карусели, и положила ладони ему на уши.

-- Вы кричите, как в лесу. Я вот...

Ее дыхание согрело ему шею.

-- На кой я тебе? Вон Какабадзе -- холостой, красавец, двадцать восемь, дети будут -- загляденье! А я без пяти минут лысый!

-- Не кокетничайте, -- строго сказала Надежда Васильевна. -- Мне с вами можно, чтобы завлечь, а вам со мной -- нет. Чего вы боитесь? Я вас совершенно не люблю. Я быстро схожусь, но мне становится скучно. Мне ваша любовь не нужна. Только вы сами. И ненадолго. Я вам тоже нужна, я чувствую, нужна!

-- Ты поэтому дрожишь? Что же делать?

Сироткина пожала плечами. Но теперь все его предыдущие соображения перепутались, слились, отпали, как не заслуживающие внимания. Вячеслав притянул ее к себе за локти резким движением, будто, опоздай он на секунду, она упала бы, потеряв равновесие. И она упала на него, подчинившись его рукам, став мягкой, податливой, бескостной. Она изогнулась, из последних усилий стараясь не потерять губами его губ, будто без них она задохнется. Он отодвигал ее, ища ее грудь, а она не понимала и прижималась к нему, мешая ему и пугаясь, что он отрывает ее от себя.

-- Вы меня целуете, будто я голая, -- когда губы наконец оторвались, прошептала она.

-- Хочешь быть голой?

-- Хочу, -- она засмеялась. -- Девчонки все уши прожужжали. И вот...

-- Что -- вот?

-- Жду, что вы будете делать.

-- То же, что все.

-- А что делают все?

-- Послушай! На роль просветителя я не гожусь.

-- Годитесь! Вы на все роли годитесь!

-- Ты чокнутая!

-- Ага. А вы? Вы разденетесь?

Одежды на ней осталось не больше трети, когда в дверь постучали.

-- Ивлев! Вы здесь? -- послышался голос Раппопорта. -- Впустите-ка меня...

Надя прижала ладони к пылающим щекам. Вячеслав стал застегивать пряжку, она звякнула. Яков Маркович постучал еще раз, кашлянул и угрюмо произнес:

-- Освободитесь -- зайдите...

Надя присела на корточки позади стола, чтобы Слава не видел ее, полуодетую, и поспешно натягивала колготки. Более неудобное положение для этого дела представить себе было трудно.

-- Я не смотрю, не мучайся...

Он отвернулся, стоял, ждал. Зазвонил телефон, нагнетая нервозность, заставляя думать и поступать быстрее. Ивлев снял трубку.

-- Славик, почему не открыли? Вы нужны!

-- Сейчас зайду...

Он отпер дверь и выглянул. Надя проскользнула мимо, незаметно проведя пальцем по его щеке, на которой за день успела отрасти щетина. Остался едва уловимый запах очень хорошего мыла, который вдруг стал Ивлеву необходим.

28. НЕТЛЕНКА

-- Что у вас происходило, Славик?

-- Я работал...

-- Так я и подумал...

-- Что-нибудь случилось?

-- Ничего значительного. Дома у вас все в порядке?

-- Конечно! Почему вы спрашиваете?

-- Да так... Может, прогуляемся? А то голова трещит.

Через три минуты они, одетые, вышли на бульвар напротив редакции. Тут можно было поговорить с меньшей степенью опасности. Солнце по-весеннему слепило глаза, и оба жмурились, как коты, вылезшие из чулана.

-- Вам, Слава, нравится Ягубов? -- с ходу спросил Раппопорт, выходя на сухую дорожку.

-- Ответить однозначно? -- спросил Ивлев, беря его под руку, чтобы обвести вокруг лужи. -- Поживем -- увидим... А что?

-- Я уже давно завел две амбарные книги и вписываю в них людей. В одну -- хороших, в другую -- сволочей. Куда мне вписать Ягубова?

-- А куда вы записали меня?

-- В хороших. Но это не значит, что навсегда.

-- А вы сами, Яков Маркыч? В какую книгу вы внесли себя?

-- Я записан первым в обеих книгах. Думаю, это не будет нескромно, а?

-- Ну что вы, учитель! Вы же знаете, как я к вам отношусь! Хотя и допускаю, что у вас могут быть грехи, за которые вы себя казните.

-- Грехи есть у всех, Ивлев, -- развивать тему Раппопорт не стал. -- Я вписываю не за наличие или отсутствие грехов, а за жизненную позицию. Личность -- человек или-таки слизь.

-- Вы -- в любом случае личность!

-- Разумеется, Славик! Если бы в природе было разлито чуть больше разумности, я был бы редактором этой газеты, а Макарцев и Ягубов -- у меня на побегушках.

-- Это карьера! А вы -- просто человек. И уж после -- журналист! Ваше слово читают миллионы!

То ли посмеялся, то ли серьезно сказал. Раппопорт зыркнул на него из-под очков и поморщился.

-- Я не знаю, что это за профессия -- журналист, Славик, -- пробурчал он. -- Лично я по профессии -- лжец. И других, как вы изволили выразиться, "журналистов" у нас не встречал, а в другие страны меня разве пускали? Но я не стыжусь, что я лжец, а горжусь этим.

-- Гордитесь?

-- А что? Допустим, я бы хотел писать, что вижу и думаю. Нельзя! Не могу делать то, что люблю, но люблю то, что делаю. Я работаю творчески, с самоотдачей, творю нетленку. Мое вранье чистое, без малейшей примеси правды. Доктор Геббельс утверждал, что ложь должна быть большой, тогда ей поверят. Это не совсем так. Дело не в количестве, Ивлев, а в возможности сравнить. Если у читателя не будет повода для сопоставлений, значит, и сомнений не будет. Как гласит индийская мудрость, человек, который не понимает, что видит синее, его и не видит. Газетная философия должна быть доступна дуракам. По указанию сверху я выдумываю прошлое, высасываю из пальца псевдогероев и псевдозадачи современности, вроде субботника, а потом сам же изображаю всенародное ликование. На этом липовом фундаменте я обещаю прочное будущее. Или не так?

-- Кстати, как с субботником?

-- Вы хочете песен? Их есть у меня. Горком партии одобрил почин станции Москва-Сортировочная. Мой субботник решено сделать общемосковским. Профессора будут скалывать лед на тротуарах. Писатели -- чистить клетки в зоопарке. Артисты убирать во дворах помойки. Все гегемошки города выйдут работать задарма!

-- Не все, Рап.

-- Большинство! Ибо пропитываясь пропагандой, Славочка, народ становится еще хуже своего правительства. Труженики пишут письма с требованием посадить Солженицына, хотя ни строки его не читали. Я только заикнулся, а персональные пенсионеры звонят, что именно они участвовали в первом субботнике. Мы приучили людей, что они согреты солнцем конституции, под жаркими лучами статей которой зреет богатый урожай. И они считают, что настоящее солнце хуже.

-- Бывают ведь и проколы.

-- Бывают. Вот погорячились и объяснили, что Сталин немножко ошибался. И, думаете, все поверили? Наоборот! Обвиняют Хрущева в клевете. А почему? Потому что правда мешает верить слепо, как раньше. Уяснили, что врать надо сплошь, а не время от времени. Никаких отдушин!

-- Но вы же, Яков Маркыч, понимаете, что врете?

-- Я другое дело. Я лжец профессиональный. Я преобразую старую ложь в новую и таким образом закапываю истину еще глубже.

-- Значит, истина есть! Конечно, средства замарали себя, но цель, мне кажется, -- благая. Только вот переход к ней...

-- Бросьте! Истина и цель нужны только нам с вами, профессионалам, чтобы понимать, зачем мы врем. Наивный, как вы изволили выразиться, журналист, пытающийся уладить конфликт совести с партбилетом, будет врать искренне ради преодоления неувязок на пути к светлым вершинам. Ну и что? Да этим он только замарает и вершины, и себя.

-- Сгущаете! -- возразил Ивлев. -- Сейчас даже те партийные работники, кто еще десять лет назад, услышав анекдот, кричали, что надо сообщить куда следует, потихоньку, прячась от жены в уборной, слушают Би-би-си. Пытаются понять.

-- Не понять, а стали еще циничнее. Поймите, мальчик: культ и диктатура выгодны и верху, и низу. Снимается личная ответственность. Выполняй и не беспокойся.

-- Но общество не может жить без морали. Оно деградирует. Где же прогресс?

-- Верно, старина!

-- Стало быть, безраздельная преданность, о которой мы ратуем, превращает человека в барана!

-- Кто же спорит? Конечно, пропаганда -- одно из самых аморальных дел, известных человечеству. Само существование ее свидетельствует только об одном: лидеры соображают, что добровольно люди за ними не попрут. Да, гнусно навязывать свои взгляды другим. А я? Я ведь навязываю другим не свои взгляды. И это как-то легче. Я вру, не заботясь о соблюдении приличий. Я пишу пародии, но их воспринимают серьезно.

-- Вы талантливый, Рап. Не жаль вам себя?

-- Такого таланта мне не жаль. Правые мысли я пишу левой рукой, левые -- правой. А сам я абсолютно средний.

Они дошли до конца бульвара, до трамвайного круга, и повернули обратно. В глазах Ивлева блеснуло озорство.

-- А вы можете, Яков Маркыч, написать статью, чтобы в ней не было ни единой своей мысли?

-- Чудак! Да все мои статьи именно такие! Основной закон Таврова-Раппопорта: "Ни строчки с мыслью!" Я создаю море лжи, купаю в ней вождей. Они глотают ложь, прожевывают и снова отрыгают. Я их понимаю, я им сочувствую. Чем больше их ругают вовне, тем сильнее хочется услышать, что внутри их хвалят. И вот, читая, что их ложь -- правда, они сами начинают думать, что не врут. И, успокоившись, врут еще больше, начисто отрываясь от действительности. Заколдованный круг: вверху думают, что ложь нужна внизу, а внизу -- что наверху. И я им нужен: сами-то они врут полуграмотно. Вот я и числюсь в хороших партийных щелкоперах.

-- Как говорил Никита, подручных партии...

-- Подручные... Это слово меня, Слава, принижает. Нас нельзя употреблять, как уличных девок, прижимая к стенке в парадном. Хорошие лжецы входят в партийную элиту, если они, конечно, не евреи... Впрочем, наша эпоха создала принципиально новый тип еврея.

-- Еврея-антисемита?

-- Ага! Такие своих же соплеменников готовы топить... Чур, это не я. Я только лжец.

-- А ваши собственные убеждения?

-- Собственные?! Во-первых, у меня их отбили железной пряжкой. Но тех убеждений мне, честно говоря, и не жаль.

-- А другие?

-- Хм... У людей нашего ремесла, старина, убеждения, если есть, то всегда только другие.

-- Достоевский говорил, есть люди, которые с пеной у рта доказывают, стараясь привести в свою веру. А сами не верят. "Зачем же убеждаете?" -- "А я сам хочу себя убедить".

-- Сынок! Я бы хотел кончить дни на такой каторге, где отдыхал Достоевский, выковывая свои взгляды. Мне осталось одно убеждение: надо думать в унисон с руководством. Пускай борются такие, как вы, Слава. Что касается меня, то принципы я израсходовал на обстоятельства. Одно меня утешает: мы игнорируем истину, стараемся ее ликвидировать. Но ложь затягивает, как трясина.

-- И вас тоже! Утонете! Может, лучше тонуть в истине?

-- Что? Писать правду для себя? Да для себя я ее и так знаю. А писать для других -- опять посадят.

-- А если появится щель?

-- Щель, чтобы гавкнуть и спрятаться? Щель... Да и где она -- правда? И чья она? Твоя? Моя? Их? Фейхтвангер объяснил миру, что нацисты превращают Германию в сумасшедший дом. Но вот он приехал в страну, где диктатура была изощреннее фашистской, и стал пускать пузыри... Вы же знаете, Слава, как я отношусь к Солженицыну. Но разве в том, что он, а не кто-либо другой стал выразителем нашей лагерной эпохи, заслуга его таланта? Нет, дело случая. Я знаю старого писателя, у которого есть повесть, похожая на "Один день Ивана Денисовича", только написана раньше. И с точки зрения правдолюбцев вроде вас, гораздо более сильная и мрачная. Повесть не попала к Твардовскому и выше. А и попала -- ее бы не напечатали, потому что герой повести -- еврей, и его убивают зверски, а когда тело вывозят из лагеря, охранник для проверки протыкает ему сердце, как положено, штыком. Оптимизма не получилось. В щелочку просунулся Александр Исаич, и слава Богу. Но многие другие остались, а дверь захлопнулась.

-- Кто этот человек?

-- Вопрос нетактичный, мальчик.

-- Извините, -- смутился Вячеслав. -- Я имел в виду, что я автора, возможно, знаю.

