Автор :
Жанр : фэнтази

Урсула ЛЕ ГУИН Сборник рассказов СОДЕРЖАНИЕ:

An die music Sur Автор "записок на семенах акации Арфа Гвилан БЕЛЫЙ ОСЕЛ Братья и сестры Вдогонку Воображаемые страны Вымышленное путешествие ДЕВЯТЬ ЖИЗНЕЙ Две задержки на Северной линии День Прощения Дневник Розы Дом ЗА ДЕНЬ ДО РЕВОЛЮЦИИ ЗВЕЗДЫ ПОД НОГАМИ Изменить взгляд КУРГАН Керастион МАСТЕРА МУЗЫКА БЫЛОГО И РАБЫНИ Неделя за городом ОБШИРНЕЙ И МЕДЛИТЕЛЬНЕЙ ИМПЕРИЙ Ожерелье Округ Мэлхью ПРАВИЛО ИМЕН Поле зрения Похититель сокровищ. Проблемы внутренней связи Рассказ жены Слово Освобождения. Сон Ньютона Хозяйка замка Моге ШКАТУЛКА С ТЕМНОТОЙ ЯЩЕРКА

Урсула ЛЕ ГУИН

БЕЛЫЙ ОСЕЛ

В том месте, где старые камни, водились змеи. Но трава там росла такая густая и сочная, что она пригоняла туда коз каждый день.

- Козы стали такие упитанные, - сказала Нана. - Где ты их пасешь, Сита?

- В лесу, в том месте, где старые камни, - ответила Сита, и Нана сказала:

- Туда далеко добираться.

А дядя Хира сказал:

- Берегись, там водятся змеи.

Но они думали о козах, не о ней. Поэтому Сита так и не спросила у них про белого осла.

В первый раз она увидела осла, когда клала цветы на красный камень, что под деревом на краю леса. Ей нравился камень. Это была Богиня: очень старая, круглая, удобно устроившаяся меж корней дерева. Каждый, кто проходил мимо, оставлял Богине цветы или проливал на нее немного воды. Каждую весну ее заново красили красной краской. Сита протягивала Богине цветок рододендрона и оглянулась, думая, что одна из коз забрела в лес. Но это была не коза. Это было белое животное - белее, чем бык брамина. Сита пошла за ним следом, чтобы посмотреть, кто это. Она увидела симпатичный круглый крестец и хвост, похожий на веревку с кисточкой на конце, и поняла, что это осел. Но какой красивый осел! И чей? В деревне было три осла, и два принадлежали Чандра Бозу: серые, тощие, печальные, трудолюбивые животные. Этот осел был высоким, лоснящимся, изысканным. Чудесный осел. Он не мог принадлежать ни Чандра Бозу, ни кому-нибудь другому в деревне, ни кому бы то ни было в другой деревне. На нем не было уздечки или упряжи. Должно быть, это дикий осел. Он живет в лесу один.

Сита позвала коз, просвистев умной Кале, и пошла в лес - туда, куда удалился белый осел. Конечно, там оказалась тропинка, и они пришли по ней в то место, где старые камни. Каменные глыбы размером с дом, наполовину ушедшие в землю, заросшие травой и лозами керала. И белый осел стоял там и смотрел на нее из сумрака под деревьями.

Тогда Сита подумала, что осел - бог, потому что у него был третий глаз посреди лба, как у Шивы. Но осел повернулся, и она увидела, что это не глаз, а рог. Не изогнутый рог, как у коровы или козы, а прямой и острый, словно шип. Один - единственный рог, между глаз, в том месте, где третий глаз Шивы. Так что белый осел все-таки мог быть ослиным богом. На этот случай Сита сорвала желтый цветок с лозы керала и протянула его ослу на раскрытой ладони.

Белый осел чуть помедлил, внимательно разглядывая ее, и коз, и цветок. Потом он неторопливо приблизился к ней, пройдя между каменных глыб. У него были раздвоенные копытца, как у коз, а ступал он еще грациознее, чем они. Осел принял цветок. Нос у него был розовато-белый, нежный-нежный. Сита ощутила его прикосновение к ладони. Она быстро сорвала еще цветок, и осел принял его тоже. Но когда она захотела погладить его по лбу рядом с коротким витым белым рогом, потрогать чуткие белые уши, осел отодвинулся, кося темным продолговатым глазом.

Сита его немного боялась, и подумала, что он может тоже ее немного бояться. Поэтому она села, прислонившись спиной к наполовину ушедшему в землю камню, и сделала вид, что смотрит за козами. Козы были заняты поеданием травы - лучшей травы, которую им случалось есть за много месяцев. Спустя какое-то время осел снова подошел, остановился рядом с Ситой и положил ей на колени подбородок с курчавой бородкой. Дыхание из его ноздрей шевелило тонкие стеклянные браслеты на ее запястье. Медленно и очень ласково Сита почесала его за чуткими белыми ушами, погладила жесткую шерсть у основания рога, шелковистую морду. И белый осел стоял рядом с ней, и она чувствовала тепло его дыхания.

С тех пор она каждый день пригоняла коз сюда. Она шла осторожно, чтобы не наткнуться на змею. И козы стали упитанные. А ее друг белый осел каждый день выходил из леса, и принимал ее дары, и оставался вместе с ней.

- Один вол и сто рупий деньгами, - сказал дядя Хира. - Ты с ума сошла, если думаешь, что мы можем отдать ее в жены за меньшее!

- Моти Лал - ленивый мужчина, - сказала Нана. - Грязный и ленивый.

- Поэтому он и хочет жену, чтобы работала и убирала вместо него! И он получит ее только в том случае, если даст одного вола и сто рупий деньгами.

- Может быть, он остепенится, когда станет женатым, - сказала Нана.

И Ситу обручили с Моти Лалом из другой деревни, который всегда смотрел, как она вечером гонит коз домой. Она видела, как он смотрит на нее через дорогу, но никогда не смотрела на него. Она не хотела смотреть на него.

- Сегодня последний день, - сказала Сита белому ослу.

Козы щипали траву вокруг огромных, покрытых узорами камней, которые когда-то высились здесь, а теперь лежали. Лес окружал их поющей тишиной.

- Завтра я приду сюда с маленьким братом Умы, чтобы показать ему дорогу. Теперь он будет деревенским пастухом. Послезавтра - моя свадьба.

Белый осел стоял неподвижно. Его шелковистая курчавая бородка щекотала ей ладонь.

- Нана отдает мне свой золотой браслет, - сказала Сита белому ослу. - Я надену красное сари, и мне выкрасят хной ладони и ступни.

Осел стоял неподвижно, слушал.

- На свадьбе всех будут угощать сладким рисом, - сказала Сита. И заплакала.

- Прощай, белый осел, - сказала она.

Белый осел глянул на нее искоса. А потом медленно, не оборачиваясь, ушел прочь и скрылся в сумраке под деревьями. Уpсула Ле Гуин. Белый осел. перевод с англ. - А. Китаева. Le Guin, Ursula K(roeber). ?

Урсула Ле Гуин. Слово Освобождения.

Где он? Жесткий и склизкий пол, застоявшийся, без единого лучика света, воздух - вот и все, что здесь было. И еще эта невероятная головная боль. Распластавшись на холодном и влажном на ощупь полу, Фестин застонал, а затем произнес: "Посох!" И когда ольховый посох чародея не возник у него в руке, он понял, что попал в беду. Не имея возможности без помощи посоха добыть достаточно яркий свет, он сел и, щелкнув пальцами высек искру, пробормотав при этом некое Слово. От искры вспыхнул голубоватый шарик блуждающего огонька, и, медленно потрескивая, поплыл по воздуху. "Вверх", - сказал Фестин и светящийся шарик, колыхаясь, начал подниматься все выше и выше, пока где-то на невообразимой высоте не осветил в сводчатом потолке крышку люка. Она была так далеко, что Фестин, на мгновение перенесшийся мысленно в светящийся шарик, увидел свое собственное лицо как бледную точку в сорока футах внизу. Свет не отражался от сырых стен, ибо они были сотканы из ночи при помощи магии. Он вернулся в свое тело и сказал: "Прочь". Шарик угас. Фестин сидел во тьме, похрустывая костяшками пальцев.

Должно быть, его захватили врасплох, подкравшись сзади. Последнее, что он помнил, это как он шел вечером по своему лесу, разговаривая на ходу с деревьями. Все эти последние годы, находясь в самом расцвете сил, он был угнетен тем, что все его обширные знания и навыки никому не нужны и, решив научиться терпению, покинул деревни, уйдя общаться с деревьями. Главным образом, с дубами, каштанами и серыми ольхами, чьи корни пили проточную воду. Прошло шесть месяцев с тех пор, как Фестин последний раз разговаривал с человеком. Он полностью растворился в природе, не нуждаясь ни в каких заклинаниях Так кто же связал его чарами и запер в этом вонючем колодце? "Кто?" - требовательно спросил он у стен, и Имя медленно проступило сквозь поры камня тяжелой черной каплей пота: "Волл".

На мгновение и сам Фестин покрылся холодным потом.

Впервые о Волле Беспощадном он услышал еще давным-давно. О Волле говорили, что он больше чем просто колдун, да к тому же не похож на обычного человека; что он переходит с одного острова Внешнего Предела на другой, уничтожая творения Древних, порабощая людей, сводя леса и опустошая поля, заключая в подземные склепы всех чародеев и магов, что пытаются сразиться с ним. Беженцы с разоренных островов рассказывают всегда одно и то же: появляется он вечером, вместе со зловещим ветром с моря. Слуги его плывут за ним на кораблях и их-то видеть можно. Но никто никогда еще не видел Волла... На Островах всегда было много злых людей и существ, поэтому Фестин - погруженный в обучение юный чародей, - не обратил особого внимания на россказни о Волле Беспощадном. "Я смогу защитить этот остров", - подумал он, чувствуя в себе нерастраченные силы, и вернулся к своим дубам и ольхам, шелесту ветра в их листьях, биению жизни в их круглых стволах, ветвях и веточках, привкусу солнечного света на их листьях, к темным грунтовым водам вокруг корней... Что теперь стало с его старыми товарищами - деревьями? Неужели Волл уничтожил лес?

Окончательно прийдя в себя, Фестин встал на ноги, дважды широко взмахнул руками, а потом уверенно и громко выкрикнул Имя, которое сжигает все замки и срывает с петель рукотворные двери. Но эти стены так были пропитаны ночью, что Имя Творца не было замечено, не было услышано. Имя эхом отразилось от стен и с такой силой ударило в уши Фестина, что он, упав на колени, затыкал уши пальцами до тех пор, пока оно не умерло где-то в сводах склепа высоко наверху. Потрясенный такой отдачей, он сел, решив пораскинуть мозгами.

Они были правы, Волл силен. Здесь, на своей территории, в этой заколдованной подземной темнице, его магия отразит любое прямое нападение, а силы у Фестина с утратой посоха убыло вдвое. Но даже его тюремщик не мог отнять у Фестина способности использовать силы Воплощения и Перевоплощения. Помассировав голову, теперь болевшую вдвое сильнее, он перевоплотился. Его тело растаяло, превратившись в легкое облачко тумана.

Оно лениво оторвалось от пола и поплыло вдоль склизких стен, пока не нашло там, где стены переходили в свод, трещинку толщиной в волос и сквозь нее, капелька за капелькой, начало просачиваться наружу. Оно почти все вытекло в трещину, когда горячий, как из доменной печи, ветер ударил в него, рассеивая и высушивая капельки влаги. Туман спешно просочился обратно в темницу, скользнул, закружившись спиралью, к полу, и принял облик Фестина, который лежал, жадно хватая ртом воздух. Перевоплощение вызывает сильное эмоциональное потрясение у таких погруженных в себя чародеев, как Фестин; а когда к этому еще добавляется шок возможной нечеловеческой смерти в одном из принятых обликов, то подобное сочетание может надолго вывести из строя. Фестин некоторое время лежал неподвижно, глубоко дыша. А еще он злился на самого себя. В конце концов, удрать в виде тумана - это слишком бесхитростный ход. Каждый дурак знает этот трюк. Волл мог просто оставить горячий ветер на страже. Тогда Фестин принял облик маленькой черной летучей мыши и взлетел к потолку, затем перевоплотился в дуновение свежего ветерка и просочился сквозь щелку.

На этот раз все обошлось и он тихонько полетел через холл, в котором оказался, к окну, и тут острое чувство опасности заставило его собраться воедино и принять первый пришедший на ум связный облик - золотое кольцо. И как раз вовремя! Ураганный порыв ледяного ветра, который разметал бы его в прежнем облике в невосстановимый хаос, теперь лишь слегка охладил кольцо. Когда шторм утих, Фестин лежал на полу, раздумывая, в какой форме он быстрее всего доберется до окна.

Он покатился прочь, но было уже слишком поздно. Гигантский чернолицый тролль как вихрь промчался по полу, поймал быстро катящееся кольцо и крепко зажал его в огромном, твердом, как кремень, кулаке. Широкими шагами тролль подошел к люку, произнес заклинание и, подняв крышку за железное кольцо, бросил Фестина во тьму. Он пролетел все сорок футов и звякнул о каменный пол...

Приняв свой истинный облик, он сел, удрученно потирая ушибленное плечо. Довольно перевоплощений на пустой желудок. Фестин с горечью вспомнил свой посох, имея который, он мог бы сотворить сколько угодно еды. Хотя Фестин и мог изменять свой облик, а также не утратил определенных навыков работы с заклинаниями, он не мог перенести сюда какой-то материальный объект - например, молнию или ломоть козленка - ни превратить что-либо в него.

"Терпение", - сказал себе Фестин и, когда отдышался, стал ароматом жареного козленка, разложив свое тело в изысканное сочетание эфирных масел. А потом снова проплыл сквозь трещинку. Ожидающий подвоха тролль удивленно принюхался, но Фестин уже принял облик сокола и полетел прямо к окну. Тролль бросился за ним, отставая на несколько ярдов, и завопил звучным скрежещущим голосом: "Сокол! Держите сокола!" Вырвавшись из заколдованного замка, Фестин, оседлав ветер, стрелой понесся к своему лесу, который темнел на западе; солнечный свет и блеск моря ласкали его взгляд. Но тут его настигла более быстрая стрела. Вскрикнув, он упал. Солнце, море и башни закружились вокруг него и исчезли.

И вновь он очнулся на влажном полу подземной темницы. Руки, волосы и губы были липкими от крови. Стрела пронзила крыло сокола, а значит - плечо человека. Не в силах шевельнуть даже пальцем, он прошептал заклинание, заживляющее раны. Наконец он смог сесть и припомнить более сильные и глубокие исцеляющие заклинания. Но он потерял много крови, а вместе с ней - и немало сил. Фестина била дрожь, пронзавшая тело до мозга костей, и даже целебные чары не смогли его согреть. Глаза его застилала тьма, не пропавшая даже когда он зажег блуждающий огонек и осветил затхлый воздух: такая же черная мгла, как он заметил во время полета, нависла над лесом и городками его земли.

Фестин был не в силах защитить эту землю.

Он слишком ослаб и устал, чтобы снова попытаться удрать. Переоценив свое могущество, он утратил силу. Какой бы облик он сейчас не принял, тот отразит его слабость, и Фестин будет пойман.

Дрожа от холода, он скорчился на полу, позволив огненному шарику потухнуть, и тот угас, выпустив последнее облачко метана - болотного газа. Этот запах напомнил ему о его любимых болотах, простершихся от стены леса до моря, куда не ходят люди, где наддостровками чистой воды степенно парят лебеди, где между старицами и зарослями тростника бесшумно бегут к морю быстрые ручейки. О, стать бы рыбой в одном из таких ручейков; хотя все же лучше оказаться где-нибудь выше по течению, у истоков, в тени лесных великанов, укрыться в чистых грунтовых водах под ольховыми корнями, и отдохнуть...

Это была великая магия. Фестин был не более искушен в ней, чем любой человек, кто в изгнании или в минуту опасности мечтает оказаться среди полей и рек своей родины, тоскуя по порогу отчего дома, по столу, за которым когда-то ел, по веткам за окнами спальни. Однако люди, за исключением великих магов, лишь во сне могут совершить это таинство возвращения домой. Несмотря на то, что волна холода тут же пронзила его до мозга костей, заструилась по жилам и нервам, Фестин собрал в кулак всю свою волю, пока душа его не засияла, как свеча, во мраке бренной плоти. Потом он занялся великой и безмолвной магией.

Стены исчезли. Он растворился в земле, прожилки гранита заменяли его кости, грунтовые воды - кровь, корни растений - нервы. Как слепой червь медленно полз он под землей на запад, со всех сторон окруженный беспросветной тьмой. А потом вдруг как-то сразу прохлада жизнерадостной, несдержанной, неисчерпаемой лаской омыла его спину и живот. Он ощущал своими боками вкус воды, чувствовал ее течение. Безвекими своими глазами он увидел перед собой глубокий илистый бочажок меж толстых корней ольхи. Он метнулся, блеснув серебром чешуи, в его тень. Он был свободен. И он был дома.

Вода бежала, неподвластная времени, из своего чистого истока. Фестин лежал на песчаном дне бочажка, позволяя более целебной, чем любые чары, проточной воде омывать свои раны. Ее прохлада уносила прочь пронизывающий холод, переполнявший его. Но не успев отдохнуть, он почувствовал сотрясение земли и топот. Кто это бродит сейчас по его лесу? Изменить облик у него уже не было сил, поэтому он спрятал свое сверкающее тело форели под аркой ольхового корня и затаился.

По воде, взмутив песок зашарили огромные серые пальцы. Над взбаламученным бочажком возникали и вновь пропадали смутные очертания чьих- то лиц с пустыми глазами. Руки и сети шарили, снова и снова промахиваясь, пока, наконец, не поймали его и не подняли отчаянно бьющееся тельце в воздух. Он изо всех сил старался принять свой истинный облик и не смог - его же собственные чары возвращения домой препятствовали превращению. Он, задыхаясь, бился в сети, жадно хватая ртом ужасно сухой, палящий воздух. Вскоре наступила агония и больше он уже ничего не помнил.

Спустя немало времени он мало-помалу начал осознавать, что снова обрел свой человеческий облик. Его рвало какой-то едкой кислой жидкостью. Тут он снова провалился в небытие, а очнувшись, понял, что лежит ничком на сыром полу своей темницы. Он снова был во власти своего врага. И хотя он снова мог дышать, смерть была где-то рядом.

Холодная дрожь теперь охватила все его тело, к тому же тролли, слуги Волла, должно быть, помяли хрупкое тельце форели: когда он пошевелился, грудную клетку и предплечье пронзила острая боль. Поверженный и обессиленный, он лежал на самом дне колодца, сотканного из ночи. И не осталось у него больше сил, чтобы изменить облик, и не было пути наружу, кроме одного.

Лежа неподвижно, захлестываемый волнами боли, Фестин думал:

"Почему он не убивает меня? Зачем держит здесь живым?

Почему его никто никогда не видел? Каким образом можно его увидеть, по какой земле он ступает?

Он все еще боится меня, хотя силы мои уже иссякли.

Говорят, что всех побежденных им чародеев и могучих воинов он заточил в подобных гробницах, где и живут они год за годом, пытаясь освободиться...

Но что, если кто-то из них решит не цепляться за жизнь?"

Так Фестин сделал свой выбор. Последней его мыслью, если я не ошибаюсь, было: - "Люди подумают, что я струсил". Но он не обратил на нее внимания. Повернув немного голову, он закрыл глаза, в последний раз глубоко вздохнул и прошептал Слово Освобождения, которое произносят лишь раз в жизни.

Перевоплощения не было. Он не изменился. Тело его - длинные ноги и искусные руки, глаза, которые так любили смотреть на деревья и ручьи - не поменяло свой облик. Оно лежало совершенно неподвижно и было холодно, как лед. Но стены исчезли. Исчезла темница, созданная при помощи магии, исчезли башни и залы крепости, а вместе с ними - и лес, и море, и вечернее небо. Исчезло все, а Фестин медленно спускался вниз по пологому склону горы Бытия. Над его головой сияли звезды.

Даже здесь он не забыл, что при жизни обладал великой силой. Словно пламя свечи пылала его душа в сумраке этой обширной земли. Помня об этом, он выкрикнул имя своего врага: - "Волл!"

Не в силах сопротивляться его зову, Волл возник перед ним призрачно- бледным пятном в свете звезд. Когда Фестин приблизился, тот съежился и завизжал, будто его жгли. Волл бросился бежать, но Фестин неотступно следовал за ним. Они долго-долго шли по застывшим лавовым полям подле огромных вулканов, вздымающих свои конуса к безымянным звездам; через гряды безмолвных холмов; сквозь долины, поросшие короткой черной травой; минуя города или идя по их неосвещенным улицам между домами, в окнах которых не было видно ни одного лица. Звезды были словно вколочены в небо: они никогда не садились и не вставали. Все застыло навечно, и солнце здесь никогда не взойдет. Но несмотря ни на что, Фестин все гнал и гнал своего врага перед собой, пока они не добрались до места, где когда-то давным-давно текла река, берущая свое начало в обитаемых землях. В ее высохшем русле, среди валунов, лежало мертвое тело: пустые глаза обнаженного старика уставились на не ведающие о смерти звезды.

- Войди, - приказал Фестин.

Тень захныкала, но когда Фестин подошел поближе, Волл съежился, согнулся и вошел в открытый рот своего собственного тела.

И труп тут же исчез, не оставив никаких следов на безупречно чистых сухих валунах, слабо мерцающих в свете звезд. Фестин немного постоял неподвижно, а потом присел отдохнуть среди огромных скал. Отдохнуть, но не спать: он должен был сторожить здесь, пока тело Волла, отосланное обратно в свою могилу, не превратится в пыль, и все злое могущество не исчезнет, развеянное ветром и смытое в море дождем. Он должен присматривать за этим местом, где смерть некогда нашла лазейку в мир жизни. Терпение его было безгранично, и Фестин ждал подле скал, среди которых уже никогда больше не потечет река, в самом сердце страны, лишенной морей и океанов. Звезды бесстрастно сияли над ним; он смотрел на них и медленно, очень медленно начал забывать журчание ручейков и стук дождя по листьям в лесах жизни.

КУРГАН

Ночь спустилась по заснеженной дороге, идущей с гор. Тьма поглотила деревню, каменную башню Замка Вермеа, курган у дороги. Тьма стояла по углам комнат Замка, сидела под огромным столом и на каждой балке, ждала за плечами каждого человека у очага.

Гость сидел на лучшем месте, на угловом сиденье, выступающем с одной стороны двенадцатифутового очага. Хозяин, Фрейга, Лорд Замка, Граф Монтейн, сидел со всем обществом на камнях очага, хотя и ближе к огню чем остальные. Скрестив ноги, положив свои большие руки на колени, он упорно смотрел на огонь. Он думал о самом худшем часе, который он узнал за свои двадцать три года, о поездке на охоту, три осени назад, к горному озеру Малафрена. Он думал о том, как тонкая стрела варваров воткнулась в горло его отца; он помнил как холодная грязь текла у него по коленям, когда он преклонил колени у тела его отца в камышах, в окружении темных гор. Волосы его отца слегка шевелились в воде озера. И был странный вкус у него во рту, вкус смерти, как будто облизываешь бронзу. Он и теперь ощущал вкус бронзы. Он слушал женские голоса в комнате наверху.

Гость, путешествующий священник, рассказывал о своих путешествиях. Он пришел из Солари, внизу на южных равнинах. Даже купцы имели там каменные дома, сказал он. У баронов были дворцы и серебряные блюда, и они ели ростбиф. Вассалы Графа Фрейга и его слуги слушали раскрыв рты. Фрейга, слушая, чтобы занять время, хмурился. Гость уже пожаловался на конюшни, на холод, на баранину на завтрак, обед и ужин, на ветхое состояние Капеллы Вермеа и на службу Обедни, говоря так: "Арианизм!" - что он бормотал, втягивая воздух и крестясь. Он говорил старому Отцу Егусу, что все души в Вермеа были прокляты: они получили еретический баптизм. "Арианизм, Арианизм!" - прокричал он. Отец Егус, съежившись, думал что Арианизм есть дьявол, и пытался объяснить, что никто в его приходе никогда не был одержим, кроме одного из баранов графа, который имел один желтый глаз, а другой голубой, и боднул беременную девушку, так что она выкинула своего ребенка, но они побрызгали святой водой на барана и с ним более не было проблем, он действительно стал хорошим бараном, и девушка, которая была беременна, не состоя в браке, вышла замуж за хорошего крестьянина из Бара и родила ему пятерых маленьких Христиан в один год. - Ересь, прелюбодеяние, невежество! - ругался чужеземный священник. Теперь он молился двадцать минут прежде чем есть его баранину, забитую, приготовленную и поданную руками еретиков. "Что он хотел?" - подумал Фрейга. - "Ожидал ли он удобств зимой? Думал ли он, что они язычники, с этим его "Арианизм"? Нет сомнений, что он никогда не видел язычников, маленьких, черных, ужасных людей Малафрена и отчих курганов. Нет сомнений, что в него никогда не выпускали поганую стрелу. Это бы научило его различать язычников и Христиан", - думал Фрейга.

Когда гость казалось кончил хвастаться, до поры до времени, Фрейга сказал мальчишке, который лежал рядом с ним, подперев подбородок рукой:

- Спой нам песню, Гилберт.

Мальчишка улыбнулся и сел, и начал высоким, приятным голосом:

Король Александр ехал впереди,

В золотых доспехах был Александр,

Золотые наголенники и огромный шлем,

Его кольчуга вся была выкована из золота.

В золотом убранстве шел король,

Христа призывал он, крестом себя осеняя,

В холмах вечером.

Авангард армии Короля Александра

Ехал на своих лошадях, великое множество,

Вниз к равнинам Персии,

Чтобы убивать и порабощать, они следовали за Королем,

В холмах вечером.

Долгое монотонное пение продолжалось; Гилберт начал с середины и заканчивал на середине, задолго до смерти Александра "в холмах вечером". Это не имело значения, они все знали ее с начала и до конца.

- Почему вы заставляете петь мальчишку о поганых королях? - сказал гость.

Фрейга поднял голову.

- Александр был величайшим королем из Христианского мира.

- Он был греком, языческим идолопоклонником.

- Без сомнения вы знаете, что песня отличается от того, что мы делаем, - вежливо объяснил Фрейга. - Как мы поем: "Христа призывал он, осеняя себя крестом."

Некоторые из мужчин улыбнулись.

- Может ваш слуга споет нам лучшую песню, - добавил Фрейга, чтобы его вежливость была искренней. И слуга священника, не заставив себя долго упрашивать, начал гнусаво петь духовную песню о святом, который жил двадцать лет в отчем доме, не узнанным, питаясь объедками.

Фрейга и его домочадцы слушали зачарованно. Новые песни редко доходили до них. Но певец скоро остановился, прерванный странным пронзительным воем откуда-то снаружи комнаты. Фрейга вскочил на ноги, вглядываясь в темноту холла. Затем он увидел, что его люди не двинулись, что они в молчании смотрят на него. Снова негромкий вой послышался из комнаты наверху. Юный граф сел.

- Закончи свою песнь. - сказал он.

Слуга священника быстро пробормотал остальную часть песни. Тишина сгустилась, когда он ее кончил.

- Ветер поднимается, - тихо сказал мужчина.

- Злая это зима.

- Снега по бедра, идя через проход от Малафрены вчера.

- Это их рук дело.

- Кого? Горного народа?

- Помнишь распотрошенную овцу, которую мы нашли прошлой осенью? Касс сказал тогда, что это дьявольский знак. Они были убиты для Одна, он имел в виду.

- Что еще это должно означать?

- О чем вы говорите? - потребовал чужеземный священник.

- Горный народ, сэр Священник. Язычники.

- Что за Одн?

Пауза.

- Ну, сэр, может лучше не говорить об этом.

- Почему?

- Ну, сэр, как вы говорите в песне, святые разговоры лучше, к ночи. - Касс, кузнец, говорил с достоинством, только поглядывая наверх, чтобы указать на комнату над головой, но другой, парнишка с болячками вокруг глаз, пробормотал:

- Курган имеет уши, Курган слышит...

- Курган? Тот холмик у дороги, вы имеете в виду?

Молчание.

Фрейга повернулся лицом к священнику.

- Они убивают для Одна, - сказал он мягким голосом, - на камнях, рядом с курганами в горах. Что внутри курганов, никто из людей не знает.

- Бедные язычники, нечестивцы, - печально пробормотал отец Егус.

- Камень для алтаря в нашей капелле пришел от Кургана, - сказал Гилберт.

- Что?

- Закрой свой рот, - сказал кузнец. - Он имеет в виду, сэр, что мы взяли камень на вершине горки из камней, рядом с Курганом, большой камень из мрамора, Отец Егус освятил его, и нет в нем зла.

- Прекрасный камень для алтаря, - согласился Отец Егус, кивая и улыбаясь, но в конце фразы еще один вой зазвенел наверху. Он пригнул голову и зашептал молитвы.

- Вы молитесь тоже, - сказал Фрейга, смотря на путника. Он нагнул голову и начал бормотать, поглядывая на Фрейгу уголком глаза.

В Замке было немного тепла, и кроме того, что давал очаг, и рассвет застал большинство из них на том же месте: Отец Егус свернулся как древний соня в камышах, странник свалился в своем закопченном углу, руки сложены на животе, Фрейга растянулся, лежа на спине, как человек, срубленный в сражении. Его люди похрапывали кругом него, во сне начиная было, но не заканчивая жестов. Фрейга проснулся первым. Он перешагнул через тела спящих и поднялся по каменным ступенькам на верхний этаж. Ренни, акушерка, встретила его в аванзале, где несколько девушек и собак спали на груде овечьих шкур.

- Нет еще, граф.

- Но уже прошло две ночи.

- Ах, она только начала, - сказала акушерка оскорбленно. - Должна же она отдохнуть, разве нет?

Фрейга повернулся и тяжело спустился вниз по витой лестнице. Женская оскорбленность тяготила его. Все женщины, все вчера; их лица были суровы, они были поглощены в свои мысли; они не обращали внимания на него. Он находился снаружи, за бортом, незначительный. Он не мог ничего сделать. Он сел за дубовый стол и закрыл лицо руками, стараясь думать о Галла, его жене. Ей было семнадцать; они были женаты десять месяцев. Он думал о ее круглом белом животе. Он пытался думать о ее лице, но не было ничего кроме вкуса бронзы на его языке.

- Дайте что-нибудь поесть! - крикнул он, стукнув кулаком по столу, и Замок Вермеа рывком пробудился от серой спячки утра. Мальчишки забегали, собаки затявкали, меха заревели на кухне, люди потягивались и сплевывали у огня. Фрейга сидел, зарыв голову в руках.

Женщины спустились вниз, по одной или по двое, к остальным у огромного очага и поклевали пищу. Их лица были суровы. Они говорили друг с другом, не обращаясь к мужчинам.

Снегопад прекратился, и ветер дул с гор, наваливая сугробы у стен и коровников, ветер настолько холодный, что как ножом перехватывал дыхание в горле.

- Почему слово Божье не было донесено до тех горных людей, приносящих в жертву овец? - это был пузатый священник, говорящий с Отцом Егусом и человеком с болячками вокруг глаз, Стефаном.

Они помедлили, не уверенные что под "приносящими в жертву" имеется в виду.

- Они не только овец убивают, - сказал Отец Егус.

Стефан улыбнулся:

- Нет, нет, нет, - сказал он, покачивая головой.

- Что вы имеете в виду? - голос странника был резок, и Отец Егус, слегка съежившись, произнес:

- Они... они также убивают коз.

- Овцы или козы, какая разница? Откуда они пришли, эти язычники? Почему им разрешают жить в стране Христа?

- Они всегда жили здесь, - сказал старый священник недоумевая.

- И вы никогда не пытались распространить учение Святой Церкви среди них?

- Я?

Это была хорошая шутка; мысль о том как маленький старый священник взбирается в горы - это было подходящее время рассмеяться. Отец Егус, хотя и не был тщеславен, но возможно почувствовал себя немного уязвленным, так как в конце концов он сказал более жестким голосом:

- У них есть свои боги, сэр.

- Их идолы, их дьяволы, их, как они это называют... Одн?

- Потише, священник, - внезапно вмешался Фрейга. - Обязательно вам называть это имя? Вы не знаете молитв?

После этого путник был менее надменен. С того времени как граф хрипло к нему обратился, очарование гостеприимства было разрушено, лица, которые смотрели на него, были суровы. В эту ночь его снова усадили на угловое сидение у огня, но он сидел там съежившись, не подвигая колени к теплу.

Не было песен у очага в ту ночь. Люди говорили приглушенно, умолкая от молчания Фрейга. Тьма ждала за их плечами. Не было ни звука кроме завываний ветра снаружи и завываний женщин наверху. Она была тиха весь день, но теперь хриплый, глухой крик шел снова и снова. Фрейга казалось невозможным, что она еще могла кричать. Она была худой и маленькой, девочкой, она не могла выносить столько боли в себе.

- Что за польза от них, там наверху! - разорвал он тишину. Его люди посмотрели на него, ничего не сказав. - Отец Егус! Есть какое-то зло в этом доме.

- Я могу только молиться, сын мой, - испуганно сказал старик.

- Тогда молись! У алтаря!

Он поторапливал Отца Егуса, шедшего перед ним, в черный холод, через двор, где сухой снег кружился невидимый на ветру, к капелле. Через некоторое время он вернулся один. Старый священник обещал провести ночь стоя на коленях у огня в небольшой келье за капеллой. У огромного очага только чужеземный священник еще бодрствовал. Фрейга сел на камни очага и долго ничего не говорил.

Странник посмотрел вверх и вздрогнул, увидев, что голубые глаза графа направлены прямо на него.

- Почему вы не спите?

- Мне не спится, граф.

- Лучше было бы, если бы вы спали.

Путешественник нервно моргнул, затем закрыл глаза и попытался сделать вид, что спит. Он подглядывал через полузакрытые веки за Фрейгой и пытался повторять, не шевеля губами, молитву, обращенную к своему покровителю-святому.

На взгляд Фрейги он выглядел как толстый черный паук. Лучи тьмы исходили от его тела, паутиной затягивая комнату.

Ветер стихал, оставляя тишину, в которой Фрейга слышал стоны своей жены, сухой, слабый звук.

Огонь угасал. Канаты и сети тьмы все плотнее и плотнее запутывались вокруг человека-паука в углу у очага. Крошечные блестки показались у него под бровями. Нижняя часть лица тихонько двигалась. Он углубился в свои заклинания. Ветер затих. Не было ни звука.

Фрейга встал. Священник посмотрел вверх на широкую золотую фигуру, вырисовывающуюся в темноте.

- Пошли со мной, - сказал Фрейга, но священник был слишком напуган, чтобы двигаться. Фрейга взял его за руку и рывком поставил на ноги.

- Граф, граф, что вы хотите? - прошептал святой отец, пытаясь освободиться.

- Пошли со мной, - сказал Фрейга и повел его по каменному полу, через темноту, к двери.

Фрейга был одет в тунику из шерсти овец; священник только в шерстяную мантию.

- Граф, - выдохнул он, труся рядом с Фрейгой через двор, - холодно, человек может замерзнуть до смерти, могут встретиться волки...

Фрейга сбросил тяжелые засовы внешних ворот Замка и открыл одну створку.

- Иди, - сказал он, указывая своим вложенным в ножны мечом.