-- Если знаете, догадайтесь. Давайте посидим, вот пустая скамейка, а то я устал маршировать.

Яков Маркович вынул из кармана сложенную "Трудовую правду", расстелил, уселся, сопя.

-- Ладно! -- Слава присел рядом. -- Допустим, убеждений нет, но честность -- простая человеческая честность еще есть?

-- Хе! Честность... Кому она нужна? Разве может желчь разлиться по телу и сделать его здоровым? Нет, я хочу утонуть в трясине лжи вместе со всеми, на кого я израсходовал жизнь. Твердя изо дня в день всю эту чушь о светлых идеалах, я изо всех сил тяну их в омут. Честность только тормозит.

-- А как же совесть?

-- Совесть?.. -- Раппопорт умолк, глаза его стали злыми. Он поморщился от боли, вытащил из кармана конфету, развернул, пососал. Желудочный сок устремился на конфету. Яков Маркович рыгнул, и ему стало легче. -- Вы, Слава, моей совести не видели, и сам я тоже. Если она и была, ее давно направили в нужное русло. Мать моя в царской ссылке сидела за то, чтобы я был свободен. А я? Мне велели рассказать побольше, не то посадят жену. Там я кончил университет совести. А от сына я теперь слышу, что это я виноват в том, что наша свобода хуже тюрьмы, и обвиняю в этом свою мать. Цепь замкнулась. На кой ляд мне маяться с совестью? Остатки сил я потрачу на доказательство, что наш советский паралич -- самый прогрессивный.

-- Ну, Рап, вы Мистификатор!

-- Я? Да это век такой. Если потомки обзовут нашу эру, то не атомной, не космической, а -- Эрой Великой Липы. А я, ее сын, даром хлеб не ем. Я нужен. Макарцев держит меня, потому что со мной он спокоен. Сам он ничтожество, хотя и корчит из себя порядочного. И Ягубов без меня червяк! Не на Ленина, а на меня надо молиться. Да Ленина, с его путаницей мыслей, я бы в "Трудовую правду" литсотрудником не взял. У нас его давно бы посадили за левизну и правизну. Данный строй может существовать только благодаря таким червеобразным, как я. Вопросы есть?

Ивлев обратил внимание на молодую женщину с коляской, поглядел на ее длинные ноги в ботинках, сказал:

-- Чепуха, конечно, но спрошу. А что если бы произошло невероятное?

-- Интересно! Через сколько лет -- через пятьдесят или пятьсот? Эта земля, дружище, может, как никакая другая, страданиями и терпением заслужила от Бога более порядочную власть. И прессу... Но...

-- А вы?

Раппопорт прикрыл ладонью глаза, задумался.

-- Я? Я часть этой системы и этой страны, винтик. Куда же мне деваться, поскольку я еще не умер? Я думаю одно, говорю другое, пишу третье. Какая богатая интеллектуальная жизнь! Нет, атмосфера нашей прессы уникальна, и только в ней я дышу полной грудью.

-- Что же вы тогда будете делать?

Старичок-пенсионер, постукивая клюкой, подошел к скамье, покашлял и осторожно сел на край. Раппопорт не отвечал, поднялся, сложил газету и спрятал в карман. Они снова пошли вдоль бульвара, и только тогда Яков Маркович прохрипел:

-- Что буду делать лично я? Это вы серьезно? Знаете, тогда ведь границу откроют. Я, пожалуй, тогда эмигрирую, если, конечно, доживу.

-- Вы? Побежите от свободы? Но куда?!

-- А что? На Западе принято считать, что данная идеология привлекает нищие народы. В действительности она привлекает только честолюбивых насильников, своих и чужих. Эти ребята понимают, что отсталых легко обмануть. Кроме того, на свете еще немало наивных людей, которые просто устали от благоденствия.

-- Разве их ничему не научил наш зоосад?

-- Клетку можно почувствовать только изнутри. А у них руки чешутся по цепям. У них сладостное предчувствие зуда от кнута. Погаси свет -- и тараканы лезут изо всех щелей. Уж они уговаривать себя не заставят, схавают все, что плохо лежит. А схватив, первым делом отгородятся от мира колючей проволокой и начнут выпускать -- что? Конечно, "Правду".

-- "Трудовую правду"?

-- Не возражаю! В любом случае, сразу понадобятся профессиональные лжецы.

-- Но вы же не знаете других языков!

-- И не нужно. Я понадоблюсь тогда, когда их уже заставят кукарекать по-русски. Моя функция -- оболванивать массу, развивать стадные инстинкты, науськивать одних людей на других, ибо человек человеку друг, товарищ и волк. На мой век работы хватит. Без лжи, Вячеслав Сергеич, люди почему-то забывают, что есть на свете истина. Выходит, хотя у меня самого совести нет, именно я временно исполняю обязанности совести прогрессивного человечества. Вот такие дела, старина. Вы уж извините за откровенность. И вообще, поменьше меня слушайте, я ведь не врать не умею. Надеюсь, все останется между нами?.. Тем более, что есть причина, чтобы помалкивать...

-- Причина? Она всегда была!

Яков Маркович погладил вращательным движением занывший опять желудок.

-- Следователь Чалый, век его не забуду, был милейший человек. Говорил ласково, с пониманием. Про детей своих рассказывал -- очень их любил. И чтобы лучше меня в доверительной беседе видеть, направлял мне в лицо настольную лампу -- вплотную к глазам. И держал эту лампу часов по шесть. Это было как десять солнц, которые вы бы видели сейчас. Если я закрывал глаза, он колол меня пером в шею, отрываясь от протокола. Вот они, синие пятна!.. Не того мне жаль, что зрения осталось в одном глазу пятьдесят процентов, а в другом -- двадцать пять. И не того, что очки для меня заказать -- никто не хочет шлифовать линзы. Жаль, что глаза теперь болят заранее. Кто-нибудь только еще идет к выключателю свет зажечь, а у меня -- как удар током. Ничего не могу поделать! Свет стараюсь зажигать сам и отвлекаю внимание разными способами.

-- Вы это к чему?

-- К тому, что на шмон у меня такое же предчувствие. Руки тянутся назад и вкладываются пальцы в пальцы: сейчас поведут... По редакции рукопись ходит, не слышал?

-- Пока нет. Надеюсь, меня не минует?

-- Поосторожней, Славик, не нравится мне это...

-- Что вы! Сейчас не пятьдесят второй.

-- Но и не пятьдесят седьмой! По-моему, они копошатся... Кстати, почему бы вам не мотнуть в командировку?

-- Хотите меня спрятать? Но мне бояться нечего!

-- Таких людей нет... Что вы все время оглядываетесь на женщин, будто никогда их не видели? Да, хотел вам сказать: совокупляться лучше дома, Вячеслав Сергеич.

Ивлев почесал нос, пробормотал:

-- У кого дома?

-- У меня. Понадобится, не стесняйтесь, берите ключи.

29. ШАБАШ

По вечерам каждый, кто по графику под стеклом у Анны Семеновны был "свежей головой", вместо того, чтобы выискивать в полосах блох, читал серую папку. И каждый, сделав для себя открытие, приходил к выводу, что лучше об этом не распространяться: почти наверняка рукопись в конверте в стол главного редактора положена специально, чтобы ловить на этот примитивный крючок. Если бы Макарцев сам оказался леваком, он не держал бы Самиздат в кабинете. Впрочем, и другие мысли приходили в голову. Что, если Игорь Иванович придумал новый способ воспитания сотрудников и рассчитывает поднять свой престиж? А может, наверху что-нибудь слышно и есть надежда на послабления? Никаких иллюзий не было только у Якова Марковича. Он колебался между доверием редактора и необходимостью предупредить друзей.

А на "Трудовую правду" сыпались ошибки, и Ягубов не мог понять в чем дело. У секретаря парткома и директора автозавода поменяли инициалы. Народного артиста СССР оскорбили, назвав заслуженным. Перепутали счет в двух хоккейных матчах, состоявшихся в разных городах, и к Анечкиному телефону пришлось посадить сотрудника отдела спорта, который не отходил до одиннадцати вечера. Некоторые читатели угрожали, что из-за ошибки в хоккейном счете перестанут выписывать "Трудовую правду". Это было неопасно: тираж газеты был установлен сверху и зависел от бумаги, покупаемой в Финляндии. Уменьшение подписки увеличивало розничную продажу, и только. Однако за ошибки по головке не гладили. В подписанной полосе Ягубов попросил портрет обрубить так, чтобы Ленин смотрел вдаль, а не вниз. Верстальщик обрубил цинк, но отсек часть ленинского затылка, и Ягубов ездил объясняться в ЦК. Верстальщика уволили, дежурные получили выговора.

Приказы Ягубова о выговорах Кашин вывешивал на видном месте, однако что ни день проскакивали новые ошибки. Очередная "свежая голова", зачитавшись рукописью в кабинете Макарцева, небрежно просматривала полосы. Хорошо еще, Бог миловал от крупных идеологических ляпов -- тут звонков читателей не было бы, но от звонка сверху не поздоровилось бы всем.

Яков Маркович пыхтел над материалами по субботнику. Каждый день шли в номер статьи, информация. Ягубов требовал широты охвата и, что раздражало Таврова больше всего, творческого подхода. Поэтому, когда Анна Семеновна вошла к Раппопорту, он сам спросил:

-- Опять к Ягубову? Вы думаете, он мне не надоел?

-- У вас внутренний телефон все время занят. Может, неисправен?

-- Исправен! -- пробурчал Раппопорт, вставая.

В действительности он вытаскивал один проводок от этого телефона из розетки, предполагая, что Ягубов или кто-то другой слушает, что происходит в отделах. Следом за Локотковой, бесцеремонно разглядывая ее ноги и то, что находится выше, Тавров побрел к замредактора. На лестнице он не удержался и слегка погладил Анну Семеновну по симпатично выступающей сзади части тела.

-- Что это вы, Яков Маркыч? -- строго спросила она.

-- Ox, Анечка... Воспоминания молодости...

Локоткова хихикнула, но для порядка назидательно произнесла:

Ягубов расхаживал по кабинету, преисполненный возбуждения. Увидев в дверях Таврова, радостно улыбнулся.

-- Входите, входите, Раппопорт, -- потирая руки, сказал он. -- Для вас у меня новость.

Ругать не будет, мгновенно сообразил Яков Маркович. А с чего же он так радуется?

-- Звонили сверху по поводу субботника?

-- Уже знаете? И знаете, кто звонил?

Раппопорт мог бы, конечно, догадаться и об этом (велика мудрость!), но Ягубов не дал ему времени подумать.

-- Только что звонил по ВЧ товарищ Хомутилов. Он просил передать, что его шефу доложили о нашем почине, а он сообщил... вы сами понимаете кому, -- Ягубов сделал внушительную паузу. -- И оттуда приказано поздравить коллектив редакции. Большая честь! Мы на правильном пути: Политбюро на днях решит сделать субботник всесоюзным.

-- Я рад за вас, -- Яков Маркович с шумом выпустил воздух через нос.

Ягубов не обратил внимания на его последнее слово.

-- Все это большая честь, но и ко многому нас обязывает. Тираж газеты -- девять миллионов, нас читает вся страна!

-- А конкретнее? -- перебил Тавров.

-- Конкретнее? Давайте трудиться так, чтобы оправдать доверие.

-- Мой субботник уже идет.

-- Вот именно! -- подхватил Ягубов. -- Это вы хорошо сказали. Член Политбюро (пока не сказали кто) лично выступит у нас в газете со статьей по поводу субботника, и статью подготовите вы.

-- Вот это уже конкретнее, -- похвалил Тавров.

Ягубов подождал, пока Раппопорт осмыслит свою ответственность, подошел к столу и взял гранки.

-- Да, чтобы не забыть! Насчет юбилея Парижской коммуны... Подправьте гранки, пожалуйста. Не надо никаких баррикад, поменьше о восстании и толпах народа на улицах. Ведь все это имеет чисто исторический интерес. И добавьте о новой сильной власти, которая была необходима. Ясно?

Раппопорт молча забрал из рук Степана Трофимовича статью и сразу, не заходя к себе, отправился в справочную библиотеку. Там сидел Ивлев.

-- Клюнули?! -- воскликнул Ивлев и перешел на шепот. -- Им просто нечего делать. Разобраться в политике или экономике образование не позволяет. А субботник -- тут они при деле. Но потомки... Потомки будут вас презирать, Тавров, за эту подлость.

-- Потомкам, поскольку вы моложе и у вас есть шанс с ними встретиться, передайте, что в статьях членов Политбюро я использовал только нацистскую терминологию: "борьба за наши идеалы", "великая победа" и прочая. Пустячок, а приятно.

-- Вот они где! -- раздался крик на весь читальный зал.