Священник остановился.

- Нет, - произнес он.

Фрейга вытащил меч из ножен, короткий толстый клинок. Тыкая его концом в зад под шерстяной мантией, он вывел священника за ворота, повел вниз по деревенской улице к дороге, что вела в горы. Они шли медленно, так как снег был глубок, и их ноги проваливались в сугробы при каждом шаге. Воздух теперь был необычно неподвижен, как будто замерз. Фрейга посматривал вверх на небо. Над головой между высокими прозрачными облаками сияли, образовывая фигуру, похожую на рукоять меча, три ярких звезды. Некоторые называли фигуру Воин, другие Молчаливый, Одн молчаливый.

Священник бормотал одну молитву за другой, упорно продолжая скороговорку, переводя дух со свистом. Один раз он споткнулся и упал лицом в снег. Фрейга рывком поставил его на ноги. Он посмотрел вверх на лицо юноши в свете звезд, но ничего не сказал. Он продолжал волочить ноги, молясь негромко и упорно.

Башня и деревня Вермеа темнели позади них; вокруг них располагались голые холмы и равнины снега, бледные в свете звезд. Рядом с дорогой находился бугор, меньше чем в рост человека, напоминающий формой могилу. Рядом с ним, не покрытый снегом из-за ветра, стоял невысокий толстый столб или алтарь, сооруженный из неотесанных камней. Фрейга взял священника за плечо, таща его с дороги к алтарю рядом с Курганом.

- Граф, граф... - выдохнул священник, когда Фрейга схватил его за голову и отогнул ее назад. Его глаза казались белыми в свете звезд, его рот был открыт в пронзительном крике, но крик вышел только клокочущим свистом, когда Фрейга перерезал его горло.

Фрейга заставил тело согнуться над алтарем и резал и рвал толстую мантию, пока не смог вспороть живот. Кровь и внутренности брызнули на сухие камни и окутались паром на сухом снегу. Выпотрошенное тело упало вперед на камни как пустое пальто, руки болтались.

Живой человек опустился на тонкий, очищенный ветром снег, рядом с Курганом, все еще держа в руках меч. Земля сотрясалась и вздыхала, и крики раздавались в темноте.

Когда он поднял голову и огляделся кругом, все переменилось. Небо, беззвездное, поднималось высоким бледным сводом. Холмы и далекие горы были ясно различимы, не отбрасывали теней. Бесформенное тело, валявшееся на алтаре, было черно, снег у подножия Кургана был черен, руки Фрейги и клинок меча черен. Он пытался отмыть руки с помощью снега, и жгучая боль от этого привела его в сознание. Он встал, перед глазами у него поплыло, и пошатываясь на негнущихся ногах пошел назад в Вермеа. Пока шел, он чувствовал, что западный ветер, мягкий и влажный, поднимаясь вместе со днем, нес оттепель.

Ренни стояла у огромного очага, пока мальчишка Гильберт разводил огонь. Ее лицо было серым и надутым. Она с усмешкой проговорила Фрейге:

- Ну, граф, вы как раз вовремя вернулись!

Он стоял тяжело дыша с вялым лицом и не говорил.

- Пойдемте, тогда, - сказала акушерка. Он последовал за ней вверх по витой лестнице. Солома, которая устилала пол, была сметена к камину. Галла снова лежала в широкой, похожей на коробку постели, в брачной постели. Ее закрытые глаза глубоко запали. Она тихо посапывала. - Шш-ш! - произнесла акушерка, когда он хотел было приблизиться к ней. - Тише! Посмотрите сюда.

Она подняла туго завернутый сверток.

Через некоторое время, когда он все еще ничего не произнес, она резко выдохнула:

- Мальчик. Прекрасный, большой.

Фрейга протянул одну руку к свертку. Его ногти были покрыты коричневой коркой.

Акушерка прижала сверток к себе.

- Вы холодный, - сказала она резким оскорбленным шепотом. - Вот. - Она отогнула край материи, чтобы показать на мгновение крохотное розовое человеческое личико в свертке, затем снова его опустила.

Фрейга подошел к подножию кровати и встал на колени на полу и сгибался до тех пор, пока не коснулся лбом каменного пола. Он бормотал: "Господь Иисус Христос, благодарю тебя, воздаю хвалу тебе...

Епископ из Солари никогда не узнал, что сталось с его посланником на севере. Вероятно, являясь усердным человеком, он забрел слишком далеко в горы, где еще обитали язычники, и принял мученический венец.

Имя графа Фрейга долго жило в истории его провинции. За его жизнь был основан Бенедектинский монастырь в горах над озером Малафрена. Паства графа Фрейга и меч графа Фрейга кормили и защищали монахов в их первую тяжелую зиму там. На плохой латыни в их хрониках, черными чернилами на прочном пергаменте, он и его сын, после него, упоминались с признательностью, как верные стражи Церкви Господней.

ШКАТУЛКА С ТЕМНОТОЙ

По мягкому песку океанского побережья шел, не оставляя за собой следов, маленький мальчик. В чистом небе без солнца метались, крича, чайки, а в спокойной воде пресного океана играла крупная форель. Вдалеке, почти у самого горизонта, показался на миг морской змей, изогнул тело семью чешуйчатыми арками и вновь исчез в пучине. Ребенок свистнул, подзывая, но гигантское пресмыкающееся, занятое охотой на китов, так больше и не всплыло на поверхность. Мальчик зашагал дальше, по-прежнему не отбрасывая тени и не оставляя следов на полоске пляжа между морем и обрывистым берегом. Впереди, на травянистом уступе, притулилась избушка на четырех ножках. Пока малыш карабкался по тропинке, петлявшей по склону утеса, избушка развернулась кругом и потерла друг о друга передние конечности словно муха или адвокат в суде. Стрелки часов внутри домика постоянно показывали десять минут десятого.

- Что это ты притащил, Дики? - спросила его мать, соля и перча томящегося в духовке кролика.

- Шкатулку, мамочка.

- Где ты ее нашел?

Мамин любимчик спрыгнул с увенчанных гирляндами лука стропил и, обвившись словно лисий воротник вокруг ее шеи, сказал:

- У моря.

- Верно, - подтвердил Дики. - Море выбросило ее.

- А что там внутри?

Мамочкин любимец мурлыкнул, но промолчал. Ведьма обернулась и пристально взглянула на круглое личико сына.

- Так что же там? - переспросила она.

- Темнота.

- Правда? Дай-ка взгляну.

Когда она нагнулась к сынишке, кот, не переставая мурлыкать, прикрыл глаза. Бережно прижав шкатулку к груди, малыш крайне осторожно приоткрыл крышку.

- И впрямь темнота, - подтвердила его мать. - Убери ее куда-нибудь, чтобы она не путалась под ногами. Боюсь, ключ давно утерян. А сейчас мигом мыть руки! Стол, накрывайся!

И пока малыш возился с массивным умывальником во дворе, тщательно моя руки и лицо, избушка наполнилась звоном посуды, материализовавшейся прямо из воздуха.

После обеда, воспользовавшись тем, что мать прилегла вздремнуть, Дики улизнул из дома, прихватив с собой обесцвеченную морем, исцарапанную песком шкатулку, и зашагал прочь от океана в сторону дюн. За ним по пятам следовал черный кот, осторожно продираясь сквозь жесткие стебли пробивающейся сквозь песок травы - единственного имевшегося у него прикрытия.

На гребне перевала принц Рикард обернулся в седле и бросил взгляд на видневшиеся в конце длинного спуска, где теснились плюмажи и знамена его армии, укрепленные стены отчего города, которые тускло мерцали, подобно жемчужине, на плоской равнине под небом без солнца. Сердце принца наполнилось гордостью при мысли о том, что никто и никогда не сможет взять его город приступом. Он жестом приказал своим офицерам ускорить темп марша и пришпорил коня. Тот заржал и перешел на галоп, а над головой принца метался, крича, грифон. Поддразнивая коня, он пикировал на него, угрожающе поклацывая клювом, и отворачивал в сторону за секунду до того, как несдерживаемый уздой жеребец мог цапнуть его за кисточку хвоста или отбросить прочь легким ударом серебристого копыта. С насмешливым карканьем отлетая прочь, грифон делал круг над дюнами и все начиналось сначала. Рикард, боясь, что грифон выбьется из сил еще до битвы, в конце концов приструнил его, и теперь тот, мурлыкая и клекоча, степенно летел над головой принца.

Перед юношей раскинулась блестящая гладь моря. Где-то у подножия утесов виднелась армия мятежников под предводительством его брата. Дорога постепенно превратилась в петлявшую по песчаным склонам тропу, видневшееся то слева, то справа море неуклонно приближалось. Внезапно тропинка кончилась. Белый жеребец легко спрыгнул с десятифутового обрыва и галопом понесся по песчаному пляжу. Выйдя из-под прикрытия дюн, Рикард увидел длинную цепь выстроившихся на песке людей, а за их спинами - три черных корабля. Его собственное войско как раз переваливало через дюны, сползая по осыпающимся склонам. Морской бриз трепал небесно-голубые флаги, ровный рокот моря перекрывал гул голосов. Без каких-либо прелюдий или переговоров две армии сошлись - меч на меч, человек на человека. Грифон с леденящим душу криком взмыл в воздух, сорвав с руки Рикарда поводок, и камнем, подобно соколу выставив вперед когти и клюв, рухнул на высокого мужчину в сером - вражеского предводителя. Но тот все же успел выхватить меч из ножен. Как только твердый как железо клюв впился в плечо человека и начал рвать его плоть, пытаясь добраться до горла, безжалостный выпад стального клинка располосовал брюхо грифона. Животное судорожно рванулось вверх и взмахом гигантского крыла выбило всадника из седла и с жалобным криком рухнуло на песок, истекая черной кровью. Высокий мужчина вскочил на ноги и отсек грифону голову и крылья. Ослепленный взметнувшимся фонтаном из крови и песка, он заметил Рикарда лишь тогда, когда тот подскакал к нему вплотную. Молча развернувшись, человек поднял свой дымящийся меч, парируя удар принца. Противник Рикарда попытался подсечь ноги коня, но тщетно - умное животное ни секунды не стояло на месте, кружась вокруг него и вставая на дыбы, а принц без устали наносил сверху вниз удар за ударом. Постепенно движения человека в сером становились все более замедленными, воздух со свистом вырывался у него из легких. Рикард по-прежнему не давал ему ни секунды передышки. Противник принца сделал отчаянный выпад, и тут меч брата со свистом опустился на его запрокинутое лицо. Человек безмолвно рухнул на землю. Бурый песок из-под копыт запорошил лицо, когда Рикард осадил белого жеребца и ринулся в гущу битвы. Атакующих было больше, да и дрались они, как звери, так что мятежники шаг за шагом отступали к морю. Когда от всего их войска осталось человек двадцать-тридцать, они дрогнули и сломя голову кинулись к кораблям, выталкивая их на глубину и карабкаясь на борт. Рикард начал созывать своих людей. Они брели к нему по песку со всех сторон, переступая через трупы людей и лошадей. Тяжелораненые тоже пытались подползти поближе к принцу. Все, кто был в состоянии самостоятельно передвигаться, выстраивались в ряды в ложбине за дюной, на вершине которой стоял Рикард. За спиной принца покачивались на волнах вытолкнутые на глубину черные галеры.

Рикард присел на густую сочную траву, прикрывавшую вершину дюны, и опустил голову, спрятав лицо в ладонях. Рядом с ним застыл, словно каменная статуя, белый жеребец. В ложбине у ног принца молча стояли остатки его войска. За спиной Рикарда на песчаном пляже подле тела грифона лежал высокий мужчина в сером с залитым кровью лицом. Вокруг него лежали, уставившись в небо без солнца, другие мертвецы.

Подул легкий ветерок. Рикард поднял голову. На его юном лице застыло угрюмое выражение. Он дал знак своим офицерам, вскочил в седло и рысью поскакал вперед, огибая дюны, обратно к городу, не дожидаясь, пока его армия пополнит свои ряды и зашагает вслед за ним. Когда над головой принца вдруг закружился, пронзительно крича, грифон, Рикард поднял руку и с улыбкой стал наблюдать за тем, как гигантское создание, хлопая крыльями и мурлыкая как кот, устраивается на его защищенном перчаткой запястье.

- Ты плохой грифон, - сказал принц, - отправляйся ты, петух драчливый, домой в родной курятник!

Оскорбленное чудовище каркнуло и, взмыв в воздух, устремилось на восток в сторону города. Сзади брела среди холмов, не оставляя за собой следов на бархатистом, как шелк, ровном, как стол, буром песке, армия принца. Черные галеры с поднятыми парусами уже качались на волнах вдали от берега. На носу флагмана стоял, угрюмо глядя на берег, высокий человек в сером.

Избрав самый удобный путь домой, Рикард проскакал невдалеке от уступа, на котором стояла избушка на четырех ножках. Стоящая в дверях ведьма окликнула его. Конь вихрем взлетел на склон холма и, подчиняясь твердой руке хозяина, встал как вкопанный у ворот крохотного дворика. Рикард пристально взглянул на молодую ведьму. Ее глаза сияли, как угли, черную гриву волос, обрамлявших смуглое лицо, трепал легкий бриз. Она посмотрела на закованного в белые доспехи принца, восседавшего на белом жеребце, и сказала:

- Ваше высочество, не слишком ли часто вам приходится сражаться?

Он рассмеялся.

- А что мне остается делать? Позволить моему брату осадить город?

- Конечно. Никто не сможет взять город приступом.

- Я знаю. Но мой отец, король, изгнал его из страны, запретив ему на веки вечные даже ступать на нашу землю. А я - верный солдат моего отца, подчиняющийся всем его приказам.

Ведьма бросила взгляд на море, затем вновь посмотрела на юношу. Ее смуглое лицо посуровело, нос и щеки заострились, глаза метали молнии.

- Прислуживай или отдавай приказы, - сказала она, - правь или подчиняйся. Твой брат не хотел ни подчиняться, ни править... Знаешь, принц, будь осторожен. - Ее лицо смягчилось и обрело прежнюю красоту. - Море выбросило подарки этим утром, ветер дует, бьется хрусталь. Будь осторожен.

Юноша степенно поклонился, пробормотав слова благодарности, пришпорил коня и ускакал, как чайка сверкая белизной на фоне причудливо изогнутых гребней дюн.

Ведьма вернулась в хижину и пристально оглядела ее единственную комнату, дабы убедиться, что все на месте: летучие мыши, лук, половики, метла, треснувшие хрустальные шары, тонкий полумесяц луны, повисший на трубе, колдовские книги, ее любимец... Еще раз окинув комнату взглядом, она выскочила наружу и позвала:

- Дики!

С запада дул холодный ветер, пригибая к земле высохшие стебли травы.

- Дики!.. Кис-кис-кис!

Ветер сорвал зов с ее губ, разорвал его на кусочки и куда-то унес.

Женщина щелкнула пальцами. Из-за двери во двор, пронзительно жужжа, вылетела метла и зависла примерно на двухфутовой высоте в горизонтальном положении, а хижина задрожала и возбужденно закрутилась вокруг своей оси.

- Прекрати! - рявкнула ведьма, и дверь послушно захлопнулась. Забравшись на метлу, она стала прочесывать берег к югу от хижины, крича:

- Дики!.. Эй, кис-кис-кис!

Присоединившись к своему войску, юный принц спешился и зашагал наравне с ними. Когда они достигли гребня перевала и увидели раскинувшийся перед ними посреди равнины город, кто-то дернул Рикарда за плащ.

- Принц...

Подле него стоял, испуганно глядя на принца, маленький мальчик, пухленький и круглощекий, словно младенец. Он держал в руках потертую, извалянную в песке шкатулку. Рядом с малышом сидел, улыбаясь во всю пасть, огромный черный кот.

- Ее выбросило море... Я знаю, она предназначена для принца нашей страны... Пожалуйста, возьмите ее!

- Что в ней?

- Темнота, сэр.

Рикард взял шкатулку и после некоторых колебаний слегка приоткрыл ее.

- Она выкрашена изнутри черной краской, - сказал он, усмехнувшись.

- Нет, принц, правда нет. Откройте ее пошире!

Рикард осторожно приподнял крышку на дюйм-другой и заглянул вовнутрь. Затем он быстро захлопнул ее, прежде чем малыш предупредил:

- Не давайте ветру выдуть тьму наружу, принц!

- Я передам шкатулку королю.

- Но она предназначена вам, сэр...

- Все дары моря - собственность короля. Но спасибо тебе за нее, малыш.

Какой-то миг они смотрели друг на друга, маленький пухленький мальчик и суровый красивый юноша. Затем Рикард отвернулся и зашагал дальше, а расстроенный Дики молча побрел вниз по склону холма. Он услышал зов матери, доносящийся откуда-то с юга, и попытался крикнуть ей что-нибудь в ответ, но ветер относил его слова прочь от побережья, а черный кот куда-то исчез.

Бронзовые ворота со скрежетом распахнулись, впуская вернувшееся войско. Залаяли сторожевые псы, часовые встали по стойке "смирно", горожане склонили головы перед Рикардом, который вихрем пронесся на коне по мраморным мостовым, спеша во дворец. Войдя туда, он бросил взгляд на большие бронзовые башенные часы, украшавшие самую высокую из девяти белоснежных башен дворца. Застывшие стрелки показывали без десяти десять.

В Зале Приемов его ждал отец: суровый седовласый мужчина с железной короной на голове. Его руки стискивали металлические подлокотники трона, выполненные в форме голов химер. Рикард опустился на колени и склонил голову. Не поднимая взгляда, он доложил об успешном исходе похода.

- Изгнанник убит, как и большинство его воинов. Оставшиеся в живых бежали на своих кораблях.

Голос, ответивший ему, напоминал скрежет немазанных петель железной двери:

- Хорошая работа, принц.

- Я принес тебе морские подарки.