В дверях красовалась борода Максима Петровича.

-- Тише, Макс, -- урезонил его Тавров, -- что за оргия?

-- Оргия впереди.

-- Уже знаешь?

-- "День тот был пятница, и настала суббота". Евангелие от Луки. С вас причитается...

-- Но ты же не пьешь, завязал.

-- Я бросил не пить. Пошли!

Закаморный, Раппопорт и Ивлев гуськом вылезли из двери библиотеки и направились в отдел коммунистического воспитания. Яков Маркович изнутри повернул ключ, чтобы не ломились посторонние, и тут же на столе оказалась бутылка водки, извлеченная Максимом из кармана потрепанного пальто.

-- Какая оперативность! -- восхитился Раппопорт. -- Ну-с, распределим обязанности: я разливаю, вы -- пьете.

Он выплеснул остатки чая из одного стакана под стол, взял с подоконника еще стакан и наполнил оба.

-- Налейте и себе глоток, Яков Маркыч, -- попросил Вячеслав.

Тавров посмотрел на часы.

-- Как говорил мой друг Миша Светлов, от без пяти четыре до четырех я не пью.

Максим поднял стакан и почесал им кончик носа.

-- Ну, выпьем за то, во имя чего мы, несмотря ни на что...

-- И чтоб мы всегда гуляли на именинах, а наши враги гуляли на костылях, -- подхватил Раппопорт.

Это был ритуал, молитва и дань времени в одночасье. Ивлев не допил, поперхнулся, на дне немного осталось. Он оторвал кусок чистой бумаги на столе у Якова Марковича, пожевал и сплюнул в угол. Закаморный, хлебнув одним глотком до дна, задышал усиленно и глубоко, по системе йогов, закусывая кислородом.

-- Ну что? Заводная лягушка запрыгала? -- спросил Максим.

-- Разве может быть иначе? -- удивился Яков Маркович. -- Три этапа выпуска газеты по закону Раппопорта. Первый этап -- всеобщий бардак и неразбериха. Второй -- избиение невиновных. Третий -- награждение непричастных.

-- Мы непричастные?! -- возмутился Ивлев. -- Не вы ли втянули нас в авантюру с субботником?

-- Я никого никуда не втягиваю, Славочка. Я плыву по течению, обходя омуты. В данном случае я просто назвал вещь своим именем. -- Раппопорт указал пальцем на телефон и договорил шепотом. -- Я открыто сказал, что труд у нас рабский, а они почему-то орут "ура".

-- Это же надо! -- пробормотал Ивлев. -- Заставить двухсотпятидесятимиллионный народ вкалывать задарма, да еще в субботу, когда по всем еврейским законам работать грех! И это сделал наш простой советский Раппопорт!

-- В Библии сказано, -- заметил Максим, -- не человек для субботы, а суббота для человека. Рап исправил Библию: человек -- для субботы!

-- Погодите, еще не то будет! -- мрачно сказал Тавров. -- По субботам будут субботники, по воскресеньям воскресники. Праздники присоединим к отпуску, отпуск -- к пенсии. Пенсию потратим на лечение.

-- Как тебя народ терпит, Рап? -- спросил Закаморный.

-- Народ? Народ меня любит, -- он ласково погладил телефон.

-- Гвозди бы делать из этих людей, больше бы было в продаже гвоздей! -- продекламировал Ивлев.

-- Вы повторяетесь, Вячеслав Сергеич, -- заметил Закаморный. -- Я налью еще, если позволите...

Он поднес к глазам бутылку, прикинул объем и двумя резкими наклонами горлышка точно разделил оставшееся содержимое между Ивлевым и собой.

-- Субботник -- ограбление века! -- театрально произнес Максим. -- Выпьем же, Славик, за автора дерзновенного проекта, который скоро вытащит из народного кармана миллиарды. Жаль, не для себя. Сам он останется нищим. Ему даже нечем заплатить партвзносы. За Якова Марковича Тавропорта, нашего вождя и учителя!

Он выпил, послонялся по комнате. Ивлев отглотнул, закурил.

-- Не будешь допивать? -- спросил Максим у Ивлева. -- Тогда я...

Он допил остаток из ивлевского стакана.

-- Быть алкоголиком -- это тебе не идет, Макс, -- заметил Раппопорт. -- Опускаешься...

-- Чепуха! Я делаю то же, что и вы, Яков Маркыч, только в другой форме. Мы, алкоголики, ускоряем агонию и, значит, способствуем прогрессу.

-- Прервись, Макс! -- попросил Яков Маркович. -- Уж больно настойчиво звонит.

Тавров перегнулся через стол и, сделав знак рукой, чтобы все умолкли, снял трубку.

-- Это Яков Маркович? -- спросил грудной женский голос.

-- Ну и что? -- ответил он несколько раздраженно.

-- Я Макарцева.

-- Кто?

-- Зинаида Андреевна, жена Игоря Иваныча...

-- Ах, простите... Я сразу немножко не сообразил... Тут у нас небольшое совещание... Как себя чувствует?..

Он чуть не назвал имя, но прикусил язык.

-- Ему лучше. Уже разрешили разговаривать. Он просил, чтобы вы заехали к нему. Он просил, чтобы в редакции не знали... Зачем-то вы ему очень нужны. Его сегодня перевезли с Грановского на Рублевское шоссе...

-- Ясно! Завтра буду.

-- Спасибо. Пропуск уже заказан. Машина вам нужна?

-- Нет уж, сам как-нибудь...

Раппопорт некоторое время стоял в раздумье.

-- Макарцевская жена? -- спросил Ивлев.

-- С чего вы взяли?

-- Допереть нетрудно... Что ей нужно?

-- Шеф хочет меня поздравить.

-- Только-то!

-- Разве этого мало? По коням, чекисты! По-русски говоря, шабаш!

-- "Шабаш" -- русское слово? -- удивился Максим Петрович. -- Ничего подобного! Это слово древнееврейское и означает "суббота".

-- А в словарях -- оно русское. И это скрывают от народа.

-- С твоей помощью, Рап, оно обрусело.

-- Давайте расходиться, дети, пока пьянку не застукал Кашин.

Закаморный взял со стола пустую бутылку и сунул во внутренний карман пальто.

30. ХОЛОДНОЕ СТЕКЛО

В тот вечер "свежей головой" была Сироткина. Дежурить по номеру было для нее мучением. Надежда была общительна, а редакция к вечеру пустела. Приходилось накапливать информацию внутри себя, держать новости до следующего дня. И потому ей было скучно. После того как Ягубов подписал номер в печать, все уехали, и в редакции осталась Надя одна.

На подписанных полосах в цехе кое-что доисправляли, потом полосы увозили снимать матрицы. Полосы, теперь уже ненужные (если не произойдет ЧП), привозили обратно и наутро, когда они уже не могли понадобиться, рассыпали. Матрицы шли в стереотипный цех. Чумазые стереотиперы отливали в металле полукруглые щиты, и написанное на хлипкой бумаге хлипкое слово обретало металлический звон. Крюки транспортера несли стереотипы в ротационный цех. Там их ставили в ротации, подгоняли, просовывали между валами бумагу, пробовали пускать машины. Краска ложилась неровно. Машины останавливали, стереотипы снимали, подкладывали обрывки газеты под те места, где краска легла плохо, снова ставили стереотипы на место и опять пускали машины. Потом начиналась возня с совпадением второй, красной краски, которой был помечен лозунг или рамка вокруг особо важного сообщения. А драгоценное ночное время, когда надо видеть розовые сны или веселиться, пропадало.

Сироткина сидела в пустом ожидании. Даже позвонить некому, излить душу. Все давно спят. Она сидела в просторном кресле за столом редактора. Демократ Макарцев считал, что такое доверие "свежей голове" увеличивает чувство ответственности сотрудника. Двери во второй, личный, кабинет Макарцева и его комнату для отдыха с отдельным выходом были, естественно, заперты. Слева стоял мертвый пульт селектора: какой отдел ни нажимай, хотя и раздастся сейчас пронзительный звонок в отделе, но там никого нет. Маятник часов медленно толкался то в одну сторону, то в другую. Надежда старилась в кабинете, и никому не было до этого дела.

Она стала выдвигать из стола ящики. В них лежали телефонные справочники ЦК, горкома, Моссовета с грифом "Для служебного пользования", будто нашелся бы на свете человек, который читал их для личного наслаждения. Пачки буклетов и рекламных проспектов туристских фирм многих стран, в которые ездил редактор, лежали тут, и Надежда без особого интереса полистала их. Потом пошли копии отчетов бухгалтерии о расходовании газетой средств, перемежаясь с поздравлениями редактору к Новому году и Дню Советской армии, еще не выброшенные Анной Семеновной. Это все Надежда отложила целой пачкой.

Вдруг взгляд ее упал на толстый конверт, который она вынула из стола. Узнать, о чем редактор хочет советоваться в КГБ, она решила немедленно. Она извлекла маркиза де Кюстина и тут же начала читать его, позабыв обо всем остальном. Оторвалась она, когда было около часу. До пуска ротационных машин оставалось чуть-чуть. Надины мысли вернулись к Ивлеву. Она покраснела, вспомнив, сколько глупостей наделала днем, и твердо сказала себе, что этого больше не повторится.

-- Поклянись! -- сказала она себе.

-- Клянусь! -- ответила себе она.

Тут отворились обе двери, составлявшие тамбур макарцевского кабинета, и появился Ивлев. В первое мгновение зрачки у Нади расширились, и она снова почувствовала, что краснеет. Казалось, появись сейчас Иисус Христос, Сироткина изумилась бы меньше. Но сегодня Ивлев значил для нее больше Христа. Христос был для нее бестелесен, а Ивлеву она уже принадлежала, хотя ничего не было.

Вячеслав еще держался за ручку двери, когда Надя нашлась. Только женщине дана эта сообразительность: превратить неожиданную ситуацию в обычную и даже будто бы ясную ей заранее.

-- Вам кого? -- невозмутимо спросила Сироткина, и лишь глаза ее лукаво блеснули под настольной лампой. -- Я вас не вызывала. Вы по какому вопросу?

Он пришел сам, и наконец-то у нее есть возможность сделать вид, что он ей вовсе не нужен, что она к нему абсолютно равнодушна. Подумать только! Несколько часов назад она должна была быть и женщиной, и мужчиной, преодолевать себя и его, стыдясь, добиваться... А теперь он стоял, внимательно на нее глядя и даже вроде бы волнуясь.

-- Я помешал?

Она не ответила, похлопала глазами, проверяя, не сон ли это.

-- Вы устали и хотите спать?

Он, оказывается, глупый. Она закрыла глаза вовсе не потому!

-- Мяу!.. -- она, потянувшись, замурлыкала. -- Так по какому вопросу вы пришли ко мне на прием?

-- По личному, -- объяснил он. -- Можно?

Вячеслав приблизился, перегнулся и положил свои руки на ее, лежащие на холодном стекле макарцевского стола. Она почувствовала гнет его рук и мгновенно стала безропотной, как днем у него в комнате. Все предыдущие намерения испарились, сердце застучало чаще. Она ждала. Отпустив одну ее руку, он надавил пальцем кнопку настольной лампы. Стало темнее. Из окна падал рассеянный свет, делая лицо Нади нерезким в желтоватом сумраке. Он потянул ее за пальцы к себе. Сироткина поднялась с кресла и плавно проплыла вокруг стола, словно ведомая в неизвестном танце.

-- Да? -- спросил он.

Это "да" донеслось до нее издалека, будто долго летало по редакторскому кабинету, отражаясь от стен и потолка, прежде чем попасть ей в уши.

-- Что -- да? -- переспросила она беззвучно, одними губами.

-- Не передумала?

Усмехнувшись краешком губ, она медленно покачала головой, осуждая его за эти сомнения, и, склонив голову, подставила ему приоткрытый рот. Вячеслав поцеловал краешки рта, все еще опасаясь запрета. А она, испугавшись, как бы он не принял ее стеснительность за отсутствие желания, и вспомнив, что он делал с ней днем, провела руками у него по спине, потом перевела их к нему на грудь, отодвинула в сторону галстук, расстегнула одну за другой пуговицы рубашки и просунула руки внутрь, потом резко поднялась и начала снимать с себя одежду; аккуратно отделяя от себя каждую часть, она протягивала ее Ивлеву и целовала его после каждой отданной ему детали.

-- Сейчас я люблю тебя, -- сказал он.

Она кивнула, что могло означать: само собой разумеется, сейчас ты меня любишь. Сейчас меня нельзя не любить. Но она не пошевелилась, стояла в шаге от него, растерзанного и навьюченного ее вещами. Он оглянулся, ища куда бы деть ее одежду, и положил на узкий длинный стол, за которым редакторы отделов собирались на планерку. Потом он взял Надю за локти, приподнял и посадил на стол Макарцева.