По-прежнему не поднимая головы, Рикард подал отцу деревянную шкатулку.

Глухой рык вырвался из горла одного из вырезанных на троне монстров.

- Она моя, - сказал старый король столь хриплым голосом, что Рикард на миг поднял взор и увидел зловещий оскал химер и лихорадочный блеск в глазах отца.

- Поэтому я и принес ее тебе, Повелитель.

- Она моя - я сам отдал ее морю! А море отринуло мой дар.

После долгого молчания король продолжил уже более спокойным тоном.

- Что ж, возьми ее себе, принц. Ни мне, ни морю она не нужна. Поступай с ней, как знаешь. Но только... не открывай ее. Никогда не открывай ее, принц!

Рикард низко поклонился, не поднимаясь с пола в знак благодарности и уважения, затем встал и, по-прежнему не поднимая глаз, направился к выходу из огромной залы. Как только принц вышел в тускло освещенную переднюю, его тут же обступили офицеры и вельможи, жаждущие расспросить Рикарда о битве, повеселиться, выпить и позубоскалить. Но вопреки обыкновению, он молча прошел мимо, даже не взглянув на них, и направился в свои покои, бережно держа шкатулку обеими руками.

В его покоях, освещенных ровном пламенем не отбрасывающих теней высоких свечей в золоченых канделябрах, не было окон. Стены украшали сотканные из золотых нитей гобелены, усыпанные всевозможными драгоценными и полудрагоценными камнями. Принц положил шкатулку на стеклянный столик, сбросил плащ, отстегнул пояс с мечом и, вздохнув, сел. Из спальни вприпрыжку выбежал грифон, клацая когтями по выложенному мозаикой полу, и положил голову Рикарду на колени, желая, чтобы тот почесал его поросший перьями загривок. По комнате также бродил кругами огромный лоснящийся черный кот. Рикард не обратил на него никакого внимания. Дворец кишмя кишел всевозможными тварями: кошками, собаками, обезьянами, белками, белыми мышами, тиграми и т.д. У каждой фрейлины был хотя бы один единорог, каждый придворный окружал себя по меньшей мере дюжиной любимцев. У принца имелся лишь один-единственный грифон, неразговорчивый друг, который всегда сражался с ним бок о бок. Рикард потрепал грифона по загривку, то и дело поглядывая вниз, дабы встретиться с полным любви взором золотистых глаз своего любимца. Принца неудержимо притягивала стоящая на столике шкатулка. Он не мог запереть ее, поскольку к ней не было ключа.

Где-то вдалеке играла тихая музыка. Ее беспечные переливы напоминали журчание фонтана.

Принц взглянул на настенные часы; причудливой формы конструкцию, украшенную золотистой и синей эмалью. Они показывали без десяти десять: пора вставать, надевать меч, созывать своих людей и отправляться на войну. Изгнанник вернулся и предъявляет права на трон, свое наследство, грозя взять город приступом. Его черные галеры необходимо вновь отбросить прочь от берега. Братья должны будут сразиться, одному из них суждено умереть, и город будет спасен. Рикард приподнялся, и грифон тут же вскочил, виляя хвостом, готовый к схватке.

- Ладно, пошли, - сказал ему юноша, но в голосе принца не было прежней теплоты. Он поднял меч в усыпанных жемчугом ножнах и пристегнул его к поясу. Грифон застонал от удовольствия и потерся клювом о ладонь принца. Тот не ответил на ласку, поскольку устал и был не в настроении. Он страстно желал чего-то... Но вот чего? Послушать еще внезапно прекратившуюся музыку, поговорить с братом перед тем, как сразиться с ним... Рикард не знал. Наследник и защитник престола, он был обязан подчиняться приказам. Принц одел на голову серебристый шлем и повернулся, чтобы взять перекинутый через спинку стула плащ. И тут Рикард увидел лежащую на полу шкатулку с откинутой крышкой. Пока он стоял, уставившись на нее оцепенелым, отсутствующим взором, на полу возле шкатулки сгустилось маленькое черное облачко, похожее на дым крохотного костерка. Принц протянул руку и зачерпнул пригоршню тьмы, но та прошла мед его пальцев.

Грифон, испуганно крича, отскочил в сторону.

Высокий светловолосый юноша в белых доспехах и серебристом шлеме стоял посреди комнаты, освещенный тусклым светом свечей, держа в руках открытую шкатулку и наблюдая за тем, как медленно струится из нее густая черная дымка. Вокруг его тела постепенно сгущалась тьма. Рикард стоял неподвижно, как статуя. Затем медленно поднял шкатулку над головой и перевернул ее.

Тьма омыла его лицо. Принц огляделся вокруг. Далекая музыка давно смолкла, и в комнате царила тишина. Горели свечи, пятна света плясали по потолку и стенам, высекая из них золотисто-фиолетовые искры. Но в углах и за креслами притаилась тьма, а когда Рикард поворачивал голову, по стене скакала ее тень. Вдруг в одном из темных углов принц заметил два больших кроваво-красных глаза. Он вздрогнул и выронил шкатулку... Так это же грифон! Рикард заговорил с ним, маня его к себе. Тот даже не шелохнулся и лишь издал протяжный скрежещущий стон.

- Прекрати! Неужели ты боишься темноты? - сказал принц, и тут его самого внезапно охватил страх. Юноша обнажил меч. Грифон оставался на месте. Принц осторожно попятился к двери, в тот же миг чудовище прыгнуло. Огромная тень от черных крыльев застлала потолок. Железный клюв, почти вся масса огромного тела грифона обрушились на Рикарда прежде, чем тот успел увернуться. Громадный клюв пытался впиться ему в горло, стальные когти рвали руки и плечи. Принц боролся изо всех сил, пока ему, наконец, не удалось освободить руку с мечом и нанести пару яростных ударов. Второй удар наполовину перерубил шею грифона. Тварь рухнула на пол, забилась в судорогах среди осколков разбитого вдребезги стола и вскоре затихла.

Меч принца со звоном упал на мозаичный пол. Руки юноши были липкими от собственной крови, гигантские крылья грифона задели или сбили все свечи, кроме одной, и Рикард почти ничего не видел. С трудом нащупав кресло, он сел в него. Минуту спустя, хотя ему так и не удалось перевести дыхание, принц опустил голову и спрятал лицо в ладонях - как и на гребне дюны после сражения. В комнате царила абсолютная тишина. Ровно горела единственная свеча. Язычок ее пламени отражался в россыпи топазов, переливавшихся на стене за нею. Наконец Рикард поднял голову.

Грифон лежал неподвижно. Вытекшая из него кровь, черная, как сгусток тьмы, выползший сперва из коробки, образовала большую лужу. Его стальной клюв был распахнут, широко раскрытые глаза горели как угольки.

- Он мертв, - послышался тихий тонкий голосок, и черный кот ведьмы подошел к принцу, осторожно ступая среди острых осколков разбитого столика. - Раз и навсегда.

Кот сел, обернув хвост вокруг туловища. Рикард сидел неподвижно, с почерневшим от горя лицом, но тут внезапно раздавшееся поблизости тоненькое "динь-динь" заставило его встрепенуться. Затем ударил огромный колокол в башне наверху, заставив содрогнуться каменный пол и кровь в жилах принца. Часы пробили десять.

В дверь заколотили. Последние удары колокола сопровождали вопли испуганных животных, недоуменные крики людей и всевозможные команды.

- Ты опоздаешь на битву, принц, - сказал кот.

Рикард нащупал среди крови и теней свой меч, сунул его в ножны, схватил плащ и направился к двери.

- Сегодня наступит полдень, - добавил кот, - а также сумерки и ночь. К приходу ночи один из вас вернется домой, в город: или ты, или твой брат. Но только один из вас, принц.

Рикард остановился на миг и спросил:

- Светит ли теперь там, снаружи, солнце?

- Да, теперь светит.

- Ну что ж, тем лучше, - сказал юноша, распахнул дверь и окунулся в гомон и переполох залитых солнцем залов дворца. Его черная тень следовала за ним по пятам.

URSULA K.LeGUIN "The Rule of names" из сб. "FANTASTIC 1964"

Урсула К. Ле ГУИН (США) Похититель сокровищ.

Надсадно дыша и улыбаясь, мистер Подхолмом пожаловал из-под собственного холма. С каждым выдохом из его ноздрей вырывались струйки беловатого пара, растекаясь в утреннем сиянии солнышка. Мистер Подхолмом посмотрел на чистое декабрьское небо, заулыбался еще шире, чем обычно, обнажая белоснежные зубы, и направился прямиком в деревню.

- С утром Вас, мистер Подхолмом! - приветствовали его жители деревни, пока он проходил мимо них по узенькой улочке между домами с нависшими коническими крышами, походившими на толстенные шляпки мухоморов.

- С утром, с утром! - бурчал он каждому в ответ! Считалось страшным грехом - пожелать кому-либо "Доброго утра". А простое утверждение данного времени дня было вполне свойственно для обитателей островка Сатинс, где невинное прилагательное, вроде "Доброго", запросто могло испортить погоду на всю неделю!

Все старались заговорить с ним: одни - учтиво, другие - с легким пренебрежением. Это был очень маленький остров, имеющий своего, какого ни на есть, волшебника, и, поэтому заслуживал почтительного уважения. Но разве можно уважать невысокого полного пятидесятилетнего мужчину, который и ходил-то вперевалочку, выворачивая ноги вовнутрь, дышащего паром и неустанно улыбающегося? Он абсолютно не выделялся, как искусный затейник. Его фейерверки были сработаны довольно терпимо, но элексиры не отличались особой силой. Заговоренные бородавки очень часто, примерно через три дня, высыпали вновь. Помидоры под действием чар никак нежелали вырастать побыстрее. А в те редкие случаи, когда в бухте Сатинс бросал якорь незнакомый корабль, мистер Подхолмом зачастую скрывался под своим холмом, сказываясь больным или объявлял нежелание подвергнуться дъявольскому сглазу. Одним словом, это был некудышний чародей и поэтому обитатели острова особо не считались с мистером Подхолмом. Они запросто обходились с ним, как с простым селянином, не приглашая волшебника даже на обед.

Был случай, когда мистер Подхолмом удостоил чести пригласить к себе на обед кое-кого из местной знати. Стол радовал глаз обилием серебра, хрусталя, прекрасной скатерью, жаренным гусем, искристого вина, сливового пудинга и острого соуса.

Все бы хорошо, но бедный хозяин так нервничал во время трапезы, что шумного застолья не получилось и уже через полчаса гости разошлись с чувством голода. После этого он не любил непрошенных гостей, навещавших его пещеру под холмом. Дальше прихожей никто не смел ступить вовнутрь покоев негостепреимного волшебника. Завидя людей, направлявшихся в сторону холма, он завсегда спешил со всех ног им навстречу, предлагая после приветствия: "Давай присядем здесь, под тенистыми соснами!" - и делал жест в сторону хвойного леса. А ежли моросил дождик: "А не сходить ли нам на постоялый двор, опрокинуть по стаканчику?" - хотя каждый прекрасно знал, что он не пьет спиртного - только родниковую воду.

Порой деревенские мальчишки шныряли подле входа в его пещеру, пытаясь подсмотреть одним глазком, и даже совершали набеги, пользуясь отсутствием мистера Подхолмом, но небольшая дверка, ведущая вовнутрь, была плотно затворена мощным заклинанием, похоже, единственным эффективным из арсенала чародея-неумехи. Как-то раз двое ребятишек, думая, что хозяин пещеры лечит больного осла миссис Рууны на Западном побережьи, вооружившись топориком и ломом, попробовали взломать загадочное жилище. От первого удара в дверь изнутри раздался яростный рев и из щелей повалило облако лилового пара. Мальчишки обратились в бегство. Беды не стряслось, но, рассказывая всем эту историю, трудно было поверить, что такой маленький пухлый человек способен издавать жуткий оглушительный рев.

В этот день мистер Подхолмом закупил в городе три дюжины свежих яиц, фунт печени и задержался в доме бывалого морского волка-капитана Фогено, пытаясь с помощью чар восстановить зрение старичка. Это было бесполезно, но чародей продолжал бесполезные попытки6 да и поболтать с матушкой Гульд не мешало. В основном, приятелями мистера Подхолмом считались люди преклонного возраста. Он был очень робок с энергичными молодыми людьми, а девушки старались избегать встречи с ним.

"Он слишком двусмысленно улыбается!" - говорили они, накручивая на пальчик шелковые локоны, и капризно надували губки.

Их матери одергивали своих дочерей, заступаясь за уважаемого волшебника.

Попрощавшись с матушкой Гульд, мистер Подхолмом повстречался с школьным классом, занятия которого проходили на пустыре. На острове Сатис основное население слыло неграмотным и как таковых учеников не было: ни книг для чтения и изучения, ни парт для вырезания на них собственных инициалов, ни школьных досок для домашних заданий. В дождливые дни дети собирались на сеновале Общественного коровника, а если светило солнце - учительница Палани уводила учеников в любое место, где ей заблагорассудится. Сегодня, окруженная тридцатью детишками до двенадцати лет и сорока безразличными овечками до пяти, она преподавала важную тему школьной программы: "Правила имен".

Смущенно улыбаясь, мистер Подхолмом остановился послушать и поглазеть: Палани - пухленькая, хорошенькая двадцатилетняя девушка составляла чудный пейзаж в сиянии зимнего солнца - в окружении детишек, голубого дуба, моря и чистого небосклона. Говорила она очень серьезно, щеки ее раскраснелись от ветра:

- Дети, вы уже познакомились с Правилами Имен. Из всего два и они одинаковы на любом острове мира. Кто мне скажет, что это за правила?

- Невежливо спрашивать у кого бы то ни было его имя! - торопливо вскрикнул толстый мальчишка, но его тут же перебила крикливая девочка:

- Никому нельзя говорить свое настоящее имя, так считает моя мамочка!

- Правильно Сюьа. Молодец, дорогая Попи, только не нужно та сильно кричать. Все верно. Никогда ни у кого не спрашивайте его имя и никогда называйте своего собственного. А сейчас минуточку подумаем и ответим, почему мы прозвали нашего волшебника мистер Подхолмом?

Она улыбнулась через головы и шерстяные спины мистеру Подхолмом нервно теребившему мешок с яйцами.

- Потому что он поселился под холмом! - ответила половина детишек.

- Но разве это его настоящее имя?

- Нет! - закричал толстяк, ему вторила эхом визгливая Попи: - Нет!

- А почему вы так решили?

- Потому что, когда он появился, никто не знал его истинного имени. Да взрослые и не сказали бы его нам. А тем более он сам.

- Очень хорошо, Сюба. Попи, не кричи. Все правильно. Даже волшебник не должен называте своего настоящего имени. Когда вы, дети, закончите школу и пройдете через возмужание, вы позабудете свои детские имена и оставите только настоящие, не спрашивая других имен и не называя своих. А почему же существует такое вот правило? Кто мне ответит?

Дети молчали. Мистер Подхолмом не воздержался и ответил на вопрос так:

- Потому что имя - это все равно что вещь. А настоящее имя - настоящая вещь. Знать чужое имя - значит полностью контролировать эту вещь. Я угадал, учитель?

Палан улыбнулась и сделала реверанс, явно смущенная его ответом, а он опомнился и живо заторопился к своему холму, прижимая к груди мешок с продуктами. Минута, проведенная в обществе детей и учительница пробудила в нем страшный голод.

Чародей поспешно затворил за собой внутренние двери жилища, но, вероятно, в заклинаниях были погрешности или неточности, так как прихожая заполнилась ароматом пшеницы, яичницы и кипящей на сковородке печени.

Ветерок в этот день, дувший с запада, был легким и освежающим, но ровно в полдень в бухту Сатинс, скользя на спокойных водах, причалил небольшой кораблик. Он еще только точкой виднелся на горизонте, а его уже заприметил остроглазый мальчуган, прекрасно знавший рыбацкую флотилию острова. Мальчишка понесся по улицам, выкрикивая:

- Чужое судно, чужое судно!

Очень редко маленький островок посещают гости с такого же маленького острова Ист Рич или торговые смельчаки с Архипилага. Когда суденышко достигло пристани, его уже встречала половина населения Сатинс. Даже рыбаки спешили с моря на берег, а также пастухи , собиратели трав и ловцы моллюсков сходились со всех холмов и устремлялись к пристани.

Только дверь в пещеру мистера Подхолмом оставалась запертой.

На борту кораблика оказался единственный человек. Когда об этом донесли старому капитану Фогено, тот выдернул волосок из седых бровей над невидящими глазами и мрачно выдал:

- Тогда этот парень может быть лишь одного сорта, раз в одиночку поплыл на Аут Рич. Волшебник, колдун, а может маг...

Вот поэтому жители острова затаили дыхание, желая впервые в жизни увидеть живого мага, может быть, одного из могущественных Белых Магов, живущих в высоких башнях на переполненных островах Архипелага. К их разочарованию, путешественник оказался молодым симпатичным юношей с черной бородой, которой радостно поприветствовал толпу и выбрался на берег, как обычный моряк, удовлетворенный, что достиг берега. Он назвалсяя морским торговцем, но люди увидели у него дубовый посох, о чем поспешили сообщить слепому Фогено, на что тот важно кивнул:

- Да, два чародея в одном городе - это плохо! - задумчиво изрек капитан и захолпнул рот, будто старый карп.

Так как незнакомец не пожелал назвать им свое имя, они присвоили ему такое: Чернобородый. Незначительный груз его суденышка состоял из нескольких образцов ткани, сандалий, пушных изделий для оторочки плащей, дешевого ладана, недорогих самоцветов, чудодейственных трав, изумительных стеклянных бус. Одним словом - стандартный набор для торговца. Каждый подходил, беседовал с Чернобородым и что-нибудь выбирал себе по нраву. Все мальчишки были тут-как-тут, желая послушать о путешествиях к неведомым островам Рича ил иуслышать описание богатого Архипелага, Внутренних Земель, о рейдах белоснежных кораблей и золотых куполах Гавнора. Мужчины охотно слушали удивительные истории, но у некоторых не проходило недоумение: ведь торговец прибыл в одиночку, да еще и к тому же этот дубовый посох...

- И все это время мистер Подхолмом не покидал своей пещеры.

- Клянусь, это первый остров из увиденных мною, где не имеется своего волшебника! - воскликнул однажды вечером Чернобородый, находясь в гостях у матушки Гульд.

Та пригласила его, племянника и Палани на чашечку суррогатного чая.

- А как вы поступаете, если вдруг заболят зубы или у коровы пропадет молоко?

- Ну... мы сразу зовем мистера Подхолмом, - просто ответила старая женщина.

- Ай, он же ничего не умеет, - вырвалось у племянника по имени Бирт. От сказанных слов он густо покраснел и расплескал чай.

Бирт был неплохим рыбаком, сильным, смелым и немногословным парнем. Он любил детскую учительницу и в ближайшее время собирался поведатьр ей о своих чувствах, и вдобавок отнести корзину свежей макрели на кухню ее отца.

- Э, никак у вас волшебник имеется?! - удивился Чернобородый. - Он что, невидимка?

- Нет, только уж очень он застенчивый, - сказала Палани. - Вот Вы уже неделю гостите на острове, а мы так редко видим путешественников... - она тоже покраснела, но чай не разлила.

Чернобородый улыбнулся ей.

- А вы хорошо его знаете?

- Не очень, - ответила матушка Гульд, примерно как и Вас. Чайку погорячее не желаете? Давайте сюда чашку. Четыре года назад он прибыл сюда на шлюпке. Помню как раз пришло время выбирать сети с уловом в Восточном Заливе, да и тем же утром пастух Понди сломал ногу. Да, точно, ровно пять лет назад это и произошло. Хотя нет - четыре... А вообще-то, все-таки пять. В тот самый год, когда чеснок не уродился. Приплыл он, значит на шлюпке, доверху наполненной огромными сундуками и ларцами. Он тут же обратился к нашему Великому Мореплавателю Фогено, который тогда слепым еще не был. "Ходят слухи, - сказал мистер Подхолмом, - что у вас нет ни колдуна, ни чародея вообще, не хотели бы вы заполнить этот пробел?" "С удовольставием, но при условии, если Магия белая!" - ответил ему капитна. И прежде чем Вы произнесли бы слово "каракатица" мистер Чародей уже обосноволся в пещере под холмом, и вскоре вывел чесотку у кота мамаши Белтоу. При этом, правда, шерсть рыжего кота поседела, и он недолго протянул на этом свете. Он помер прошлой зимой с первыми заморозками. Мамаша Белтоу приняла слишком близко к сердцу смерть своего любимца, бедняжка, даже когда ее муж утонул на Длинных Берегах, в год больших косяков сельди, когда племянничек Бирт был еще совсем сопляком - в этот месте Бирт снова расплескал свой чай, а Чернобоордый усмехнулся - все этог нисколько не смутило матушку Гульд, - горе Белтоу было безгранично.

Беседа продолжалась до глубокой ночи.

На следующий день, прогуливаясь вдоль пирса, Чернобородый пытался втянуть в разговор молчаливых островитян.

- Кто скажет мне, которая из этих лодок принадлежит вашему чародею? Или он с помощью магии обращает ее в грецкий орех, когда не пользуется?

- Ну что Вы, -ответил один из рыбаков, она валяется в его пещере под холмлм.

- Он что, переташил лодку в пещеру?

- Ага, точно так. Я сам помогал ему. Ох и тяжеленная она была, загруженная сундуками и шкатулками. Он тогда сказал, что в них хранятся книжки со множеством всяких закилнаний. - апатичный рыбак посопел, развернулся и побрел прочь.

Племянник матушки Гульд неподалеку чинил порванную сеть, он прервал свое занятие и спросил с тем же безразличием:

- Хотите, я познакомлю Вас с мистером Подхолмом?

Чернобородый обернулся к Бирту. Пронзительный черные глаза долго изучали простодушное голубоглазое лицо рыбака, наконец Чернобородый улыбнулся и произнес:

- Чудесно. Проведи меня к нему, Бирт.

- Хорошо. Вот только закончу с сетью.

Когда дело было сделано, он и Чернобородый двинулись по деревенской улице в сторону зеленого холма. Очутившись на пустыре, Ченробородый прервал молчание.

- Не так быстро, дружище Бирт. До того, как мы встретимся с вашим волшебником, я хотел бы поведать тебе одну историю.

- Я Вас слушаю, - ответил Бирт, располагаясь в тени огромного дуба.

- История эта произошла сотни лет назад и до сих пор еще не закончилась - однако, вскоре завершится, я думаю, уже скоро... В самом сердце архипелага, где острова теснятся так кучно, словно мухи на меде, находится маленький островок под названием Пендор. Морские хозяева того островка были всемогущими людьми в те давние годы войны до вступления в Лигу. Завоеванная добыча, выкуп и дань рекой текли на Пендор, образовывая несметные сокровища.

Вот тогда откуда-то из Уэст Рич нагрянул очень могущественный дракон. Огромный, черный, с могучими крыльями, полный сил и коварства и, как все прочие драконы, любивший золото и драгоценные камни. Он разгромил армию острова и самого Морского Господина, а оставшиеся в живых в ту же ночь на кораблях покинули остров. Оставшись в полном одиночестве, дракон устроился поверх собранных сокровищ: изумрудов, сапфиров и золотых монет, почесывая о них чешуйчатое брюхо. Он покидал сокровищницу раз или два в год, когда испытывал острый голод. В поисках еды дракон набрасывался на ближийшие острова, а кстати, тебе известно, что едят драконы?

Бирт кивнул головой и пробориотал:

- Девстенниц.

- Верно, - кивнул Чернобородый. - итак, это не могло длиться вечно, но и отказываться от сокровищ люди не собирались. после того, как Лига стала набирать силу и Архипелаг был не так занят войнами и пиратством, было принято решение атаковать Пендор, изгнать дракона и доставить золото и драгоценности в сокровищницу Лиги. Вернуть несметные богатства хотели многие, Лига - в первую очередь. С пятидесяти островов собрали громадную флотилию, семеро сильнейших магов приняли участие в этом походе. И все это воинство отправилось к Пендору... Они достигли острова и беспрпятственно сошли на берег. Никакого сопротивления. Здания города пустовали, все было покрыто вековой пылью. Сгнившие останки Морского Хозяина и его солдат валялись повсюду - на крепостной стене, на ступенях и на площади. Отовсюду разило запахом дракона, но самого нигде не было видно. От сокровмщ и след простыл - не осталось алмаза даже с маковое зернышко, ни даже серебряной бусинки. Предвидя, что ему не устоять против семи магов, дракон попросту смылся. Удалось установить, что обосновался он на севере, на пустынном острове под названием Удрат. Флотилия незамедлительно выступила по горячим следам, ну и что же они нашли? Снова останки. Все, что осталось от дракона. Сокровище же исчезло. Какой-то незнакомый волшебник, работающий в одиночки, без постороненей помощи одержал победу над раконом и перехватил все денежки прямо из-под носа у Лиги!

Рыбак выслушал внимательно, но без всякого выражения на лице.

- Вот и выходит, что на данный момент это весьма могущественный и довольно умелый колдун, который, убив дракона, сумел скрыться, не оставив за собой никаких следов. Лорды и маги Архипелага совершенно не имеют о нем никаких сведений: ни откуда он родом, ни где скрывается. Они уже было отказались отг последного шанса на успех, пока не обратились ко мне. По возвращению из трехлетнего плавания в Норд Рич, они обратились ко мне за помощью разыскать незнакомца. Для меня это было весьма кстати с их стороны, так как я сам не только чародей, как считают здешние идиоты, но и наследник лордов Пендоры. Эти сокровища по праву принадлежат мне - глупцы из Лиги никогда не смогут отыскатьр их, потому что они не их. Все это принадлежит Дому Пендора. И похищенный великийц изумруд Иналкил узнает своего истинного хозяина. Смотри!

Чернобородый поднял дубовый посох и громко крикнул:

- Иналкил!

Конец посоха запылалл ослепительным огнеено-зеленым блеском и, повернувшись в руке чародея, наклонился, указывая прямо в сторону холма неподалеку от них.

- Свечение было не таким ярким, когда я вызывал Иналкил в Гавноре. посох указывает напрвление, где хранится зеленый камень. Теперь я точно знаю, ктог вор. И я разделаюсь с ним. Он очень могущественный волшебник, одолевший дракона, но я сильнее его. И знаешь, почему? Потому что мне известно его имя!

И чем высокомернее становился голос Чернобородого, тем Бирт выглядел глупее и растерянней. Он встряхнулся, с трудом закрыл рот и пробормотал, искоса поглядывая на Чернобородого:

- Как же Вы... узнали?

Чернобородый усмехнулся, но не удостоил его ответом.

- С помощью Черной Магии?

- Что-нибудь еще хочешь спросить?

Бирт побледнел и заткнулся.

- Я Морской Лорд Пендора, глупец, и золото, и драгоценности, добытые моими предками, скоро будут у меня, а также и Зеленый Камень! Все это мое! А теперь я разрешаю рассказать обо всем этом великим деревенским болваном. Но после того, как я одолею колдуна и навсегда покину Сатинс. Оставайся тут. или можешь пойти и посмотреть, если ен боишься. Вряд ли у тебя будет шанс вновь лицезреть великого волшебника и могушества его силы!

Чернобородый развернулся и, не оглядываясь, стал подниматься по склону холма прямо ко входу в пещеру.

Не торопясь, Бирт двинулся следом, выдерживая приличную дистанцию, и расположился под боярышником, подальше от пещеры. Чернобородый замер перед входом в пещеру, затем взмахнул рукой с изумрудным сиянием посоха.

- Вор! Выходи, похититель сокровищ Пендора!

В ответ раздался грохот, словно обрушился шкаф с фаянсовой посудой, и из пещеры повалили клубы пыли. От страха Бирт втянул голову в плечи и закрыл глаза, а когда открыл их, то увидел неподвижного Чернобородого и у входа в пещеру грязного и вз'ерошенного мистера Полдхолмом. Тот был маленьким и жалким, с вывернутыми, как обычно, носками ног вовнутрь. Увидел его коротенькие ножки в черном трико, и в руках у него не было никакого посоха, которого он никогда не имел.

- Кто ты? - хрипло спросил мистер Подхолмом.

- Я Морской Лорд Пендора. Я пришел к вору требовать свои сокровища назад!

От этих слов мистер Подхолмом пошел красными пятнами - с ним всегда так бывало, когда люди вели себя с ним невоспитанно. Что-то неуловимое с ним происходило. Кожа приобрела желтый цвет, волосы превратились в гриву, и он грозно заревел, обратившись львом и ринувшись на неподвижного Чернобородого.

Но Лорда Пендора там уже не было. Гигантский полосатый тигр яростно припал к земле, выжидая столкновения со львом...

Лев исчез. И сразу перед пещерой из ниоткуда появился лес деревьев, совершенно черных в зимнем сиянии солнца. Тигр замер в полупрыжке перел самым падением в тень деревьев и обрушивая языки пламени на сухие черные ветви...

А там, где только что стоял лес, хлынул водопад - лавина серебристой грохочущей воды понеслась навстречу огню. Но теперь исчез огонь...

Не успел рыбак и глазом моргнуть, как перед ним уже возвышались сразу два холма. Зеленый он знал раньше, а вот новый - голый и коричневый - собирался впитать в себя бушующую водную лавину. И все это вмиг исчезло, да так быстро, что Бирт не удержался и моргнул. Потом моргнул опять и у него перехватило от увиденного дыхание. Над холмом, расправив черные крылья, парил гигантский дракон. Скрюченные когти сжимались и разжимались. А из распахнутой пасти вырывался огонь и пар.

Под чудовищным существом стоял, усмехаясь, Чернобородый.

- Ты можешь принять любое обличье, маленький мистер Подхолмом! - съязвил он - Дело твое. Я готов состязаться с тобой, но эта игра мне уже наскучила. Я желаю видеть свои сокровища, мой Иналкил! А теперь огромный дракон - маленький чародей - можешь принять свою настоящую форму. Я заклинаю тебя силой твоего настоящего имени - Евауд!

Бирт съежился, ни жив ни мертв, от ожидания. Получится или нет? Он смотрел на черного дракона, парящего над Чернобородым. Подобно стреле взметнулось огненное пламя из мерзкой пасти, струи пара вырвались из красных ноздрей. И еще увидел Бирт, как побелело лицо и задрожали губы Лорда Пендора.

- Имя твое - Евауд!

- Да! - прогремел шипяший голос. - Мое настоящее имя Евауд, а моя истинная форма - которую ты видишь перед собой.

- Но дракон был убит, его останки нашли на острове Удрат...

- То был совсем другой дракон! - оборвал его Евауд и как ястреб обрушился вниз с вытянутыми вперед когтями.

Бирт зажмурил глаза.

А когда он посмел раскрыть их, небо уже было чистым, холм - безлюдным, и только кроваво-бурое пятно и страшные отпечатки когтей на траве указывали, что ему все это не привиделось.

Рыбак вскочил на ноги и, сломя голову, бросился бежать. Он пронесся через пустырь, распихивая направо и налево овец, и прямиком припустил в деревню, к дому отца Палани. Девушка находилась в саду, ухаживая за заросшими сорняками настурциями.

- Быстрее пойдем со мной! - задыхаясь выпалил Бирт.

От неожиданности Палани вытаращила глаза. Тогда он схватил ее за запястье и потащил за собой. Девушка тихонько ойкнула, но сопротивляться не стала. Вместе с ней он достиг пирса, усадил Палани в свою рыбацкую лодку "Королевна", отвязал носовой фалинь, вставил весла в уключины и принялся грести как одержимый. Последнее, что мог лицезреть остров Сатинс, как хозяин "Королевны" и Палани исчезают вдали, направляясь на запад, в сторону ближайшего острова.

Казалось, что жители деревни никогда не перестанут толковать о том, что племянничек матушки Гульд сбежал со школьной учительницей как раз в тот день, когда без следа исчез Чернобородый торговец, оставив после себя все свои товары.

Но прошло три дня и тема затихла сама собой. Вот тогда из пещеры наконец появился мистер Подхолмом.

Он решил, что теперь его настоящее имя - больше не тайна для окружающих и можно уже не маскироваться, ведь ходить гораздо сложнее, чем летать и, кроме того, прошло слишком много времени с тех пор, как у него была настоящая пища. Теперь у него будет много превосходной еды.

ПРАВИЛО ИМЕН

Мистер Андерхилл вышел из своей пещеры у подножия холма и улыбнулся. Он глубоко вдыхал в себя морозный воздух, и клубы пара вырывались из его ноздрей, сверкая снежной белизной в лучах утреннего солнца. Мистер Андерхилл взглянул на безоблачное декабрьское небо и улыбнулся еще шире, блеснув белоснежными зубами. Затем он спустился в деревню.

- Утро, мистер Андерхилл, - приветствовали его жители деревни, когда он проходил мимо них по узкой улочке, петляющей между домами с коническими, нависающими над дорогой крышами, которые сильно смахивали на мясистые красные шляпки мухоморов.

- Утро, утро, - добродушно отвечал он каждому. Иначе и быть не могло, так как пожелание кому-нибудь доброго утра считалось дурной приметой. Просто упоминания времени суток было вполне достаточно, тем более здесь, на острове Саттин, где Влияния столь сильны, что беспечно брошенное прилагательное могло испортить погоду на всю неделю.

Одни жители разговаривали с ним тепло, другие с плохо скрытым пренебрежением. Он был единственным чародеем на острове и хотя бы поэтому заслуживал уважения, но как можно принимать всерьез маленького пухленького пятидесятилетнего человечка, который ходит вразвалочку и чуть-чуть косолапит, выдыхает пар и постоянно улыбается? К тому же, он явно не был великим чародеем. Фейерверки получались у него еще неплохо, но зато эликсиры были слишком слабы. Бородавки, которые он заговаривал, частенько появлялись снова дня через три; помидоры, над которыми он колдовал, вырастали не крупнее канталуп, а в тех редких случаях, когда в гавани Саттина бросало якорь судно с другого острова Архипелага, мистер Андерхилл предпочитал отсиживаться под своим холмом, ссылаясь на боязнь дурного глаза. Иными словами, он был таким же чародеем, как косоглазый Ган - плотником: за отсутствием лучшего. Жителям деревни (во всяком случае, этому поколению) приходилось мириться со скверно подвешенными дверьми и слабо действующими чарами. Их неудовлетворение мистером Андерхиллом проявлялось в том, что к нему относились так же, как и к любому другому жителю деревни. Они даже приглашали его к себе пообедать. Однажды и он позвал кое-кого на обед, накрыл роскошный стол: серебро, хрусталь, запеченный гусь, искрящееся андрадское урожая 639-го года и пудинг с черносливом. Однако он так при этом нервничал и суетился, что согнал с гостей все веселье, а, кроме того, через полчаса все снова проголодались. Мистеру Андерхиллу не нравилось, когда кто-либо заходил к нему в пещеру, и он никого не пускал дальше передней. Увидев, что кто-то подходит к холму, он выбегал навстречу:

- Давайте, посидим лучше под соснами, - мог, например, сказать он, махая рукой в сторону леса, или, когда шел дождь: - А не сходить ли нам в таверну, пропустить по стаканчику? - хотя вся деревня знала, что он не пьет ничего крепче родниковой воды.