-- Босиком простудишься, -- объяснил он.

-- Думаешь, стекло на столе теплей пола? -- спросила она, поежившись.

Он попытался подложить руки так, чтобы отделить ее от стекла, на котором она сидела. Из этого ничего не получилось. Тогда он пододвинул толстую серую папку, лежавшую на столе. На папке Наде сразу стало теплей. Он грубо ощупал Сироткину, теперь ему безропотно принадлежащую, притихшую, ожидающую, и начал действовать. Надя вдруг испуганно подняла глаза:

-- Ой, он смотрит! Я боюсь.

Над столом Макарцева висел портрет чуть улыбающегося Ленина, увеличенный фотарем Какабадзе по специальной просьбе редактора.

-- Смотри на меня, а не на него, -- предложил Ивлев.

Он схватил из кипы белья Надины трусики, влез на стол и надел их на верхнюю половину лица вождя.

-- Так хорошо?

-- Да, так лучше...

Он стал целовать ей колени, живот, шею... Она сжалась от боли, стараясь не застонать, и у него ничего не вышло.

-- Разве ты?.. -- он был этим удивлен.

-- Никогда, -- объяснила она. -- Ты меня презираешь? Только не уходи, стекло уже согрелось. Мне тепло...

Он снова прикоснулся к Надежде, когда зазвенел звонок. Не поднимаясь, Надя дотянулась до телефона.

-- Да. Сейчас приду...

Она положила трубку.

-- Жаль, если это не повторится, -- сказала она.

-- А тебе не больно?

-- Больно. Но все равно, жаль...

-- Повторится, -- он усмехнулся. -- Почему же не повторится?

-- Только не сегодня.

-- Не сегодня? -- обиделся он. -- Почему же не сегодня? А когда?

-- Всегда, когда захочешь... Пусти меня! Я замерзла. И потом, я должна подписать номер...

-- Трусики не забудь!

Владимир Ильич в мерцающем уличном свете подмигнул им, и улыбка застыла на его губах. Сироткина моментально оделась, зажгла лампу, выдвинула средний ящик, спрятала конверт с серой папкой.

-- Что это?

Надя подумала, говорить ли Ивлеву о папке, и решила не отвлекать его внимания от себя.

-- От скуки рылась в столе, -- небрежно сказала она. -- Может, тебе тоже одеться? Или ты решил перевестись на должность Аполлона?

Стоя посреди кабинета, он изучал ее.

-- Я все еще люблю тебя! -- сказал он.

Она подбежала к нему, опустилась на колени и поцеловала.

-- А знаешь, маленький -- он даже симпатичней! Похож на ручку от унитаза.

-- А меня! -- сказал он. -- Поцелуй меня тоже!

-- Ты тут ни при чем! -- лукаво прошептала она.

В лифте она глянула на себя в зеркало и отшатнулась: кофточка расстегнута, волосы взлохмачены, на щеках красные пятна, губы опухли от поцелуев. За те несколько секунд, что лифт опускал ее в печатный цех, она успела застегнуться, повернуть юбку, чтобы молния оказалась точно сзади, пригладить волосы и сделать пальцами массаж лица, хоть немного уравняв румяные пятна и остальную бледноту.

В печатном уже работали все ротации, гул растекся по закоулкам, лестничные перила, двери, оконные переплеты вибрировали, ноги ощущали мелкое дрожание бетонного пола. Надя оглохла сразу. Гул вращающихся валов навалился, придавил, лишил рассудка. Между валами со скоростью, которую не способен уловить глаз, выливаясь из-под пола, текла река бумаги. Внезапно и мгновенно она заполнялась текстом и фотографиями, резалась, складывалась и уползала наверх, в щель в потолке, готовыми номерами "Трудовой правды". Восемь немецких ротаций, вывезенных в 45-м из Германии в качестве платы за победу, вот уже двадцать четвертый год выполняли свою функцию в другой пропагандистской машине и делали это с аккуратностью, свойственной их создателям. Тридцать тысяч в час, миллионный тираж за четыре часа десять минут. В четыре сорок утра по графику все должно быть кончено, и в пять тридцать последние почтовые грузовики покидают двор типографии. Докладная о выполнении графика, подписанная начальником печатного цеха, ежедневно к десяти утра кладется на стол секретарше редактора. Если ночь по графику, Анна Семеновна просто подшивает эту бумажку в папку. Если график был сорван, Локоткова красным карандашом подчеркивает виновного и относит на стол редактору.

На сей раз все шло по графику. Тщательно обходя ящики с мусором и огнетушители, Сироткина дошла до стола мастера цеха. Грузный мастер, одетый в промасленную спецовку, вытер руки тряпкой, смоченной в бензине, и ловко выдернул из-под лапок конвейерной ленты номер газеты. Кончиками пальцев Надежда развернула страницы и, разложив их на столе, осторожно придавила край текста мизинцем, чтобы проверить, высохла ли краска. Буквы отпечатались у нее на коже. Надя стала смотреть заголовки, стараясь вникнуть в их смысл и попытаться обнаружить (после десятков других людей, которые это делали весь день и более тщательно) ошибку, несуразицу, ляп. Она проверила, как положено, не перевернуты ли вверх ногами клише, соответствуют ли подписи под снимками томy, что изображено, одновременно думая о том, подождет ее Ивлев, пока она тут копается, или уйдет.

Мастер стоял рядом с Надеждой и, глядя на нее с ухмылкой, ждал. Не дождавшись, он вынул из ящика бумажный пакет с молоком, зубами оторвал угол и стал пить, запрокинув голову так, что капли падали на газету. Допив, он отшвырнул пакет в угол. Сироткина, не спрашивая, вынула у него из нагрудного кармана авторучку, написала мелко "В свет", расписалась и, посмотрев на мастера, поставила время: 0.30, как полагалось по графику, хотя было уже 0.45. Она сунула ручку обратно ему в карман и побежала к лифту. Когда створки захлопнулись, она облегченно вздохнула -- от тишины, от возможности вернуться к себе самой. Слава Богу, отмучилась!

Ивлева не было. Сироткина заперла кабинет, спрятала ключ в столе Анны Семеновны, спустилась по лестнице. Комната спецкоров тоже была закрыта. Надя вздохнула, сказала себе, что именно этого она и ждала, накинула шубейку, напудрилась и подкрасила губы, чего почти никогда не делала, хотя и носила французскую пудру и помаду с собой. Ее ждала разгонка -- последняя редакционная машина, чтобы отвезти домой. Усевшись в теплую машину рядом с шофером, Сироткина увидала Вячеслава Сергеевича. Он сидел на мокрой скамье в сквере, под корявым старым кленом, освещенный тусклым фонарем, покачивающимся от ветра. Воротник поднят, и поза старушечья -- всунув руки в рукава. Совсем замерз, бедненький, ожидая. Шофер поднял голову от руля, потянулся рукой к ключу, другой рукой протирая глаза.

-- Я не поеду, -- вдруг сказала Сироткина. -- Мне тут недалеко, пройдусь пешком.

Он вытащил путевку и протянул ей расписаться.

-- Время поставь попозже, -- попросил он.

Сироткина быстро расписалась, он сам захлопнул дверцу и уехал. Она тихо подкралась к Ивлеву сзади, отогнула воротник, подула ему в ухо. Не оборачиваясь, он сильно сгреб ее рукой.

-- Мне больно, больно! -- захрипела она. -- Голову оторвешь!

-- Ты где живешь? -- спросил Славик, обводя ее вокруг скамейки и ставя между колен.

-- На авеню Старых Кобыл.

-- Это, простите, где?

-- Так один приятель отца говорит. А вообще-то Староконюшенный переулок...

-- Арбат? За час дойдем.

-- Дойдем... А жена? Она будет беспокоиться...

-- Она привыкла...

Ивлев взял Надю за руку, и они вышли на полутемную улицу. Большая часть фонарей для экономии электричества была погашена. Возле тротуара лежали сугробы, черные от копоти, в окружении больших луж. Прогромыхал грузовик -- строительные детали по Москве возили и ночью. Милицейская патрульная машина проехала мимо, задержавшись. Наряд подозрительно оглядел Ивлева и Надю, но вылезать и проверять документы поленился.

-- А я люблю Москву ночью, -- мечтательно сказала она. -- В ней нет толкучки, очередей, хамства. Особенно люблю, когда выпал снег: все становится чистым.

-- Снег похож на стиральный порошок...

-- Нет! На белые простыни!.. -- она повернулась к нему, идя спиной вперед, поцеловала в щеку. -- Знаешь, я всегда думала, что это будет в двухспальной кровати, как в заграничных фильмах. Простыня -- с мелкими цветочками. А утром раздвинешь занавес -- за окном солнце и лес -- весь в снегу!

-- У редактора на столе -- приятнее.

-- Газета -- публичный дом, ты сам говорил.

-- Запомнила?

-- Я все запоминаю, что говоришь ты. Я такая счастливая сегодня! Добилась все-таки тебя. Получила!

Вячеслав усмехнулся, хотел что-то произнести, но передумал.

-- Знаешь, даже не верится... -- продолжала она. -- Скажи, теперь я женщина?

-- Нет еще.

-- Нет? А я думала... Ну и когда же?

-- Что -- когда?

-- Когда стану женщиной?

-- Откуда я знаю? Наверно, когда не будешь спрашивать у меня.

-- Газета -- публичный дом, -- мечтательно произнесла Надя. -- У нас в отделе два социолога материалы для диссертации собирают. Вчера один, когда мы вдвоем в комнате остались, подходит и кладет руку на талию. "Наденька, -- говорит, -- у меня к вам просьба..." "Пожалуйста", -- говорю. Снимаю его руку с талии и кладу в нее пачку писем... "Я попрошу письма антисоветского содержания откладывать, чтобы нам не приходилось просматривать всю почту".

-- А раньше?

-- Раньше я эти письма начальству сдавала, как велели... Я же не знала... А сегодня поняла.

-- Почему сегодня?

-- А я у редактора в столе Самиздат нашла; когда будете дежурить, Вячеслав Сергеич, обязательно почитайте серую папку. Только никому! Я сказала вам, потому что... у меня никого нет. Вот мой Староконюшенный... В том подъезде живет Хрущев.

-- Его охраняют?

-- В нашем доме все подъезды охраняют. Зайдите, не бойтесь...

Они постояли немного в темноте, подождали, пока лифтер отошел к своему столу в углу холла. Дверца лифта захлопнулась, и сквозь решетку просунулись тонкие пальцы. Он стал целовать их, все по очереди.

-- Пожалей меня! -- прошептала она. -- А то умру от неисполненных желаний.

31. СВИДАНИЕ В КРЕМЛЕВКЕ

Опасность миновала настолько, что Игоря Ивановича перевезли в новый корпус в сосновой роще на Рублевском шоссе. Но он все еще лежал на спине. Первое время он вздрагивал от пронзительных звонков, периодически раздававшихся во всех палатах.

-- Да вы не волнуйтесь, -- ласково успокаивала хорошенькая сестра.

-- А в чем дело?

-- Звонки -- просто предупреждения медперсоналу. Пока звенит, выходить в коридор нельзя: член Политбюро лечиться приехал. А пройдет он -- и опять можно...

И Макарцев действительно привык. Ему даже было приятно, когда звенел звонок: вот и здесь, в больнице, Игорь Иванович находился поблизости от руководства. Вчера после очередного консилиума профессор Мясников пообещал, что вот-вот разрешит повернуться на правый бок.

-- Еще месяц, ну, от силы полтора, и будете, как огурчик, правда, пока еще маринованный...

-- Мне нужен телефон, -- потребовал Макарцев.

-- Телефон? Нет! Никаких дел! Вам нужны положительные эмоции...

В качестве таковых ему разрешили немного читать. Он уговорил сестру принести из библиотеки "Трудовую правду". Он читал свою газету, как все читали, утром, а не накануне. Внимательно просмотрел все номера, вышедшие в его отсутствие.

-- Нет, ты только подумай, Зина! -- возмущенно сказал он жене, едва она присела возле него. -- Чем заполнены полосы? Мышиная возня, когда я сотни раз им твердил: поднимайте значительные вопросы! Не мельтешите!.. Зачем только я согласился взять Ягубова?

-- Не волнуйся, Гарик, -- успокаивала она его, ласково вынимая из рук "Трудовую правду". -- Ягубова ведь не ты выбирал. Конечно, ты нашел бы своего человека... Но скоро выйдешь, и этот Ягубов опять будет выполнять твои распоряжения.