Некоторые деревенские ребятишки, которых притягивала вечно запертая пещера, следили за мистером Андерхиллом и, выбрав момент, когда чародея не было дома, несколько раз пытались проникнуть в нее. Однако на маленькую дверцу, что вела в жилище волшебника, было наложено заклятье и, по крайней мере уж оно-то было добротным. Как-то раз, думая, что чародей в это время лечит на Западном Берегу больного ослика миссис Рууны, двое мальчишек пытались взломать дверь с помощью ломика и топора. Но при первом же ударе по двери изнутри донесся гневный рев и наружу вырвалось облако раскаленного пара. Мистер Андерхилл вернулся домой раньше, чем они ожидали. Мальчишки убежали прочь со всех ног. Чародей так и не вышел из пещеры, да и ребята нисколько не пострадали, хотя и уверяли потом, что если сам не услышишь, то никогда не поверишь, какой невыносимо жуткий и свирепый рев способен издавать этот толстячок.

В тот день мистер Андерхилл зашел в деревню за тремя дюжинами яиц и фунтом печенки. Он также задержался у дома старого морского волка - капитана Фогено, чтобы в очередной раз наложить целебные чары на глаза старика, которые вряд ли могли помочь при отслоении сетчатки, но мистер Андерхилл упорно продолжал свои опыты. И, наконец, он поболтал со старой тетушкой Гулд, вдовой музыкальных дел мастера. Мистер Андерхилл дружил, в основном, с пожилыми людьми. Он побаивался задиристых деревенских парней, а девушки сами его сторонились.

- Он действует мне на нервы, разве можно все время улыбаться? - говорили они, надув губки и теребя колечко длинного шелковистого локона, намотанного вокруг пальце. "Действовать на нервы" - это было модное с недавних пор выражение, за которое матери сурово выговаривали своим дочерям: - Что за глупость ты несешь? Мистер Андерхилл - почтенный чародей.

Попрощавшись с тетушкой Гулд, мистер Андерхилл отправился к школе, занятия в которой проводились сегодня на общинном выгоне. Поскольку грамотных людей на Саттине не было, то не было и книг, чтобы по ним учиться читать, не было так же парт, на которых можно вырезать свои имена, не было школьных досок, которые нужно вытирать, да и самого здания школы не было. В дождливые дни дети устраивались на сеновале общинного амбара, и все потом ходили с соломинками на штанах, а в хорошую погоду учительница Палани вела их туда, где ей самой нравилось бывать. Сегодня, в окружении тридцати заинтересованных детей из сорока двух и сорока незаинтересованных овец из сорока пяти, она объясняла один из важнейших разделов школьной программы - Правила Имен. Мистер Андерхилл, застенчиво улыбаясь, остановился послушать и посмотреть. Палани, пухленькая, хорошенькая двадцатилетняя девушка, являла собой очаровательную картинку в этот холодный солнечный день, окруженная овцами и детьми, которые сгрудились у подножия облетевшего дуба, на фоне моря и песчаных дюн, под чистым бледно-голубым небом. Рассказ ее был серьезен и увлекателен, лицо порозовело от ветра и значимости произносимых слов:

- Теперь, дети, вы знаете Правила Имен. Их всего два, и они одни и те же на любом из островов Мира. Каково же первое правило?

- Невежливо спрашивать у кого-либо его Имя, - выкрикнул толстый подвижный мальчик, но его тут же заглушил пронзительный крик маленькой девочки:

- Никому никогда не говори своего Имени, так говорит мама.

- Правильно, Суба. Да, Попи, дорогая, не визжи. Все верно. Никогда не спрашивай никого о его Имени. Не говори никому свое. А теперь подумайте минутку и скажите мне, почему мы зовем нашего чародея мистером Андерхиллом? <под холмом (англ.)> - и она улыбнулась поверх кудрявых головок детей и покрытых шерстью спин овец мистеру Андерхиллу, который ответил ей ослепительной улыбкой и нервно прижал к себе мешочек с яйцами.

- Потом что он живет под холмом! - закричали дети.

- А это его Настоящее Имя?

- Нет, - сказал толстый мальчик и ему эхом вторил пронзительный визг маленькой Попи:

- Нет!

- А откуда вы это знаете?

- Потому что он приплыл сюда один и никто не знает его Настоящее Имя, значит некому и назвать его, а сам он не скажет...

- Очень хорошо, Суба. Попи, не визжи. Верно. Даже чародей должен хранить в тайне свое Настоящее Имя. Когда вы, дети, окончите школу и пройдете обряд Посвящения, вы оставите свои детские имена и сохраните только Настоящие, которые вы не должны спрашивать друг у друга и никогда не говорить сами. А зачем нужно это правило?

Дети молчали. Овцы тихо блеяли. На вопрос ответил мистер Андерхилл:

- Потом что имя отражает предмет, - произнес он своим мягким застенчивым, с небольшой хрипотцой, голосом. - А Настоящее Имя есть сущность предмета. Назвать Имя значит повелевать этим предметом. Я прав, госпожа учительница?

Она улыбнулась и сделала книксен, слегка смущенная его вмешательством. А мистер Андерхилл поспешил к своему холму, прижимая к груди мешочек с яйцами. Он отчего-то здорово проголодался за ту минуту, пока наблюдал за Палани и детьми. Прикрыв внутреннюю дверь, он торопливо наложил на нее заклятие, но в чарах, видно, была парочка изъянов, поскольку вскоре пустая передняя наполнилась запахом яичницы и шипением печенки.

В тот день с запада дул свежий ветерок, и около полудня, качаясь на легкой волне, вошла в гавань Саттина. Едва она точкой появилась на горизонте, какой-то остроглазый мальчишка заметил ее и зная наизусть, как и каждый ребенок на острове, паруса и мачты всех сорока лодок местных рыбаков, побежал по улице, крича:

- Чужая лодка! Чужая лодка!

Этот одинокий остров редко посещали рыбачьи лодки с таких же маленьких островков Восточного Предела или баркасы предприимчивых торговцев с Архипелага. К тому времени, как лодка достигла пирса, ее там уже встречала добрая половина деревни: рыбаки гребли за ней; пастухи, собиратели трав, ныряльщики, запыхавшись от ходьбы вверх-вниз по каменистым холмам, окружавшим гавань, спешили поглазеть на редкого гостя.

Но дверь мистера Андерхилла была по-прежнему заперта.

В лодке сидел только один человек. Услыхав об этом, старый морской волк Фогено нахмурил густые седые брови над незрячими глазами.

- Только люди определенного склада, - сказал он, - плавают по Внешнему Пределу в одиночку. Волшебники, чародеи или маги...

Неудивительно, что жители деревни следили за приближением лодки, затаив дыхание: они надеялись хоть раз в жизни увидеть воочию одного из могущественных Белых Магов с обширных густонаселенных островов Архипелага. И тем сильней они были разочарованы, увидев довольно молодого, красивого чернобородого парня, который радостно приветствовал всех со своей лодки и легко спрыгнул на берег, торопясь, как и любой моряк, ощутить под ногами долгожданную сушу. Жителям деревни он представился странствующим торговцем. Однако, когда капитану Фогено сказали, что пришелец не расстается с дубовым посохом, старик покачал головой.

- Два чародея в одной деревне, - сказал он. - Плохо! - И рот его захлопнулся, как у старого карпа.

Так как чужеземец свое имя хранил в тайне, то обитатели острова так и прозвали его - Чернобородый. Внимания ему уделяли предостаточно. Товар у него был самый обычный для бродячего торговца: одежда и обувь, перья письви для украшения накидок и дешевые благовония, веселящие камни и пряности, крупные стеклянные бусы с Венвея - в общем небольшой, но разнообразный товар. Жители острова охотно приходили к нему просто поболтать, поглазеть на заморские диковины, а иногда и купить что-нибудь.

- Просто на память, - хихикала тетушка Гулд, пораженная как все женщины и девушки деревни мужественным обликом Чернобородого. Мальчишки тоже вертелись вокруг него, жадно впитывая его рассказы о путешествиях на далекие и загадочные острова Предела; об обширных и богатых островах Архипелага; Внутренних Проливах; рейдах, белых от парусов кораблей; золотых крышах Хавнора. Его рассказы охотно слушали и мужчины, но некоторые удивлялись все же, с чего это торговец плавает в одиночку и задумчиво поглядывали на его посох.

Но все это время мистер Андерхилл не высовывал и носа из-под своего холма.

- Впервые вижу остров, на котором нет чародея, - сказал однажды вечером Чернобородый тетушке Гулд, которая пригласила его, а также своего племянника и Палани на чашечку тростникового чая. - А что вы делаете, когда у вас болят зубы или у коровы пропадает молоко?

- Отчего же, у нас есть мистер Андерхилл, - ответила старая женщина.

- Лучше бы его не было, - пробормотал ее племянник Бирт, затем густо покраснел и пролил свой чай. Бирт был рыбаком. Это был высокий молодой человек, отважный и молчаливый. Он любил учительницу, но самое большое, на что он осмеливался - это иногда принести корзину свежей макрели на кухню ее отцу.

- О, так у вас есть чародей? - спросил Чернобородый: - Он что, невидим?

- Нет, просто он очень застенчив, - сказала Палани: - Вы ведь у нас всего неделю, а чужеземцы бывают здесь так редко.

Легкий румянец коснулся ее щек, но чай, однако, она не пролила. Чернобородый улыбнулся ей.

- Он, конечно, коренной житель острова?

- Нет, - возразила тетушка Гулд. - Не более, чем вы. Еще чашечку, племянничек? Смотри, не пролей опять. Нет, мой дорогой, он приплыл к нам на маленькой лодке четыре года назад, не так ли? Как раз на следующий день после конца хода сельди, они тогда растянули сети для просушки в Восточной Бухте, а Понди-пастух сломал в то утро ногу - должно быть лет пять назад... Нет, четыре... Нет, все-таки пять - в тот год чеснок не удался. Так вот, приплыл он на лодке, битком набитой сундуками и ящиками, и спросил у капитана Фогено, который тогда еще видел вполне прилично, хотя, грех жаловаться, за свои-то года мог уже два раза ослепнуть. "Я слышал, говорит, у вас нет ни волшебника, ни чародея. Может, он вам все-таки нужен?" "Конечно, если магия белая", - ответил капитан, и не успели мы и глазом моргнуть, как мистер Андерхилл устроился в пещере под холмом и заговаривал паршу у кошки миссис Белтоу. Мех, правда, вырос серый, а кошка была рыжая и выглядеть после этого она стала довольно забавно. Она замерзла прошлой зимой. И, между прочим, миссис Белтоу убивалась по своей кошечке куда сильнее, чем по мужу, который утонул на Длинной Банке в год большого хода сельди, когда мой племянничек Бирт был еще маленьким проказником и носил юбочку...

Тут Бирт снова пролил свой чай, Чернобородый ухмыльнулся, а тетушка Гулд продолжала болтать, как ни в чем не бывало и умолкла лишь когда стемнело.

Весь следующий день Чернобородый проторчал на пирсе, ремонтируя поврежденный борт своей лодки, которую поставил на прикол, как видно, надолго и заодно донимал расспросами неразговорчивых жителей Саттина.

- Так какое же из этих суденышек принадлежит вашему чародею? - допытывался он. - Или его лодка из тех, что маги уменьшают до размеров скорлупки, когда они не нужны?

- Не-е, - замотал головой флегматичный рыбак. - Она в пещере, под холмом.

- И что ж, он один затащил ее туда?

- Ага. Ясное дело. Я помог... Тяжелая, как свинец, она была. В ней ящиков полным-полно было, а ящики те битком набиты книгами. О магии и со всякими заклинаниями. Он сам сказал. Тяжелая, как свинец, она была.

Тяжело вздохнув, рыбак отвернулся. Племянник тетушки Гулд, чинивший поблизости сеть, оторвался от своей работы и спросил безразличным тоном:

- Может, вы хотели бы повидаться с мистером Андерхиллом?

Чернобородый в ответ внимательно посмотрел на него. Его черные умные глаза на какое-то мгновение впились в голубые простодушные, затем чужеземец улыбнулся и кивнул:

- Да. Ты проводишь меня к нему, Бирт?

- Ладно, вот только закончу с этим, - сказал рыбак. И когда сеть была починена, он вместе с человеком из Архипелага направился по деревенской улице к высокому зеленому холму, который возвышался посреди деревни. Но когда они пересекали общинный выгон, Чернобородый сказал:

- Погоди немного, друг Бирт. Я должен кое-о чем рассказать тебе, прежде чем мы встретимся с вашим чародеем.

- Рассказывай, - сказал Бирт, усевшись в тени дуба.

- История эта началась сто лет тому назад и пока не имеет конца, хотя конец ее близок, очень близок... В самом сердце Архипелага, где острова натыканы так же густо, как мухи на капле меда, есть небольшой остров Пендор. В те давние времена, когда Союз еще не возник, и по всему Архипелагу бушевали непрекращающиеся войны, Владыки Пендора славились своим могуществом. Награбленное добро, выкупы и дань золотой рекой стекались к ним, и за долгие годы на Пендоре скопились несметные сокровища. Однажды откуда-то с Западного Предела, с лавовых островов, на которых живут и плодятся драконы, прилетел могучий и страшный дракон. Не какая-нибудь ящерица-переросток, которых большинство из вас, жителей Внешнего Предела, называют драконами, а огромное, мудрое и коварное чудовище, полное сил и ловкости. Как и все драконы больше всего на свете оно любило золото и драгоценные камни. Дракон убил Повелителя Пендора и всех солдат, а население острова бежало на своих кораблях под покровом ночи. Они все удрали, а дракон свернулся кольцом в Башне Пендора и пролежал там много лет, зарывшись брюхом в изумруды, сапфиры и золотые монеты. Он вылетал оттуда раз или два в год, чтобы утолить голод, опустошая в поисках пищи ближайшие островки. Ты знаешь, чем питаются драконы?

Бирт кивнул и прошептал:

- Девушками.

- Верно, - сказал Чернобородый. - Так вот, это не могло продолжаться вечно, да и мысль об оберегаемых драконом сокровищах многим не давало покоя. Со временем, когда возник и окреп Союз, и когда войны и пираты перестали быть главной заботой жителей Архипелага, было решено напасть на Пендор и прогнать дракона, а золото и драгоценности забрать в казну Союза. Он вечно нуждался в деньгах, этот Союз. Итак, был собран мощный объединенный флот пятидесяти островов, на носах семи самых больших кораблей встали семь Магов, и все отправились к Пендору... Приплыли. Высадились. Вокруг ни малейшего движения. Все дома стоят пустые, тарелки на столах покрыты столетним слоем пыли. Лишь кости старого Повелителя Пендора и его слуг белеют во дворе и на ступеньках замка. Дракона же и след простыл, одна вонь осталась в залах Башни. И никаких сокровищ - ни крохотного бриллианта, ни серебряной бусинки... Дракон, зная, что ему не выстоять против семерых Магов, удрал. Они выследили его, узнав, что он улетел на пустынный островок Удрат, расположенный далеко на севере Архипелага. И что ж они там обнаружили? Снова кости, на сей раз кости дракона. Но снова никаких сокровищ. Какой-то неизвестный чародей должно быть сразился с ним один на один и одолел его - а потом скрылся вместе с сокровищами прямо из-под носа у Союза!

Рыбак слушал внимательно, но без особого интереса.

- Это был, наверное, мудрый и могущественный чародей. Во-первых, он сумел убить дракона, а во-вторых, ему удалось ускользнуть, не оставив никаких следов. Правители и Маги Архипелага так и не смогли узнать откуда он появился и куда потом удрал. Они были вынуждены отказаться от поисков. Это произошло прошлой весной; я три года странствовал по Северному Пределу и как раз к этому времени вернулся. Они попросили меня помочь им найти неизвестного чародея. И они поступили мудро. Ведь я не простой чародей, о чем, мне кажется, догадываются даже некоторые из местных дураков, но вдобавок еще наследник Повелителей Пендора, поэтому сокровища эти принадлежат мне по праву. Они мои, и сами знают, что это так. Эти болваны из Союза не могли найти их, так как они им не принадлежат. Эти сокровища - собственность Дома Пендора, и огромный изумруд - Зеленый Иналкиль - знает своего хозяина. Чернобородый поднял свой дубовый посох и громко воскликнул: - Иналкиль!

Верхушка посоха вдруг вспыхнула ярким зеленым пламенем, ее окутала искрящаяся дымка цвета апрельской травы. В тот же миг посох завибрировал в руках чародея и начал клониться вниз, пока наконец не замер, указывая на склон холма прямо перед ними.

- Там, далеко, в Хавноре, он сиял не так ярко, - пробормотал Чернобородый, - но направление указывал верно. Иналкиль откликается на мой зов. Камень узнает своего повелителя. А я знаю вора, и я должен одолеть его. Он - могучий чародей, если смог победить дракона. Но я сильней его. Хочешь узнать почему, дубина? Потому что я знаю его Имя!

Чем дольше длился их разговор, тем высокомернее становился тон Чернобородого, а Брит, напротив, принимал все более тупой и озадаченный вид. Но тут он вздрогнул, захлопнул открывшийся от удивления рот и уставился на чародея.

- Откуда... ты узнал его? - еле-еле выговорил он. Чернобородый ухмыльнулся, но ничего не ответил.

- Черная Магия?

- А как же еще?

Брит побледнел, но промолчал.

- Я - Владыка Пендора, дубина, и я хочу отобрать золото, которое завоевали мои предки, и драгоценности, которые носили их женщины, и Зеленый Камень! Потому что все это мое... Ну, а ты можешь поведать эту историю вашим деревенским дурням, после того, как я покараю этого чародея и уйду. Жди меня здесь. Или, если не трусишь, пойдем со мной. Никогда в жизни у тебя больше не будет возможности увидеть настоящего Мага во всем его могуществе.

Бирт поплелся за ним. На порядочном расстоянии от пещеры он остановился, присел за кустом боярышника и приготовился к самому худшему. Пришелец с Архипелага остановился, его неподвижный темный силуэт отчетливо выделялся на фоне зелени, покрывавшей пригорок перед разверстым зевом пещеры. Некоторое время он стоял совершенно неподвижно. Внезапно чужеземец вскинул посох над головой и, озаренный ярким изумрудным сиянием, закричал:

- Вор, укравший сокровища Пендора, выходи!

Из пещеры раздался грохот, словно кто-то уронил на пол целый сервиз, и наружу вырвалось огромное облако пыли. Перепуганный до смерти Бирт кулем рухнул на землю. Когда он набрался смелости вновь открыть глаза, Чернобородый стоял так же неподвижно, а из пещеры, покрытый пылью и взъерошенный, появился мистер Андерхилл. Выглядел он довольно жалко: маленький человечек с короткими кривыми ногами, обтянутыми черными штанами; носки башмаков, как всегда, повернуты чуть вовнутрь, даже посоха у него не было - да у него никогда и не было посоха, внезапно подумал Бирт.

- Кто ты? - спросил мистер Андерхилл своим тонким хрипловатым голоском.

- Я - Владыка Пендора, вор, и я пришел за тем, что по праву принадлежит мне!

Тут мистер Андерхилл начал медленно заливаться краской, как это всегда бывало, когда кто-то из жителей деревни принимался грубить ему. Однако дальше произошло что-то необычное. Он вдруг весь пожелтел, волосы его встали дыбом и в следующий миг страшный лев издал оглушительный рев и бросился, оскалив белые клыки, вниз по склону холма на Чернобородого.

Но Чернобородого там уже не было. Гигантский тигр цвета ночного неба, исчерченного грозовыми молниями, прыгнул навстречу льву...

Лев исчез. Возле пещеры вдруг выросла роща высоких деревьев, черных в слабом свете зимнего солнца. Тигр замер в воздухе на самой границе отбрасываемой ими тени и превратился в огненный смерч, который хлестал языками пламени сухие черные ветки...

Но там, где только что высились деревья, склон холма неожиданно вспучился и потоки отливающей серебром воды устремились вниз, угрожая залить пламя. Но огня уже не было...

В одно мгновение перед широко раскрытыми глазами рыбака предстали два холма - зеленый, знакомый ему с детства, и новый, невесть откуда взявшийся, голый коричневый холм, готовый поглотить падающую воду. Все это произошло быстрее, чем он успел моргнуть, но то, что он видел теперь, открыв глаза, заставило его застонать и зажмуриться еще крепче. Там, где только что струился водопад, уже парил дракон. Черные крылья заслоняли весь холм от солнечного света, открытая пасть извергала огонь и дым.

Под этим ужасным чудовищем стоял, презрительно ухмыляясь, Чернобородый.

- Принимай любой облик, какой тебе нравится, маленький мистер Андерхилл! - ехидно сказал он. - Я не слабее тебя. Но эта игра начинает меня утомлять. Я хочу взглянуть на мои сокровища, на Иналкиль... Ну, большой дракон - маленький колдун, прими свой подлинный облик. Я заклинаю тебя силой твоего Настоящего Имени...

- Еавуд!

Бирт был не способен не то что пошевелиться, но даже моргнуть. Он съежился за кустом, безвольно наблюдая за происходящим, хотелось ему того или нет. Он видел, как черный дракон распростер крылья и повис в воздухе над Чернобородым. Языки пламени трепетали в его чешуйчатой пасти, из кроваво-красных ноздрей вырывались струи раскаленного пара. Он видел, как постепенно бледнело лицо Чернобородого, пока не стало белым, как мел. Губы его дрожали.

- Твое Имя - Еавуд!

- Да, - ответил громкий шипящий голос. - Мое Настоящее Имя - Еавуд, и это мой подлинный облик.

- Но дракон был убит, они же нашли его кости на острове Удрат...

- Это был другой, - сказал дракон и, выставив когти, рухнул вниз, как сокол на добычу. Бирт закрыл глаза.

Когда он снова открыл их, небо было чистым, а склон холма - пустым, если не считать темно-красной кляксы и следов когтей на траве.

Бирт-рыбак вскочил на ноги и понесся во весь дух. Он промчался по общинному выгону, распихивая овец в разные стороны, и устремился вниз по улице деревни к дому отца Палани. Девушка работала в саду, пропалывая настурции.

- Пошли со мной! - выдохнул Бирт.

Она недоуменно вскрикнула, но не сопротивлялась. Когда они прибежали на пирс, он втолкнул ее в свой рыбацкий шлюп "Королева", отвязал фалинь и исступленно, как демон, заработал веслами. Последнее, что мог видеть остров Саттин, это парус "Королевы", исчезающий в направлении ближайшего острова на западе.

Жители деревни думали, что никогда не прекратятся разговоры о том, как племянник тетушки Гулд, потеряв рассудок, уплыл вместе со школьной учительницей в тот самый день, когда чужеземный торговец Чернобородый бесследно исчез, оставив все свои бусы и перья. Но прошло всего три дня, и разговорам об этом примечательном событии пришел конец. У них нашелся другой предмет для бесед, когда мистер Андерхилл вышел наконец из своей пещеры. Он решил, как видно, что поскольку его Настоящее Имя уже не является тайной, то таиться не имеет больше смысла. И вообще, ходить гораздо труднее, чем летать, а, кроме того, он уже начал забывать, какова на вкус любимая пища драконов.

МАСТЕРА

Нагой, он стоял один, во тьме, и обеими руками держал над головой горящий факел, от которого густыми клубами валил дым. В красном свете факела землю под ногами было видно всего на несколько шагов вперед; дальше простирался мрак. Время от времени налетал порыв ветра; вдруг становился виден (или это только ему мерещилось?) блеск чьих-то глаз, становилось слышно подобно далекому грому бормотанье: "держи его выше!" Он тянул факел выше, хотя руки дрожали и факел в них дрожал тоже. Бормочущая тьма, обступив его, закрывала все пути к бегству.

Красное пламя заплясало сильней, ветер стал холоднее. Онемевшие руки задрожали снова, факел начал клониться то в одну сторону, то в другую; по лицу стекал липкий пот; уши уже почти не воспринимали тихого, но все вокруг заполняющего рокота: "Выше, выше держи!"... Время остановилось, но рокот разрастался, вот он уже стал воем, но почему-то (и это было страшно) в круге света по-прежнему не появлялся никто.

- Теперь иди! - бурей провыл могучий голос. - Иди вперед! Не опуская факела, он шагнул вперед. Земли под ногой у него не оказалось. С воплем о помощи он упал в тьму и гул. Впереди не было ничего, только языки пламени метнулись к его глазам - падая, он не выпустил из рук факела.

Время... время, и свет, и боль, все началось снова. Он стоял на четвереньках в канаве, в грязи. Лицо саднило, а глаза, хотя было светло, видели все (мир), как сквозь пелену тумана. Он оторвал взгляд от своей запятнанной грязью наготы и обратил его к стоящей над ним светлой, но неясной фигуре. Казалось, что свет исходит и от ее белых волос, и от складок белого плаща. Глаза смотрели на Ганиля, голос говорил:

- Ты лежишь в Могиле. Ты лежишь в Могиле Знания. Там же лежат и больше не поднимутся никогда из-под пепла от Адского Огня твои предки.

Голос стал тверже:

- Встань, падший Человек!

Ганиль, пошатываясь, встал на ноги. Белая фигура продолжала, показывая на факел:

- Это Свет Человеческого Разума. Это он привел тебя в могилу. Брось его.

Оказывается, рука его до сих пор сжимает облепленную грязью черную обугленную палку; он разжал руку.

- Теперь, восстав из мрака, - почти пропела, торжественно и ликующе, лучезарная фигура, - иди в Свет Обычного дня!

К Ганилю, чтобы поддержать его, потянулось множество рук. Рядом уже стояли тазы с теплой водой, кто то уже мыл его и тер губками; потом его вытерли досуха. И вот он стоит чистый, и ему очень тепло в сером плаще, заботливо накинутом на его плечи, а вокруг, в большом светлом зале, повсюду слышатся веселая болтовня и смех, Какой-то лысый человек хлопнул его по плечу:

- Пошли, уже пора давать Клятву.

- Все... все сделал правильно?

- Абсолютно! Только слишком долго держал над головой этот дурацкий факел, Мы уже думали, что нам весь день придется рычать в темноте. Идем.

Потолок, лежащий на белых балках, был очень высокий; пол под ногами был черный; с потолка до пола (высота стен была, футов в тридцать) ниспадал сверкающий белизной занавес, и к нему повели Ганиля.

- Завеса Тайны, - совсем буднично пояснил ему кто-то.

Говор и смех оборвались; теперь все молча и неподвижно стояли вокруг него. В этом безмолвии белый занавес раздвинулся. По-прежнему, как сквозь туман, Ганиль увидел высокий алтарь, длинный стол, старика в белом, облачении.

- Поклянешься ли ты вместе нашей Клятвой?

Кто-то, слегка толкнув Ганиля, подсказал ему шепотом: "Поклянусь".

- Поклянусь, - запинаясь, проговорил Ганиль.

- Клянитесь же, давшие Клятву! - и старик поднял над головой железный стержень, на конце которого был укреплен серебряный "икс", - "Под Крестом Обычного Дня клянусь не разглашать обряды и тайны моей Ложи".

- "Под Крестом... клянусь... обряды..." - забормотали вокруг: Ганиля опять толкнули, и он забормотал вместе с остальными:

- "...Хорошо поступать, хорошо работать, хорошо думать..."

Когда Ганиль повторил эти слова, кто-то шепнул ему на ухо: "Не клянись".

- "...Бежать всех ересей, предавать всех чернокнижников Судам Коллегии и повиноваться Высшим Мастерам моей Ложи от, ныне и до самой смерти..."

Бормотанье, бормотанье... Одни вроде бы действительно повторяли длинную фразу, другие, похоже, нет; Ганиль, совсем растерявшись, не зная, как ему быть, пробормотал слово или два, потом умолк.

- "...и клянусь не посвящать в Тайну Машин тех, кому не надлежит ее знать. Я призываю в свидетели моей клятвы Солнце".

Голоса потонули в оглушительном скрежету, часть потолка вместе с кровлей медленно, рывками, начала подниматься, и за ней показалось желто-серое, затянутое облаками летнее небо.

- Смотрите же на Свет Обычного Дня! - вдохновенно возгласил старик.

Ганиль поднял голову и уставился вверх. Поднимавшаяся на оси часть крыши остановилась на полпути - по-видимому, в механизме что-то заело; раздалось громкое лязганье, потом наступила тишина. Очень медленно старик подошел к Ганилю, поцеловал его в обе щеки и сказал:

- Добро пожаловать, Мастер Ганиль, отныне и ты причастен обрядам Тайны Машин.

Посвящение совершилось, Ганиль был теперь одним из Мастеров своей Ложи.

- Ну и ожог же у тебя! - сказал лысый.

Все они уже шли по коридору назад, Ганиль ощупал лицо рукой, кожа на левой стороне, на щеке и у виска, была ободрана, и дотрагиваться было больно.

- Тебе здорово повезло, что уцелел глаз, - продолжал лысый.

- Чуть было не ослеп от Света Разума, а? - сказал тихий голос.

Обернувшись, Ганиль увидел человека со светлой кожей и голубыми глазами - голубыми по-настоящему, как у кота-альбиноса или у слепой лошади, Ганиль, чтобы не смотреть на уродство, сразу отвел глаза в сторону, но светлокожий продолжал тихим голосом (что был тот же самый голос, который во время принесения Клятвы прошептал: "Не клянись"):

- Я Миид Светлокожий, мы с тобой будем работать вместе в Мастерской Ли. Как насчет пива, когда мы отсюда выберемся?

Было очень странно после всех потрясений и торжественных церемоний этого дня очутиться в сыром, пахнущем пивом тепле харчевни. Голова у Ганиля закружилась, Миид Светлокожий выпил полкружки, с видимым удовольствием стер с губ пену и спросил:

- Ну, что ты скажешь о посвящении?

- Оно... оно...

- Подавляет?

- Да, - обрадовался Ганиль, - лучше не скажешь - именно подавляет.

- И даже... унижает? - подсказал Светлокожий.

- Да, великое... великое таинство.

Ганиль сокрушенно уставился в кружку с пивом, Миид улыбнулся и сказал тем же своим тихим голосом:

- Знаю, а теперь допивай скорей. Пожалуй, тебе следует показать этот ожог Аптекарю.

Ганиль послушно вышел за ним следом на вечерние узкие улочки, забитые пешеходами и повозками - как на лошадиной и воловьей тяге, так и пыхтящими самодвижущимися. На Торговой площади ремесленники сейчас запирали на ночь свои будки, и уже были закрыты на крепкие засовы огромные двери Мастерских и Лож на Высокой улице. То там, то здесь, словно растолкав нависающие над улицей, налезающие один на другой дома, появлялся гадкий, без окон, желтый фасад храма, украшенный лишь полированным медным кругом. В темных, недолгих летних сумерках под неподвижной пеленой облаков темноволосые, бронзовокожие люди Обычного дня собирались группами, стояли без дела, толкались и разговаривали, переругивались и смеялись, и Ганиль, у которого от усталости, боли и крепкого пива кружилась голова, старался держаться поближе к Мииду; хоть он и был теперь Мастером, чувство у Ганиля было такое, как будто только этот голубоглазый незнакомец знает путь, которым ему, Ганилю, следует идти,

- XVI плюс XIX, - раздраженно сказал Ганиль. - Что за чушь, юноша, ты что, складывать не умеешь?

Ученик густо покраснел.

- Так, значит, не получается, Мастер Ганиль? - неуверенно спросил он.

Вместо ответа Ганиль вогнал до отказа металлический прут в его гнездо в паровом двигателе, который юноша чинил; прут оказался на дюйм длиннее, чем нужно.

- Что из-за того, Мастер, что большой палец у меня слишком длинный, - сказал юноша, показывая свои руки с узловатыми пальцами. Расстояние между первым и вторым суставами большого пальца было и в самом деле необычно велико.

- Да, это правда, - сказал Ганиль, его темное лицо стало еще темнее. - Очень интересно. Но не важно, короткая или длинная у тебя мерка - важно только, чтобы ты применял ее последовательно. И что еще важно, запомни, ты, тупица, так это то, что если сложить XVI и XIX, XXXVI не получается, не получалось и, пока стоит мир, не получится никогда - а ты невежда и непосвященный!

- Да, Мастер, очень трудно запомнить.

- А это, Уонно Ученик, нарочно так сделано, - послышался низкий голос Ли, Главного, Мастера, широкоплечего толстяка с блестящими черными глазами. - На одну минутку, Ганиль.

У он повел его в дальний угол огромной Мастерской, едва они отошли от ученика на несколько шагов, Ли весело сказал:

- Вам, Мастер Ганиль, немножко не хватает терпения.

- Таблицы сложения Уонно должен бы уже знать.

- Иногда даже Мастера забывают что-то из этих таблиц, - Ли отечески похлопал Ганиля по плечу, - знаешь, ты, говорил так, будто ожидал, что он это _в_ы_ч_и_с_л_и_т_! - Он захохотал звучным басом, из-за завесы этого хохота поблескивали его глаза, веселые и бесконечно умные, - Тише едешь, дальше будешь... Если я не ошибаюсь, накануне ближайшего Дня Отдыха ты у нас обедаешь?

- Я взял на себя смелость...

- Превосходно, превосходно! Желаю успехе! Вот хорошо будет, если у нее появится такой положительный парень, как ты! Но предупреждаю честно, моя дочь своенравная девчонка, - и Главный Мастер снова захохотал.

Ганиль заулыбался, немного растерянный, Лани, дочь Главного вертела, как хотела, не только работавшими в мастерской юношами, но, и собственным своим отцом. Сперва этой девушки, смышленой, живой как ртуть, Ганиль даже побаивался. Только потом он заметил, что, когда она разговаривает с ним, в поведении ее появляется какая-то робость, а в голосе начинают звучать просительные нотки. Наконец, он набрался духу и попросил у ее матери, чтобы та пригласила его на обед, то есть совершил первый официальный шаг в ухаживании.

Ли уже ушел, а он все стоял на том же месте и думал об улыбке Лани.

- Ганиль, ты когда-нибудь видел Солнце?

Тихий голос, бесстрастный и уверенный, он повернулся, и его глаза встретились с голубыми глазами друга.

- Солнце? Да, конечно.

- Когда это было в последний раз?

- Сейчас скажу. Мне тогда было двадцать шесть; значит, четыре года тому назад. А ты тогда разве не был здесь, в Идане? Оно показалось к концу дня, о потом, ночью, были видны звезды. Помню, я насчитал восемьдесят одну, и после этого небо закрылось снова.

- Я в это время был севернее, в Келинге; меня тогда как раз посвятили в Мастера.

Миид говорил, опираясь на деревянный Барьер вокруг Образца большой паровой машины, светлые глаза его смотрели не в глубь мастерской, где вовсю кипела работа, а на окна, за которыми упорно моросил мелкий дождь поздней осени.

- Слышал, как ты сейчас отчитывал юношу Уонно. "Важно то, что если сложить XVI и XIX, XXXVI не получается"... А потом: "Мне тогда было двадцать шесть; значит, четыре года тому назад... Я насчитал восемьдесят одну... Еще немного, Ганиль, и ты бы начал _в_ы_ч_и_с_л_я_т_ь_.

Ганиль нахмурился, и рука его, непроизвольно поднявшись потерла шрам, светлевший у него на виске.

- Да ну тебя, Миид! Даже непосвященные различают IV и XXX!

Миид чуть заметно улыбнулся. Он уже держал в руке свою палку для Измерений и рисовал ею на пыльном полу Окружность.

- Что это такое? - спросил он.

- Солнце.

- Правильно. Но это также и... знак, знак, который обозначает. Ничто.

- Ничто?..