Ягубов, так сказать, пришел вместе с должностью. Газете дали еще одного заместителя редактора, и кто-кто, а уж Игорь Иванович не мог не понять, чем это пахнет. Все замы были двойного подчинения -- ему и ЦК. Ягубов, без сомнения, предназначался в фигуры тройного подчинения -- еще и КГБ. К чему этот сверхконтроль? Недоверие, закулисные шашни... Ведь покончили с этим -- и вот опять. Чего-то я не понимаю... Я всегда сам делал газету, можно сказать вдохновлял людей. А теперь второстепенные работники решают вместо меня и меня же считают старомодным за то, что я приезжаю вечером посмотреть полосы. Это, видите ли, атавизм -- вникать в конкретные дела. Ведь прав был Ленин, говоря: если что и погубит советскую власть, так это бюрократизм. Теперь узнаете, каково без меня.

-- Ты позвонила Таврову? -- нетерпеливо спросил он жену. -- Где же он?

-- Конечно, позвонила! Сказал, приедет... Сейчас протру тебе спину. Надеюсь, я сделаю это аккуратней сестры, хотя тебе, может, и приятней, чтобы протирала она и хлопала при этом ресницами.

-- Не говори глупостей, Зинуля.

Он прикрыл глаза в полудреме, а Зинаида протерла ему спину до самого копчика ваткой со спиртом от пролежней. Она опять села, раскрыла "Трудовую правду" и просматривала ее. Иногда она это делала, но только при Игоре Ивановиче. Думала она о том, как удачно ей удалось сделать дорогой подарок палатной врачихе. На доллары, оставшиеся от последней заграничной поездки мужа, она купила в валютной "Березке" джинсовый костюм и японские часы, узнав, что у врачихи сын-подросток. Та была очень рада и тут же сообщила, что ей уже обещали по великому блату новый швейцарский препарат, которого тут, в Кремлевке, днем с огнем не найти, и она его израсходует на Макарцева. Зинаида Андреевна пообещала ей японский зонтик и заодно спросила размер ее обуви, после чего они расстались довольные друг другом. Мужу, разумеется, рассказывать это было ни к чему.

Хорошенькая сестра приоткрыла дверь и тихо произнесла:

-- К вам гость, Игорь Иваныч. Можно пропустить?

-- Давайте, давайте, -- сказал он.

Сестре этой Зинаида недавно подарила флакон французских духов. Вопрос, только что заданный сестрой, Макарцеву понравился, и глаза у него заблестели. Сами давали разрешение медперсоналу пропускать к себе те больные, у кого дело шло на поправку, кто снова становился ответственным работником. В палату медленно и неуклюже вошел Яков Маркович, придерживая белый халат у шеи рукой, более волосатой, чем его голова. Он замахал руками, затопал на месте, брызгая слюной.

-- Макарцев, Макарцев! Ты с кем-нибудь свою болезнь согласовал? Ведь по всем данным в больницу должен был загрохотать я...

-- Почему ты? -- слабо улыбнулся Игорь Иванович.

-- Я в больницу всегда готов, как юный пионер.

-- Не очень ты похож на юного пионера, правда, Зина?

Она вежливо улыбнулась.

-- Я выходил строиться на линейку в другом лагере, вот и выгляжу не очень свежо. У меня сто болезней, а ты взял мой процент на себя!

-- Будет считаться! Рад тебя видеть, старина. Познакомься, моя супруга. Зина, это Тавров, ты о нем слышала.

-- Раппопорт, -- представился Тавров.

-- Мы уже знакомы, -- Зинаида Андреевна протянула руку. -- Заочно.

-- Заочно я воспринимаю только партийные постановления. А красивых женщин, вы знаете, так мало, что их надо посмотреть.

-- Муж не ценит, -- она погладила Игоря Ивановича по голове.

-- Зинуля! -- Макарцев похлопал ее по руке. -- Хватит здесь отсиживать. Борька придет обедать, а тебя нет. За меня не волнуйся. Мы тут с Яковом Маркычем чуток потолкуем о газетных делах -- тебе это неинтересно...

Он притянул жену за руку к себе и поцеловал в щеку. Зинаида улыбнулась Якову Марковичу.

-- Умоляю, недолго. Ты должен меня слушаться. Это я говорю как врач.

-- Ты не врач, Зинуля, а жена ответработника.

Она с показной обидой надула губы и тихо притворила за собой дверь.

-- Что там творится, рассказывай! -- жадно набросился Макарцев на Якова Марковича, едва жена исчезла за дверью. -- Кстати, я на досуге прочел твою статью "Писатели -- идеологические бойцы". Дельно, и главное, правильные обобщения. Чего ты смеешься?

-- Писатели, -- пробурчал Раппопорт, -- бывают двух категорий: те, за кого пишут, и те, кто пишет за других.

-- Но есть ведь и настоящие писатели?

-- Боюсь, они не бойцы идеологического фронта...

-- Ну их к Богу! -- Макарцев сделал вид, что понял иначе. -- Нам хватает хлопот с нашими писателями. О них и будем думать...

-- Если так...

-- Вот что, Тавров. Расскажи лучше о субботнике. Какой план действий дальше?

-- Что рассказывать?... Соцстраны нас, конечно, поддержали. Весь наш лагерь выйдет с лопатами. Куда уж дальше?

-- Да, это размах! Ай да жилу раскопал! Вот это, я понимаю, журналистика! От души поздравляю! Погоди вот, выйду из больницы, поставлю вопрос о том, чтобы представить тебя к премии Союза журналистов...

-- Не надо. Не надо премии, -- замахал руками Раппопорт. -- Ты лучше Ягубова умерь...

-- Мешает? Вот сукин кот! Не понимает важности мероприятия. Ну и кругозор у моего зама!

-- Не об этом. Он понимает!.. Я знаю, антисемитом быть необходимо...

-- Чепуха!

-- Но нельзя же так в лоб...

-- Вот сволочь! Не бойся, Яков Маркыч! Пока я главный редактор этой газеты, тебя никто пальцем не тронет, так и знай!.. Вот что... Готовь-ка доклад к очередному партсобранию о требованиях идеологической работы в новых условиях.

-- Я -- свой доклад на собрании?

-- Ты, ты! Ягубову дам указание. Тебе это важно для партийного авторитета. На собрании будут представители райкома, горкома, ЦК.

-- Пожалуйста, мне что -- жалко?

В разговоре возникла пауза, и Яков Маркович снова подумал, зачем он все же понадобился Макарцеву. Не для того же, в конце концов, чтобы поздравить с рождением идеи юбилейного субботника! И уж тем более не для того, чтобы поручить доклад на партсобрании. Неужели опять он беспокоится о той папке?

-- Кстати, чтобы не забыть, Тавров, -- Макарцев прервал молчание, поморщился от боли. -- Помнишь о папке?

В больнице Макарцев то и дело возвращался к ней мыслями. Маркиз де Кюстин не давал ему покоя. Разумеется, Игорь Иванович правильно поступил тогда. Но теперь обстоятельства изменились. В его столе может что-либо понадобиться, будут искать. Не исключено, что это станет делать Кашин или посторонние... А вдруг кто подумает, что Макарцев доносит на сотрудников? От этой мысли у Игоря Ивановича заболела грудь.

-- Так вот, о папке, -- сердясь на самого себя, повторил он, глянув на дверь. -- Что-то у меня душа не на месте. Должность обязывает, сам понимаешь! Раз у меня лежит, значит, я вроде как с ней связан. Глупость, считаешь?

-- Надеюсь, ты меня не заставишь добровольно нести ее на Лубянку?

-- Плохо же ты обо мне думаешь! Просто, пока я болен, надо ее, от греха подальше, спрятать, чтобы не валялась в кабинете. Мало ли что!

-- Разумно, -- тряхнул головой Яков Маркович. -- Вынесу -- никто не заметит.

-- Она в среднем ящике стола.

-- В среднем так в среднем... Спрячу ее вне редакции, так?

-- Вот именно, -- глаза у Макарцева заблестели. -- Нет ее -- и все. А на нет и суда нет!

-- Суд-то есть! Но зачем лишние улики?

-- Вот именно! Значит, сделаешь?

-- А как же! -- Тавров протянул Макарцеву руку. -- И не думай ты больше об этой папке. Держи, Макарцев, хвост морковкой! Я ушел, и меня здесь не было.

Спустившись в мраморный вестибюль, Яков Маркович отдал гардеробщице халат и, кряхтя, натягивал пальто, когда к нему подошла Зинаида Андреевна.

-- Вы? -- удивился Раппопорт. -- Разве вы не уехали?

-- Я ждала вас... Скажите, о чем просил Игорь Иваныч?

-- Откуда вы взяли, что он меня просил? А если это я его просил?

-- Нет! Он... Сюда бы никто к нему с просьбой не пошел! Я бы не допустила...

-- Ну хорошо. Допустим, он. Разве вам это интересно? Женщины от этих проблем далеки. И нужно долго объяснять, с самого начала...

-- Долго? Ничего! Знаете, я ведь чувствовала, что он от меня что-то скрывает... Спрашиваю, а он отшучивается...

-- Ваш муж слишком близко принимает к сердцу престиж газеты, вот и нервничает... Мы начали кампанию в масштабе всех соцстран.

-- Субботник?

-- Он самый! И есть реальная опасность -- она-то и тревожит Макарцева больше всего. И, честно говоря, я думаю, не без оснований...

-- Опасность?

-- Опасность, что инициативу, мягко говоря, присвоят себе другие газеты или партийный аппарат.

-- Чем это пахнет?

-- Тогда и работа будет оценена не наша.

-- Ну и что?

-- И из кандидатов в члены ЦК переведут не Макарцева, а другого. Хотите что-то спросить?

-- Вы сказали, что я красивая женщина, Яков Маркыч. Вы имели в виду, что я дура?

-- Что вы, как можно?

-- Тогда о чем вас просил Игорь Иваныч?

-- С завтрашнего дня во всех материалах мы будем подчеркивать, что почин начала "Трудовая правда". Это не совсем тактично и может не понравиться в ЦК. Но пока там сообразят, мы уже застолбим свое первенство и почин из-под Макарцева будет выбить-таки трудней...

Она не поверила, и он стал уважать ее чуть-чуть больше.

-- Вы в редакцию? -- сухо спросила Зинаида Андреевна. -- Я довезу вас...

Он представил себе, как сейчас потащится к автобусу, долго будет мерзнуть на остановке, потом спустится в сырое метро "Молодежная" и будет с полчаса сидеть на ледяном клеенчатом сиденье, пока доедет до центра, а там снова пересадка... "Волга" у Макарцева теплая и чистая. Но Яков Маркович, идя в больницу, уже обошел ее стороной.

-- Знаете, я в лесу не был уже десять лет, -- сказал Раппопорт, указав рукой за окно. -- Забыл, как он пахнет, а сейчас, говорят, все-таки весна. Пойду прогуляюсь, если вы не возражаете...

-- Как угодно.

Зинаида Андреевна гордо вышла, широко распахнув стеклянную дверь.

32. МАКАРЦЕВА ЗИНАИДА АНДРЕЕВНА

АВТОБИОГРАФИЯ, ПРИЛОЖЕННАЯ К АНКЕТЕ ДЛЯ ТУРИСТИЧЕСКОЙ ПОЕЗДКИ В КАПСТРАНУ

Я, Макарцева 3.А., девичья фамилия Жевнякова, фамилия по первому браку Флейтман, русская, родилась 3 февраля 1925 г. в Ростове-на-Дону в семье служащего. Отец умер в 1927 г., мать учительница. В комсомол вступила в 1940 г., беспартийная. В 1943 г. поступила в Ташкентский медицинский институт, окончила его в 1949 г. со специальностью врача-педиатра. Направлена на работу в детскую поликлинику No 1 спецсектора Мосгорздравотдела, лечила детей работников МК и МГК партии. Оставила работу в связи с рождением сына. Являюсь военнообязанной, ст. лейтенант запаса.

Мой муж, Макарцев И.И., кандидат в члены ЦК КПСС, главный редактор газеты "Трудовая правда".

Личная подпись -- 3.Макарцева.

СУЩЕСТВОВАНИЕ ЗИНАИДЫ АНДРЕЕВНЫ

Эту свою автобиографию Зинаида Андреевна написала впопыхах: муж стоял над душой и торопил. Едва расписалась, схватил и уехал в ЦК, ничего не объяснив. Только вечером она выяснила, что ее, возможно, пустят за границу вместе с ним.

Получилось так, что первые свои поездки в разные страны Хрущев совершал с Булганиным, а западные руководители являлись на эти встречи с женами. Во время деловых встреч глав государств жены собирались отдельно, и Булганин невольно оказывался с женами. Возвращаясь в Москву, он жаловался Никите Сергеевичу на свою судьбу. Он, конечно, сознает, что это его партийный долг, но, с другой стороны, и в его положение войти надо. Хрущев поступил в соответствии с духом демократических веяний и поставил вопрос на Политбюро: ездить с женами или без? Члены Политбюро высказывались осторожно! Есть, мол, в этом свои плюсы и свои минусы. После этого Никита Сергеевич подвел итоги дебатам. Он сказал историческую фразу:

-- С волками жить -- по-волчьи выть!

И в очередную поездку вместо Булганина взял Нину Петровну, которой в срочном порядке привезли несколько платьев из Парижа, Брюсселя и Рима. Тем временем прогрессивное постановление было спущено ниже -- изучалось заведующими отделов ЦК. Тут, видимо, не обошлось и без давления самих жен. Намечался государственный визит в Великобританию. Тогда-то Игорь Иванович вместо столовой ЦК неожиданно приехал обедать домой и заставил Зинаиду быстро написать автобиографию. Но решение вопроса взяла на себя супруга Никиты Сергеевича.

-- Я-то еду по обязанности. А другим зачем отрываться от семей, да государственные деньги швырять на ветер?

Исключение сделали только для супруги министра иностранных дел Громыко, да и то ненадолго. Некоторые жены, правда, позже стали ездить в туристические поездки за границу. Зинаида же особенно никуда не стремилась. Биография ее осталась в служебном досье мужа.

Хотя Зинаида Андреевна этого никому, даже Игорю Ивановичу, никогда не говорила, родилась она в семье графа Андрея Андреевича Жевнякова, получившего великолепное образование в Сорбонне и Гейдельберге и имевшего угодья на юге России, подаренные его предкам императрицей Екатериной Второй. Молодой ростовский адвокат и землевладелец после революции потерял все, что ему принадлежало, титулы скрыл и пошел служить в суд, когда советской власти понадобились адвокаты. Защищая других, он сумел защитить и себя, чудом уцелел, женился по любви на учительнице, но вскоре умер, оставив двух дочерей.

Сестры выросли красавицами в умеренно-южных, смуглых тонах, но было что-то холодное в их красоте. Мать потихоньку называла их графинюшками. Жили в Ростове трудно, голодно. В войну попали в Среднюю Азию. Зина кончила десятилетку и поступила в эвакуировавшийся туда медицинский институт. Профессор Флейтман, читавший студентам курс общей терапии, сразу обратил внимание на красивую студентку, к тому же интеллигентную. Жена Флейтмана погибла в самом начале войны. Она была хирургом и добровольно ушла на фронт. Флейтман сделал Зине предложение, отказываться было глупо. Она окончила институт, и профессор через коллегу, который тогда работал в Четвертом управлении Минздрава, устроил ее в спецполиклинику.

Неожиданно профессор Флейтман заявил Зине: у него есть предчувствие, что им лучше разойтись. Она ничего не поняла и гордо ушла от него. Уже будучи женой Макарцева, Зинаида узнала, что Флейтман был отстранен от всех постов, а позднее посажен по делу врачей. Разведясь, профессор Флейтман спас ее. Он ее любил.

Макарцев берег ее от неприятностей с той же тщательностью, что и первый муж. Она давно оставила службу и больше к ней не возвращалась. О благополучии ей тоже не приходилось думать: оно было всегда, даже когда Макарцев был на волоске от гибели. Зинаида привыкла к трудной должности жены ответственного работника и мужественно несла это бремя. Хотя ей пошел сорок пятый год, время, казалось, не коснулось ее: лицо, фигура, походка -- все было в полном порядке. Когда она шла, держа под руку сына, дистанция чувствовалась, конечно, но не реальная. Игорь старел гораздо быстрей, а ведь вполне могло бы быть наоборот.

Он гордился тем, что жена у него такая красивая, и радовался, если им удавалось побывать где-нибудь вместе. Но это случалось редко. Едва она начинала говорить, что соскучилась без природы, он отправлял ее на госдачу; едва намекала, что устала, он спустя час звонил ей и говорил, что заказал для нее путевку. Она любила отдыхать в Грузии, в Ликани, в закрытом санатории ЦК возле Боржоми. Старый дворец царей Романовых в сказочно красивом лесу, мало людей, целебная вода. Семейное прошлое будто вставало перед ее черными очами.

Санаторные нравы Зинаида Андреевна не принимала. Ее возмущала невоздержанность мужчин и особенно женщин, легко сходящихся на один вечер. В этом было что-то кошачье, она брезгливо морщилась, старалась не заводить знакомств, чтобы не слышать: "Выпили коньяку, а потом..." Иногда она пыталась пожалеть этих женщин, понять их. Но тут же с брезгливостью думала: "У нас с Гариком тоже ведь немало трудностей, но ни я, ни он не стали бы вот так..."

Игоря Ивановича она поднимет, поправит, все сделает, чтобы он стал здоров. Другие по два и по три инфаркта переносят, а работают, хоть бы хны! Единственный, кто ускользал из ее логики жизни, был сын. Но, с другой стороны, сейчас у всех с детьми проблемы. Боренька вырастет, поумнеет. Если бы муж помог, почаще вмешивался, и она нервничала бы меньше. А он полагался в этом вопросе на жену. Зинаида Андреевна не раз просила всерьез заняться сыном, проявить мужской характер. Макарцев обещал, подолгу собирался, обдумывал, пытался это сделать, откладывал. А теперь, когда он заболел, она думала: "Ну вот, теперь у Игоря Ивановича больше будет времени подумать о сыне, а мальчик станет терпимее к отцу. И все наладится".

33. ВСЕ РАВНО Я ТЕБЯ ПОЦЕЛУЮ!

Сироткина была уверена, что теперь, когда Ивлев, хотел он сам того или нет, а все же принадлежит ей и хоть изредка она обретает полную власть над ним, -- она успокоится. Ведь ей от него ничего не надо, а то, что было надо, получено. Любовь до тех пор приносит состояние дискомфорта, вычитала где-то Надя, пока эта любовь не удовлетворена. А теперь, поскольку уже все было, а ничего большего не может быть, потому что это не входило в ее планы, интерес к спецкору Ивлеву должен пойти на убыль. Она уже отбыла свой срок в тюрьме у Ивлева. Но амнистия для Нади не наступила.

Пройдет, твердо говорила она себе. Достаточно будет его видеть, хотя бы изредка, и больше ничего. Ну, еще слышать, что он говорит, -- пусть не ей, другим. Главное, переключиться на что-нибудь другое: ведь все позади! Но какая-то новая власть распоряжалась теперь Надеждой. Если раньшe в мыслях, на работе или дома, за полночь ложась в постель, она говорила с ним, слушала его, они гуляли по улицам, и этого было достаточно, то теперь во рту было кисло, яблоко хотелось откусить еще раз. Она стыдилась, уверяла себя, что долго играть в современную активную женщину выше ее сил. А это была не игра.

Останавливало ее лишь то, что это отпугнуло бы его совсем. Она металась. С вечера говорила себе, что завтра подойдет к нему и пригласит в кино. Она брала билеты, но утром видела его в редакции, устремленного к целям, содержание и глубина которых были ей непонятны или казались второстепенными, когда между ними произошло такое. Он спорил с кем-то в коридоре, отчаянно матерясь, и она спешила пройти мимо, хотя безо всякой неприязни слушала эти жуткие и сочные слова. Ему было не до нее. Она убегала в туалет, рвала там билеты и, спуская воду, уносившую клочки, плакала, и потом долго стояла, глядя в окно на корпус печатного цеха, в котором гудели ротационные машины, ждала, пока спадет краснота с глаз. Наконец Сироткина решилась.

-- Слушай, -- весело прощебетала она, как бы случайно остановив Вячеслава в коридоре.

-- Привет!

Ивлев глядел на нее рассеянно и ждал, что она скажет дальше. А она задохнулась, слова смешались, легкости хватило только на одно слово.

-- Ты чего? -- удивленно спросил он.

Она сжимала кулаки. Длинные ногти впились в ладони. После паузы, такой затянутой, она наконец вспомнила что заранее придумала сказать. Шепотом, медленно выдавливая слова и заставив себя опять беззаботно улыбнуться, Надежда произнесла:

-- Между прочим, я подсчитала: у меня сегодня юбилей.

-- Поздравляю? А какой?

-- Ровно три года, как мне вырезали аппендикс.

-- Надо сказать Рапу. Пусть напишет передовую.

-- Не надо. А вообще, если хочешь, можем отметить. Ну, например, сходим в Дом журналиста... Деньги у меня есть.

-- Понимаешь... -- замялся он. -- Я ночью улетаю.

-- Куда?

-- В Новосибирск. Рап просил накатать статью секретаря обкома о субботнике. Сам Paп в Сибирь не любит ездить -- надо же выручить старика.

-- Надолго?

-- Неделька.

-- А вечером?

-- Что -- вечером?

-- Ничего!

Надя вспыхнула, внезапно возненавидев его. Ей захотелось немедленно резко ответить или ударить Ивлева, чтобы точка была поставлена. Но она улыбнулась опять и ушла, стараясь шагать легко и независимо. День тянулся нудно, как пленка в магнитофоне с подсевшими батареями. А вечером Сироткина взяла у Инны Светлозерской в машбюро перламутровую помаду, накрасила губы и поехала в Дом журналиста. Одна. С твердым намерением наперекор приличиям выпить за светлую память о своем аппендиксе.

Войти в ресторан Надя все же не решилась. Она взяла у стойки кофе и рюмку коньяку. Сироткина высмотрела пустой столик у стены, заполненный обертками от конфет. Она села спиной к проходу, чтобы никого не видеть. После глотка коньяку стало тепло. Ивлев передумает и заедет сюда перед отлетом на полчаса. Она глотнула еще, и Ивлев стал более расплывчатым. Надежда вынула сигарету, рассчитывая, что остатки этого негодяя улетучатся вместе с табачным дымом -- единственным (если не считать алкоголя) наркотиком, почему-то разрешенным в ее родной стране. У нее не было спичек, она оглянулась.

-- Разрешите?

Худой и длинный парень в клетчатом свитере поднес к ее лицу красивую иностранную зажигалку, ловко повернул ее пальцами и чиркнул, осветив ее чистый лоб. Сироткина прикурила.

-- А за это, -- спросил он, -- вы не дадите мне сигарету?

-- За это я ничего не дам. Просто так -- пожалуйста.

Без лишних церемоний он присел к ней и закурил. Мальчик был моложе Надежды и никакого практического интереса не представлял. Надо было сразу вежливо сказать ему, что сейчас к ней подойдет муж. Но Ивлев, оказалось, не улетучился, и ей хотелось отомстить ему. На роль роковой соблазнительницы Сироткина не годилась, но когда ее уговаривали отомстить, можно было согласиться.

-- А я вас здесь уже не раз видел.

Он сказал то, что должен был сказать, и ничего другого.

-- У вас хорошая память, -- сказала Надя.

-- Это даже родители признают.

-- Почему "даже"?

-- Потому что их все во мне раздражает. Представляю, как мать подпрыгнула бы, если бы узнала, что я хочу жениться.

-- Поздравляю! -- Надя произнесла это слово с интонацией Ивлева и рассердилась сама на себя.

-- Спасибо!... Только невесты еще нет...

-- Ну, это не проблема!

-- Проблема! У меня жесткие требования: вес 45, рост 160, размер бюста четвертый. В общем, похожа на вас.

"У меня размер третий", -- сказать это у Нади чесался язык.

Но она решила, что неприлично растлевать малолетку пошлостью, которой в нем и без ее поддержки достаточно. И она произнесла:

-- Вы прямо-таки восточный султан!

-- Давайте выпьем!

-- По чашке кофе.

-- И по коньяку!

-- Вы разве не пили?

-- А вы? -- удачно парировал он. -- Я всего четыре рюмки -- грамм двести, не больше.

-- А можете сколько?

-- Семьсот пятьдесят пил, -- скромно сказал он. -- Больше не пробовал. Попробуем?

"Не рассердятся ли папа с мамой?" -- могла бы спросить она.

Но не стала его унижать.

-- Нет, это слишком дорого. Но, по одной, малюсенькой...

Они выпили.

-- Вы мексиканскую водку пили? -- спросил он. -- У них к бутылке привязан мешочек перца, а внутри плавает заспиртованный червяк. Он придает особый аромат, понимаете? На стол ставят лишнюю рюмку и на закуску червяка целуют...

Выпили они еще по три рюмки, и Надя подумала, что уже одно то обстоятельство, что она пьяна одна, без Ивлева, хорошая месть ему за его эгоизм. Новый знакомый не очень ловко помог ей надеть шубу. При этом он как бы случайно прикоснулся к ее шее и волосам, а она как бы случайно отклонилась. На улице он взял ее под руку и подвел к бежевому "Москвичу". Остывший мотор долго не хотел запускаться, и похоже было, что не заведется вообще. Надежда сидела в холодной машине, уткнув нос в пушистый меховой воротник. Мотор завелся, и ее новый знакомый, не грея двигателя, резко выехал. Непрогретый мотор дергал, чихал. Машин, пешеходов и милиции на Никитском бульваре было мало; падал легкий, сухой снежок, разбегающийся от машины по асфальту в разные стороны. Выскочив из тоннеля, "Москвич" тормознул на перекрестке: горел красный свет.

-- Есть идея. Прокатимся в лес?

-- Ночью?!

-- Что мы -- дети? Погуляем.

-- В такой-то холод?

-- Печку включим, -- он сдвинул рычаг.

Вентилятор заверещал, гоня теплый воздух к ногам.

-- В другой раз, ладно? -- ласково сказала Сироткина. -- Отец ждет, будет сердиться... Мне вот сюда.

-- Провожу.

-- Не надо, я сама.

-- Провожу! -- упрямо сказал он и вошел за ней в подъезд.

Лифтер внимательно оглядел его, но, поняв, что он с Надей, ничего не сказал, только проследил за ними глазами, пока они поднимались по лестнице.

-- А поцеловать? -- спросил он, когда она протянула ему руку.

-- Кого? -- она подняла удивленные глаза.

-- Тебя.

-- Не рано ли?..

Он неловко притянул ее к себе. Надя отвернулась и попыталась освободиться.

-- Пустите, сэр. Я не мексиканский червяк. Нельзя!

-- Почему нельзя? -- он вдруг поглупел. -- Можно!

-- А я говорю -- нельзя!

Она наклонилась, прошмыгнула у него под рукой и стала искать в сумочке ключ.

-- Когда же будет можно? -- спросил он, качнувшись.

Надежда пожала плечами и вставила ключ в дверь.

-- Давай еще постоим тут. Домой неохота...

-- Лучше в другой раз. Запомните телефон?

Он записал номер на пачке сигарет.

-- А может, прокатимся?

Но она уже отворила дверь.

-- Ты меня по телефону с другим Борисом не спутаешь? У тебя другого знакомого Бориса нету? Я Макарцев. Макарцева знаешь, моего отца? Его все знают.

-- Макарцева? -- переспросила она. -- Кто это?

-- А как же ты прошла в Домжур? Ты где учишься?

-- Я работаю, -- сказала она, -- в ателье. Портнихой. А в Домжур знакомые провели...

-- Мне очень хочется тебя поцеловать.

-- Я же сказала: нет!

Она поспешно затворила за собой дверь. Он прижал рот к замочной скважине и проговорил:

-- Все равно я тебя поцелую, вот увидишь! В губы!

Борис Макарцев запрыгал вниз по лестнице через пять ступенек сразу и чуть не свалился на повороте. В последний момент он ухватил рукой перила.

34. МАКАРЦЕВ БОРИС ИГОРЕВИЧ

ИЗ АНКЕТЫ ПОСТУПАЮЩЕГО В ВУЗ

Родился 29 октября 1950 г. в Москве.

Русский. Беспартийный. Член ВЛКСМ.

Образование среднее. Окончил французскую спецшколу No 109 Ленинградского района Москвы. Аттестат зрелости No 9836457.

Специальности нет.

Знание иностранных языков: французский (читает, может объясниться).

Выполняемая работа с начала трудовой деятельности (включая учебу в высших и средних специальных учебных заведениях, участие в партизанских отрядах и работу по совместительству): не работал.

Ближайшие родственники: Макарцев Игорь Иванович -- отец, Макарцева Зинаида Андреевна -- мать.

Военнообязанный призывного возраста. Приписное свидетельство

No 741374К, выданное Тимирязевским райвоенкоматом Москвы.

Состояние здоровья: практически здоров. Основание: справка спецполиклиники Мосгорздравотдела для поступающих в вузы -- форма No 281.

Паспорт: VIII MX No 381014, выдан 63 о/м Москвы 11 ноября 1966 г.

Проживает: Петровско-Разумовская аллея, 18, кв. 84. Телефон 258-71-44.

ОБСТОЯТЕЛЬСТВА, СОПУТСТВУЮЩИЕ И МЕШАЮЩИЕ БОБУ

Игорь Иванович не сомневался, что его сын, как все дети партработников его положения, поступит в Институт международных отношений и посредственный аттестат зрелости -- не столь уж существенный изъян при возможности нажать где надо. Одновременно Макарцеву хотелось, чтобы Бобочка тоже стал журналистом, но никаких позывов у него в этой области не обнаруживалось. Впрочем, как и в других областях. Оставалось надеяться, что мальчик поумнеет. Захоти он поступить на факультет журналистики МГУ, Макарцеву достаточно позвонить декану факультета Загульскому, разоблачительные статьи которого "Трудовая правда" печатает после каждой его заграничной поездки. Все пойдет само собой, только правильно занять исходную точку. А уж в эту точку Макарцев поставит сына, будьте уверены!

Так думал отец, пока Бобочка кончал школу. А окончив, заявил родителям, что аттестат зрелости дарит им на память, сам же он хочет отдохнуть. Ни в какой международный он не пойдет, поскольку там учатся одни маменькины сыночки-тряпичники, а шмотки его не волнуют.

-- Зачем же ты учил французский? -- спросил Игорь Иванович.

Оказывается, французским языком Боб и его приятели овладевали для того, чтобы трепаться по телефону, оставаясь непонятыми родителями.

-- Выходит, ты считаешь мою жизнь неинтересной?

-- Да любой гегемон-работяга счастливей тебя в сто раз! Отвкалывал восемь часов, принял стакан водки -- и никаких забот. А ты по ночам трясешься, не ошибся ли вечером и не снимут ли тебя утром.

-- Разве тебе не хочется жить за границей? -- попытался купить его отец. -- Интересные развлечения, фильмы, которых мы не покупаем?

-- Думаешь, не знаю, за какие коврижки живут? Антохинского отца директором института сделали. А за что? За то, что в Англии, на стажировке, он в какой-то фирме несколько ампул украл...

-- Это крайности!

-- Это -- промышленный шпионаж. Это твоя внешняя торговля... А журналистика?! Да сам ты напечатаешь о том, что видел за границей? Сто раз вымажешь дегтем, а потом тиснешь.

-- Обычную идеологическую игру ты воспринимаешь сердцем.

-- А вот и нет! Принимаю тем местом, для которого она годится.

-- Ладно, Боря, иди работать на завод.

-- Еще чего! Пусть быдло работает!

-- Выходит, в армию?

-- Не пойду. Позвонишь -- мне запишут шум в сердце и оставят в покое.

-- Не буду звонить, Боря. Клянусь!

-- Мать надавит -- позвонишь!

-- При матери говорю. Слышишь, Зина? Сын -- тунеядец? Этого не допущу! Осенью сам позвоню в Министерство обороны. Приедут и заберут. Во флот пойдешь -- там служба на год дольше! Но есть и еще вариант. -- Макарцев поколебался, но решил попытаться предложить сделку. -- Поступишь в институт -- покупаю тебе машину. Подожмемся с матерью, но куплю. И учти! Мое слово твердое.

-- Твои слова -- в дерьме!..

Через месяц, однако, Борис сообщил матери, что, так и быть, поступит в институт.

-- В какой, Бобочка?

-- Иностранных языков имени Мориса Тореза. Слыхала? Буду толмачом.

-- Кем-кем?

-- Переводчиком, мать.

-- Почему же именно в этот институт? Отец ведь предлагал посолиднее...

-- Агентура сообщила, в этом девчонки смотрибельные, поняла? Но если отец будет проталкивать, уйду, так ему и скажи!

-- Ладно, ладно, Бобочка! Он и пальцем не пошевелит...

Макарцев хотел позвонить ректору, но жена отговорила. Не дай Бог, Бобочка узнает -- все испортишь! Настроение у родителей поднялось. Боря переутомился, у него был нервный спад, и вот все входит в норму. Сын Макарцева и не может быть другим, ясно! Пусть, в конце концов, кончит любой институт. А перебесится -- отец всегда найдет пусковую установку для его выхода на настоящую орбиту. Когда они узнали, что Борис стал студентом, Макарцев привез шампанское и сказал, что уже звонил директору завода и тот обещал выделить один автомобиль из своего лимита вне всех очередей. Словом, к восемнадцатилетию будет обещанный "Москвич".

Машину студент воспринял как нечто разумеющееся. Ни его жизнь, ни отношение к родителям не изменились. Учебники лежали на столе. Он по-прежнему приходил ночью. Если мать еще не ложилась, она издали чувствовала, что он опять пил. Иногда, явившись рано, он заглядывал в кухню:

-- Фашиста нет?

-- Не смей называть отца фашистом!

-- Пардон, мадам, забыл! Буду звать его "наци"...

Он заваливался с ботинками на тахту и названивал приятелям. В телефонную трубку вперемешку с французским летела матерщина, от которой у Зинаиды Андреевны начиналась мигрень.

Вскоре собиралась компания человек из пяти-шести. Новые парни, которых в прошлый раз не было. Борис забирал на кухне стаканы и закрывал дверь. Из обрывков разговоров, которые долетали до Зинаиды Андреевны, она ничего, кроме мата, понять не могла. Они не разговаривали ни о девушках, ни о политике, ни о своих институтских делах, ни о хоккее. Ей казалось, что они просто дымят и пьют. Иногда она приносила им еду. Они отказывались, но все уничтожали, оставляя на полу грязные тарелки. Куда они стремятся? Что для них свято? Слушают часами эту идиотскую музыку, и им нечего сказать друг другу.

-- Бобочка, скоро месяц, как папа в больнице. Неужели у тебя нет времени навестить его?

-- К нему не пускают, сама говорила...

-- Уже давно пускают. Отца надо поддержать...

-- А выпишут когда?

-- Врачи говорят, сейчас и думать нечего. Возможно, через месяц...

-- Вот и увидимся. Пускай от меня отдохнет. А я от него.

-- Я устала врать, что у тебя семинары, лекции, коллоквиумы...

-- Ничего, мать! Ври дальше! Он к вранью привык.

35. В ПЯТНИЦУ, В ШЕСТЬ УТРА

Зинаида Андреевна не ложилась. Она поздно приехала от Игоря Ивановича, увидела, что ужин, оставленный Бобочке, не тронут, и поняла, что домой он не заходил. Она досмотрела конец телепрограммы -- спорт и последние известия, накинув платок, вышла на балкон. Иногда Боб стоял с компанией возле беседки во дворе. Но там никого не было.

В половине второго Зинаида наконец разделась. Она постояла перед большим зеркалом в спальне, надеясь отвлечься, сосредоточившись на себе. Она скептически потрогала излишки на животе и бедрах, впрочем небольшие. Она все еще была хороша собой и думала не без гордости, что нет в мире ничего гармоничнее женской фигуры. Зинаида теперь совсем мало ела и перепробовала все диеты, но вдруг это перестало помогать. Еще можно было испытать голодание в клинике очень модного врача Николаева, к которому попасть, говорят, невозможно. Конечно, Игорь устроил бы ее в два счета. Но голодание ей казалось жестокостью по отношению к себе самой. Ведь только в обнаженности видно, а когда она затянута -- ни-ни!

Она приподняла пальцами груди, которые были предметом особой гордости Игоря, но теперь сохраняли форму только во французских лифчиках. Груди потеряли свой вид из-за этого шалопая Бобочки, который, похоже, вообще не явится ночевать и даже не позвонит. Надев английскую шелковую ночную рубашку, всю в кружевах, Зинаида Андреевна легла на свою половину широченной финской кровати. Она еще почитала немного какую-то чепуху в "Роман-газете", погасила лампу и, рассчитывая услышать топот Боба, задремала.

Ее разбудил телефон на тумбочке со стороны Игоря Ивановича. "Позвонил все-таки! -- сразу проснувшись, подумала она. -- Есть в нем сыновний долг. А сколько же теперь времени?" На ее любимых золотых часах, подарке матери к свадьбе, было десять минут седьмого. Она сняла трубку.

-- Попрошу отца Макарцева Бориса, -- сказал хрипловатый мужской голос.

-- Его нет.

-- Где он?

-- Он в больнице, разве вы не знаете? В чем дело?

-- А вы ему кто?

-- Жена.

-- Вы будете мать Макарцева Бориса Игоревича?

-- Да. С ним что-нибудь случилось?

-- Капитан Утерин, старший инспектор МУРа, беспокоит. Ваш сын Макарцев Борис Игоревич ночью на Кутузовском проспекте, будучи в нетрезвом состоянии, сбил двух пешеходов. Одного насмерть, второй скончался в больнице.

-- А Боря? -- спросила она, плохо поняв то, что услышала. -- Он как?

-- Он-то жив-здоров, отсыпается у нас в КПЗ.

-- Где-где?

-- В камере предварительного заключения.

-- Спасибо, что позвонили. Сейчас я приеду и заберу его! -- Зинаида Андреевна уже совсем проснулась, будто она заранее была готова к этому случаю.

-- Забрать?.. Да нет... Будет следствие...

-- Следствие? Скажите... -- она замялась, понимая, что важно сохранить достоинство, не показать, что ты испугалась. В конце концов, с твоим мальчиком, что бы ни случилось, не смогут сделать ничего против твоей воли. Но она хотела скорее узнать, что все это может означать, против чего бороться. И она договорила. -- Скажите, а это как, серьезно?

-- До десяти лет лишения свободы по статье 211 УК плюс отягчающие вину обстоятельства -- еще лет пять. Но это будет суд решать...

-- Суд?

-- А вы как думали? Можете сейчас к нам приехать? Возьмите с собой паспорт. Фамилию мою записали? У-те-рин...

Не вставая с постели, Зинаида Андреевна оглядела спальню, будто впервые в нее попала. До пятнадцати лет? Бореньке?! Чепуха какая-то! Он еще раскается в своих словах, этот капитан Утерин, пожалеет, что угрожал мне... Игорь, как назло, в больнице. Он бы позвонил куда надо и сразу все уладил. Ладно, она поедет сама. Зинаида Андреевна прикрыла пальцами рот, пытаясь сосредоточиться, затем повернулась и перелистала телефонную книжку, лежавшую у Игоря Ивановича на тумбочке. Она позвонила в диспетчерскую и, когда ей ответил заспанный голос, сухо произнесла:

-- Машину жене Макарцева Игоря Иваныча.

-- Когда?

-- Сейчас. Срочно.

-- Ладно, -- ответил голос.

Послышались вздох и короткие гудки. Зинаида поднялась и начала быстро одеваться, выбрасывая из ящиков на пол то, что не подходило. Она причесалась, не глядя в зеркало, вышла на кухню, поколебавшись, вынула из холодильника несколько баночек черной и красной икры, которые держала, чтобы класть в карман санитаркам. Теперь икра могла пригодиться. Она подумала, что понадобятся деньги. Но их дома было мало, а в семь утра сберкасса закрыта. Надев сапоги, шубу, меховую шапочку, которая ее молодила и очень шла, и заперев квартиру на все три замка, она хотела вызвать лифт, но он был занят. Она нервно постучала по двери, торопя едущего. Лифт остановился на ее этаже, и из него вышел Леша Двоенинов.

-- Вызывали, Зинаида Андревна?

-- Вызывала, Леша. Поехали, да побыстрей.

Когда сели в машину, Леха закурил и молча посмотрел на Макарцеву, ожидая указания. Зинаида поколебалась, говорить ли куда она едет, но решила, что все равно не скроешь.

-- Ты знаешь, где МУР?

-- Петровка, 38. Кто ж не знает? Туда?

-- Туда, Лешенька... На-ка вот, пока не забыла...

Она порылась в сумочке и протянула Двоенинову баночку черной икры.

-- Спасибо, -- сказал он, завел мотор, тронулся и потом на ходу ловким движением закинул баночку в бардачок. -- Как самочувствие Игоря Иваныча-то? Уж пора его выпустить. Все без него соскучились...

-- Не говори, Леша! Сама не дождусь...

Зинаида Андреевна ответила механически. Она вынула из сумочки листок с криво написанной фамилией "Утерин". Леха подумал, не попросить ли напомнить Игорю Ивановичу, что тот обещался позвонить насчет его, Лешиной, работы в "Совтрансавто". Но лучше потерпеть еще немного, пока сам выйдет, а не просить через третьи руки. Двоенинов не стал мешать Зинаиде Андреевне своим обычным разговором о том, о сем и погнал по пустым улицам на Петровку.

36. УТЕРИН ВЛАДИМИР КУЗЬМИЧ

ИЗ АНКЕТЫ ДЛЯ СПЕЦКАДРОВ

Старший инспектор МУРа, капитан милиции.

Родился 29 января 1932 г. в деревне Знаменка, Смоленской области. Русский.

Член КПСС с 1952 г., партбилет No 3453211.

Образование специальное и высшее: окончил спецшколу КГБ в 1963 г., юридический факультет МГУ. Иностранными языками не владеет. За границей не был.

Семейное положение: женат. Жена, Утерина Н.П., работает лаборанткой в научно-техническом отделе МУРа. Сын 9 лет.

Военнообязанный. Запас ВВ (Внутренние войска), спецучет.

Паспорт IV HE No 651127, выдан 114 о/м г. Москвы 14 июля 1967 г. Прописан постоянно: просп. Вернадского, 15/14, кв. 26. Тел. 130-92-81.

Сведения о трудовой деятельности, родственниках, справки о состоянии здоровья находятся в личном деле.

КАРЬЕРА КАПИТАНА УТЕРИНА

Вернувшись вместе с шифровальщиком Кашиным из Гаваны, замначальника шифровальной группы Центра Виноградов поручил младшему лейтенанту Утерину попытаться дешифровать слово "кадум", что и было Утериным сделано без всяких дешифровочных таблиц. При этом Утерин усмехнулся, и подполковник сделал вывод, что ему об оскорблении известно. Владимир Кузьмич Утерин, пониженный в звании, был переведен, как и Кашин, в Десятый отдел "Семерки" -- в службу внешнего наблюдения. Немногословный и исполнительный, он получил тут номер 43-85 и прижился. Работа оказалась более живой, требовала сноровки, а эти качества у Владимира были от природы.

Топтунов привозили к объектам небольшими группами. Старший распределял точки, раздавал фотографии, объяснял кто кому передает объект в случае преследования. Объектами были в основном иностранцы и советские граждане, которые с ними встречались. Сотрудники запоминали, с кем они говорили, фотографировали встречи микрокамерами через грудное отверстие в плаще. Владимир не допускал ошибок в работе и вскоре был назначен на должность старшего оперативной группы. Второй прокол произошел снова не по его вине.

Сотрудников внешнего наблюдения, отменив все текущие задания, собрали в управлении. Обратился к ним седой полковник в гражданском костюме, до этого в лицо топтунам, как ни странно, неизвестный.

-- Наша разведка, товарищи, сообщила, что в Шереметьево из Франкфурта-на-Майне под видом туриста прибывает некий господин Зигмаринген, скромный немецкий бизнесмен, большой любитель живописи и симфонической музыки. В действительности этот Зигмаринген, он же Майер, он же Люттгенс, -- крупный западногерманский агент. Мы изучили его дело (в нем свыше трехсот документов) и запросили у нашей службы в ФРГ дополнительные данные. К сожалению, ответ не успокаивает. Поездка настолько засекречена разведслужбой, что нам остается быть начеку. Принято решение не препятствовать во въезде Зигмарингену, выдать визу, не отказывать ни в каких просьбах, даже если они выйдут за пределы установленных для Интуриста маршрутов. Багаж его официально не будет досматриваться. Надеюсь, понимаете, какая ответственность ложится на вашу службу? Только в Москве мы поднимаем по готовности No 1 456 человек и на время операции подключаем вас к 12-му отделу. Необходимое количество ваших ребят будет занято во всех городах по маршруту Зигмарингена. Все наши люди в службе сервиса в гостиницах, аэрофлоте, общественных местах, где он может появиться, оповещены. Дальнейшие инструкции поступят после его приземления... Теперь о вас... От вас требуется чистая работа. Господин Зигмаринген и в мыслях не должен иметь, что за ним следят. Пусть наслаждается полной свободой. Если что, немедленно связь со мной!

12-ый отдел 7-го оперативного управления КГБ -- это специальные операции по слежке. Трудные были две недели для Утерина. Когда бизнесмен и знаток симфонической музыки господин Зигмаринген, невысокого роста седеющий господин в дешевом сером пальто, сияя сердечной улыбкой, сбежал с трапа и к нему направилась переводчица, старший группы наблюдения из машины доложил по рации:

-- Приняли объект. 21-14 начала. Пошло-поехало!

А гость как ни в чем не бывало ходил в Москве на симфонические концерты, гулял по Тбилиси, отправился в Ташкент и Самарканд и за две недели ни единого раза не остановился на улице, чтобы заговорить с прохожим, ни единого раза не поинтересовался химией, специалистом в которой себя называл.

-- Зачем он приехал? -- гадали на всех ярусах советской разведки.

-- Я хотел бы продлить визу еще на две недели, -- сказал он переводчице. -- Если это, конечно, не трудно...

-- Вы что-нибудь не успели сделать? Я могу помочь?

-- Да, я не успел осмотреть Эрмитаж и Русский музей.

Визу продлили. Утерина вызвали на новое совещание: этот чертов господин Зигмаринген будет их мучить еще две недели!

-- Удвойте бдительность! -- предупредил полковник. -- Не исключено, что он, как матерый волк, путает следы, усыпляет нашу бдительность, а в конце попытается что-либо натворить. Тщательное изучение содержимого его чемоданов, к сожалению, не дало никаких результатов. Вся надежда на вас!

Получив объект от своего коллеги, 43-85 смотрел за ним во все глаза. К счастью, гость не имел манеры оглядываться, хотя и ходил, глазея по сторонам. Иногда он бегал, хватая под руку переводчицу, так что Утерину и его коллегам удавалось перевести дух лишь в машинах.

Уехал Зигмаринген не по графику, а на день раньше, внезапно поменяв билет на ночной рейс и подняв с постелей топтунов. У трапа гость поцеловал в губы переводчицу 21-14 и вручил ей в подарок сто долларов, которые она после сдала под квитанцию в бухгалтерию "Интуриста".

-- Теперь все ясно! -- резюмировал седой начальник. -- Зигмаринген постарел и решил порвать с преступной жизнью. У нас в стране он отдыхал. Мы хорошо поработали, товарищи, сделали все, что могли!

Однако спустя две недели наша разведка переправила домой из Израиля копию сообщения об иллюстрированном отчете, разосланном Зигмарингеном разведкам всех стран, дружественных ФРГ. Изучая советское искусство, гость сфотографировал большую часть сотрудников службы внешнего наблюдения, чтобы они были известны заинтересованным сторонам.

В течение месяца коллег Утерина пересортировывали и раскидывали. И его вызвали на собеседование.

-- Как у вас с дикцией? -- спросил один из членов комиссии. -- Стихи в школе учили?

-- Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя, -- продекламировал бывший номер 43-85.

-- Для начала неплохо! Остальное дотянем!

Утерина перевели в группу скандирования, и тут ему сразу понравилось. Работающие в группе лучше одевались, всегда ходили в белоснежных рубашках и при галстуках, некоторые даже с платочками в нагрудных карманах. Начальник группы скандирования представил им Прова Царского, народного артиста СССР, секретаря партийной организации Малого театра, на которого возложили почетную общественную нагрузку подготовить пополнение к работе. Царский всю жизнь играл Чацкого, но в остальной жизни был со всем согласен. Он начал с дикции, заставил Утерина раз двадцать повторить скороговорки "Ехал Грека через реку" и "Карл у Клары украл кораллы". Затем подошел к пианино и взял аккорд.

-- Ну, а теперь красиво и раскатисто споем: "Слава коммунистической партии!"

Утерин крикнул. Царский поморщился.

-- Потише, голубчик! Слава -- интонация вверх -- Коммунистической партии -- интонация вниз. И больше чувств, искренности, страсти! Вот послушайте...

Он прожурчал своим бархатным профессиональным голосом. Интонация ушла вверх, повисела там немного и торжественно опустилась. Далеко было бывшим топтунам до народного артиста.

-- Понятно? -- спросил Царский, счастливый своим талантом. -- Давайте-ка хором, друзья: "Да здравствует -- интонация вверх, пауза -- наше родное -- маленькая пауза -- советское -- пауза еще меньше -- прави-тель-ство-о-о!"

Пианино подтвердило правильность этой мысли величественным мажорным аккордом.

-- Не басите, не басите! Нежнее, задушевнее! Так, чтобы всем, сидящим вокруг вас в зале, захотелось повторить вместе с вами. Ну, давайте, -- артист заглянул в бумажку, -- "Слава могучему авангарду нашей партии, ее ленинскому -- и раскатисто, как эхо, -- По-лит-бю-ю-юро-о-о-о!"

После уроков актерское мастерство Утерина продвинулось. Но и старый опыт не пропал. На съездах и партийных конференциях членов группы скандирования равномерно распределяли по залу с таким расчетом, чтобы каждый сотрудник отвечал за определенную группу депутатов или делегатов. Владимир наблюдал за движением рук закрепленных за ним зрителей. Локтем он мог незаметно определить содержимое кармана проходящего мимо человека, надавить бедром на портфель, выясняя твердость и вес лежащего в нем предмета.

Тексты для скандирования сотрудникам выдавали заранее, отметив галочками, после каких слов в докладе какую здравицу произносить, когда аплодировать, когда аплодировать бурно, после какого абз