- Да. Его можно использовать, например, в таблицах вычитания. От II отнять I будет I, не так ли. Но что останется, если от II отнять II? - Он помолчал. Потом постучал палкой по нарисованному на полу кругу. - Останется это.

- Да, конечно, - Ганиль не отрываясь глядел на круг, священный образ Солнца, Скрытого Света, Лица Бога. - Кто хозяева этого знания? Священнослужители?

- Нет, - Миид перечеркнул круг "Иксом". - Вот этого - да, они.

- Тогда чье... кто хозяева знания о... знаке, который обозначает Ничто?

- Да нет у него хозяина - или, скорей, хозяева все. Это не Тайна.

Ганиль изумленно сдвинул брови, Они говорили вполголоса, стоя почти вплотную друг к другу, словно обсуждая промер, сделанный Палкой для Измерений.

- Почему ты считал звезды, Ганиль?

- Мне... мне хотелось знать, Я всегда любил счет, числа, таблицы действий. Поэтому я и стал Механиком.

- Да. Теперь: тебе ведь уже тридцать, и уже четыре месяца как ты Мастер. Задумывался ты когда-нибудь - Ганиль, что если ты стал Мастером, это значит: в своей профессии ты знаешь все? Отныне до самой смерти тебе уже не узнать ничего больше. Больше просто ничего нет.

- Но Главные...

- ...знают еще несколько тайных знаков и паролей, - перебил, его Миид тихим и ровным голосом, - и, конечно, у них есть власть. Но в своей профессии они знают не больше, чем ты... Ты, может, думал, что им разрешено _в_ы_ч_и_с_л_я_т_ь_? Нет, не разрешено.

Ганиль молчал.

- И однако, Ганиль, кое-что еще узнать можно.

- Где?

- По ту сторону городских стен.

Прошло немало времени, прежде чем Ганиль заговорил снова: - Я не могу слушать такое, Миид. Больше не говори со мной об этом. Предавать тебя я не стану.

Ганиль повернулся и зашагал прочь. Лицо его искажала ярость. Но огромное усилие воли понадобилось для того, чтобы обратить эту ярость, казалось бы, беспричинную, против Миида, человека столь же уродливого духом, сколь и телом, дурного советчика и прежнего, ныне утраченного друга.

Вечер оказался очень приятным: веселье било из Ли ключом его толстая жена обращалась с Ганилем как с родным сыном, а Лани была совсем кроткой и сияла от радости. Юношеская неуклюжесть Ганиля по-прежнему вызывала в ней непреодолимое желание его поддразнивать, но, даже поддразнивая, она как будто просила его о чем-то и еду уступала; казалось, еще немного - и весь ее задор превратится в нежность. В какой-то миг, когда она передавала блюдо, рука ее коснулась его руки. Вот здесь, на ребре правой ладони, около запястья, одно легкое прикосновенье - он помнил это так ясно! Сейчас, лежа в постели в своей комнате над мастерской, в кромешной темноте городской ночи, он застонал от переполнявших его чувств, ухаживанье - дело долгое, протянется месяцев восемь, самое меньшее, и все будет развиваться очень медленно и постепенно - ведь речь, как-никак, идет о дочери Главного. Нет, думать о Лани просто непереносимо! Не надо про нее думать... думай... про Ничто, и он стал думать про Ничто. О круге. О пустом кольце, сколько будет 0, умноженное на I? Столько же, сколько 0, умноженное на II. А если поставить I и 0 рядом... что будет означать I0?

Миид Светлокожий приподнялся и сел в постели; каштановые волосы, падая на лицо, закрывали его голубые глаза, и он, откинув их назад, попытался разглядеть, кто мечется по его комнате. Сквозь окно пробивался грязно-желтый свет раннего утра.

- Сегодня День Отдыха, - проворчал Миид, - уходи, дай мне спать.

Неясная фигура воплотилась в Ганиля, метание по комнате - в шепот. Ганиль шептал:

- Миид, посмотри!

Он сунул Мииду под нос грифельную доску:

- Посмотри, посмотри, что можно делать этим знаком, который обозначает Ничто!

- А, это, - сказал Миид.

Он оттолкнул Ганиля с его грифельной доской, спрыгнул с постели, окунул голову в ледяную воду в тазу, стоявшем на сундуке с одеждой, и там ее подержал. Потом, роняя капли воды, он вернулся к кровати и сел.

- Давай посмотрим.

- Смотри, за основу можно принять любое число - я взял XII, потому что оно удобное. Вместо XII, посмотри, мы пишем 1-0, а вместо ХIII - 1-1, а когда доходим до XХIV, то...

- Ш-ш!

Миид внимательно перечитал написанное. Потом спросил:

- Хорошо все запомнил?

Ганиль кивнул, и тогда Миид рукавом стер с доски наполнявшие ее красиво выписанные знаки.

- Мне не приходило в голову, - заговорил он опять, - что основой может стать любое число, Но посмотри: прими за основу Х - через минуту я объясню тебе почему - и вот способ сделать, все легче. Вместо Х будет писаться 10, а вместо XX - 20, но вместо XXII напиши вот что, - и он написал на доске "22".

Ганиль глядел на эти два знака, как зачарованный, Наконец, он заговорил каким-то не своим, срывающимся голосом:

- Ведь это... одно из черных, чисел?

- Да, ты, Ганиль, пришел к черным числам сам, но как бы через заднюю дверь.

Ганиль, сидевший рядом, молчал.

- Сколько будет CXX, умноженное на МСС? - спросил Миид.

- Таблицы так далеко не идут.

- Тогда смотри.

И Миид написал на доске:

1200

Х

120

------

а потом -

0000

2400

1200

------

144000

Опять долгое молчание.

- Три Ничто, умноженные на XII... - забормотал Ганиль. - Дай мне доску.

Слышались только монотонный стук падающих капель за окном и поскрипывание мела. Потом:

- Каким черным числом обозначается VIII?

К концу этого холодного Дня Отдыха они ушли так далеко, как только Миид смог увести за собой Ганиля. Правильней даже было бы сказать, что Ганиль перегнал Миида и под конец тот уже не мог за ним поспевать.

- Тебе нужно познакомиться с Йином, - сказал Миид, - Он может научить тебя тому, что тебя, интересует, Йин работает с углами, треугольниками, измерениями. Он своими треугольниками может измерить расстояние между любыми двумя точками, даже если до этих точек нельзя добраться, Он замечательный догадчик, числа - самое сердце его знания, язык, на котором оно говорит.

- И мой тоже.

- Да, я это вижу. Но не мой, я люблю числа не ради них самих. Мне они нужны как средство, чтобы с их помощью объяснять... Вот если, например, ты бросаешь мяч, отчего он летит?

- Оттого, что, ты его бросил, - и лицо у Ганиля расплылось в широкой улыбке.

Он был бледен, а в голове у него звенело, как в пустом бочонке, от шестнадцати - минус короткие перерывы для еды и сна, часов чистой математики; и он уже потерял весь свой страх, все смирение. Он улыбался как властитель, вернувшийся из долгого изгнания к себе домой.

- Прекрасно, - сказал Миид, - Но почему он летит и не падает?

- Потому, что... его поддерживает воздух?

- Тогда почему потом он все же падает? Почему он движется по кривой? Что это за кривая. Видишь, зачем нужны мне твои числа?

Теперь на властителя был похож Миид, но не на довольного, а рассерженного, чьи владения огромны, и поэтому ими слишком трудно управлять.

- И они, в своих тесных Мастерских за ставнями, - презрительно фыркнул он, - могут еще говорить о Тайнах! Ну ладно, давай пообедаем - и к Йину.

Высокий старый дом, пристроенный вплотную к городской стене, глядел освинцованными окнами на двух молодых Мастеров внизу на улице. Над крутыми черепичными крышами, блестевшими от дождя, нависли зеленовато-желтые сумерки поздней осени.

- Йин был, как мы, Мастером-Механиком, - сказал Миид, пока они ждали у обитой железными полосами двери, - Теперь он больше не работает, сам увидишь почему. К нему приходят люди из всех Лож - Аптекари, Ткачи, Каменщики, ходят даже несколько ремесленников и мясник - он разрезает и рассматривает мертвых кошек.

Последние слова Миид произнес добродушно, но чуть насмешливо. Наконец, дверь открылась, и слуга провел их наверх, в комнату, где в огромном камине пылали поленья; с дубового кресла с высокой спинкой поднялся навстречу им человек и их приветствовал.

Ганилю, когда он его увидел, сразу вспомнился один из Высших Мастеров его Ложи - тот, что кричал ему, когда он лежал в Могиле: "Встань!" Йин тоже был старый и высокий, и на нем тоже был белый плащ Высшего Мастера. Только Йин, в отличие от того, сутулился, и лицом, морщинистым и усталым, был похож на старую гончую. Здороваясь, он протянул Мииду и Ганилю левую руку - у правой руки кисти не было, она оканчивалась у запястья давно залеченной блестящей культей.

- Это Ганиль, - уже знакомил их Миид. - Вчера вечером он додумался до двенадцатиричной системы счисления. Добейтесь от него, Мастер Йин, чтобы он занялся для меня математикой кривых.

Йин засмеялся тихим и коротким старческим смехом.

- Добро пожаловать, Ганиль. Можешь приходить сюда, когда захочешь. Мы все здесь чернокнижники, все занимаемся ведьмовством - или пытаемся заниматься... Приходи, когда захочешь, в любое время - днем, ночью. И уходи, когда захочешь, если нас предадут, так тому и быть. Мы должны доверять друг другу. Любой человек имеет право знать все; мы не храним Тайну, а ее разыскиваем. Понятно тебе, о чем я говорю?

Ганиль кивнул. Находить нужные слова ему всегда было нелегко; вот с числами обстояло совсем иначе. Слова Йина его очень тронули, и от этого он смутился еще больше, И ведь никого здесь не посвящали торжественно, никаких клятв не требовали - просто говорил, спокойно и негромко, незнакомый старик.

- Ну, вот и хорошо, - сказал Йин, как будто кивка Ганиля было вполне достаточно, - Немножко вина, молодые Мастера, или пива? Темное пиво удалось мне на славу в этом году, Так, значит, Ганиль, ты любишь числа?

Была ранняя весна, и Ганиль стоял в мастерской и следил за тем, как, ученик Уонно снимает своей Палкой для Измерений размеры с образца двигателя самодвижущейся повозки. Лицо у Ганиля было мрачным. Он изменился за эти месяцы, выглядел теперь старше, жестче, решительней, да и немудрено - четыре часа сна в сутки и изобретение алгебры не прошли бы ни для него бесследно.

- Мастер Ганиль... - робко сказал нежный голосок у него за спиной.

- Измерь снова, - приказал он ученику и удивленно повернулся к девушке.

Лани тоже стала другой, Лицо у нее было напряженным, глаза тоскливыми, и говорила она теперь с Ганилем как-то испуганно, Он совершил второй шаг ухаживанья и нанес три вечерних визита, и на этом вдруг остановился, не стал предпринимать дальнейших шагов. Такое произошло с Лани впервые, до сих пор никто еще не смотрел на нее невидящим взглядом - так, как сейчас смотрел Ганиль. Что же такое, интересно, видит его невидящий взгляд? Если бы только она могла узнать его тайну! Каким-то непонятным ему самому образом Ганиль чувствовал, что происходит в душе у Лани, и он жалел ее и немного ее боялся.

Она наблюдала за Уонно.

- Меняют ли... меняете вы хоть иногда эти размеры? - спросила она, чтобы как-то завязать разговор.

- Изменить Образец - значит впасть в Ересь Изобретательства.

На это Лани сказать было нечего.

- Отец просил - передать вам всем, что завтра Мастерская будет закрыта.

- Закрыта? Почему?

- Коллегия объявила, что начинает дуть западный ветер и, может быть, завтра мы увидим Солнце.

- Хорошо! Хорошее начало для весны, правда? Спасибо, - сказал Ганиль.

И он снова повернулся к Образцу двигателя.

Священнослужители Коллегии на этот раз оказались правы. Вообще предсказание погоды, которому они отдавали почти все свое время, было делом неблагодарным, но примерно один раз из десяти они предсказывали правильно, и именно сегодняшний день оказался для них удачным. К полудню дождь кончился, и теперь облачный покров бледнел - казалось, что он кипит и медленно течет на восток. Во второй половине дня все жители города были уже на улицах; некоторые взобрались на трубы домов, другие на деревья, третьи на городскую стену, и даже на полях, по ту сторону стены, стояли и смотрели, задрав головы, люди. На огромном внешнем дворе Коллегии ряды священнослужителей, начавшие свой ритуальный танец, сходились и расходились с поклонами, сплетались и расплетались. Священнослужитель стоял уже и в каждом храме, готовый в любой момент, потянув за цепь, раздвинуть крышу, что, бы лучи Солнца могли упасть на камни алтаря. И наконец, уже перед самым вечером, небо открылось. Желто-серая пелена разорвалась, и между клубящимися краями разрыва показалась полоска голубизны. И с улиц, площадей, окон, крыш, стен города - единый вздох, а потом глухой гул:

- Небеса, Небеса...

Разрыв в небе расширялся. На город посыпались капли, свежий ветер сносил их в сторону, и они падали не отвесно, а наискосок; и вдруг капли засверкали, словно при свете факелов ночью - но только свет, который они отражали теперь, был светом Солнца. Ослепительное, оно стояло в Небесах, и ничего, кроме него, там не было.

Как и у всех, лицо у Ганиля было обращено к небу. На этом лице, на шраме, оставшемся после ожога, он чувствовал тепло Солнца. Он не отрываясь глядел, до тех пор, пока глаза не заволокло слезами, на Огненный Круг, Лицо Бога.

"Что такое Солнце?"

Это зазвучал в его памяти тихий голос Миида. Холодная ночь в середине зимы, и они разговаривают у Йина в доме, перед камином - он, Миид, Йин и остальные, "Круг это или шар? Почему оно проходит по небу? Какой оно на самом деле величины - насколько оно от нас далеко? И ведь подумать только: когда-то, чтобы посмотреть на Солнце, достаточно было поднять голову..."

Вдалеке, где-то внутри Коллегии, раздавались лихорадочный барабанный бой и пение флейт - веселые, но чуть слышные звуки. Время от времени на непереносимо яркий лик наплывали клочья облаков, и в мире опять все становилось серым и холодным, и флейты умолкали; но западный ветер уносил облако, и Солнце показывалось снова, чуть ниже чем прежде. Перед тем как спуститься в тяжелые облака на Западе, оно покраснело, и на него уже стало можно смотреть. В эти последние мгновенья оно казалось глазам Ганиля не диском, а огромным, подернутым дымкой, медленно падающим шаром.

Шар упал, исчез.

В разрывах облаков над головой все еще видны были Небеса, бездонные, синевато-зеленые. Потом на западе, недалеко от места, где исчезло Солнце, засияла яркая точка - вечерняя звезда.

- Смотрите! - закричал Ганиль.

Но на призыв его обернулись только один или два человека: Солнце ушло, так, что может быть интересного после него - какие-то звезды? Желтоватый туман, часть савана из облаков, после Адского Огня четырнадцать поколений тому назад облекшего своим покровом из дождя и пыли всю землю, наполз на звезду и ее стер. Ганиль вздохнул - потер затекшую шею и зашагал домой, как все остальные.

Арестовали его тем же вечером. От стражников и товарищей по несчастью (за исключением Главного Мастера Ли, в тюрьме оказалась вся Мастерская) он узнал: его преступление заключается в том, что он был знаком с Миидом Светлокожим. Сам Миид обвинялся в ереси. Его видели на поле, он направлял на Солнце какой-то инструмент - как говорили, прибор для измерения расстояний. Он пытался измерить расстояние между землей и Богом.

Учеников скоро отпустили. На третий день в камеру, где был Ганиль, пришли стражники и под тихим редким дождиком ранней весны провели его в один из внутренних дворов Коллегии. Почти вся жизнь священнослужителей проходила под открытым небом, и огромный квартал, который занимала Коллегия, состоял из приземистых строений, а между ними были дворы-спальни, дворы-канцелярии, дворы, молельни, дворы-трапезные и дворы закона. В один из последних и привели Ганиля. Ему пришлось пройти между рядами заполнявших весь двор людей в белых и желтых облачениях. И, наконец, он оказался на таком месте, с которого был хорошо виден всем. Он стоял теперь на открытой площадке, перед длинным, блестящим от дождя столом, а за столом сидел священнослужитель в золотом облачении Хранителя Высокой Тайны. В дальнем конце стола сидел другой человек; по сторонам его, как и Ганиля, стояли стражники. Этот человек смотрел на Ганиля, и его взгляд, прямой и холодный, ничего не выражал; глаза у него были голубые, того же цвета, что и Небеса над облаками.

- Ганиль Калсон из Идана, вас подозревают как знакомого Миида Светлокожего, обвиняемого в Ересях Изобретательства и Вычисления. Вы были другом этого человека?

- Мы оба были Мастерами в...

- Да. Говорил он вам хоть раз об измерении без Палок для Измерения?

- Нет.

- О черных числах?

- Нет.

- О ведьмовстве?

- Нет.

- Мастер Ганиль, вы произнесли "нет" три раза. Известен ли вам Приказ Священнослужителей-Мастеров Тайны Закона, касающийся подозреваемых в ереси?

- Нет, неизв...

- Приказ гласит: "Если подозреваемый ответит на вопросы отрицательно четыре раза, вопросы могут повторяться с применением пресса до тех пор, пока не будет дан другой ответ". Сейчас я начну их повторять, если только вы не захотите изменить какой, нибудь из ваших ответов сразу.

- Нет, - растерянно сказал Ганиль, оглядывая бесчисленные пустые лица и высокие стены вокруг двора.

Когда вынесли какую-то невысокую деревянную машину и защелкнули в ней кисть правой его руки, он все еще был больше растерян, чем испуган. Что значит вся эта чушь? Похоже на посвящение, когда они так старались его напугать; тогда им это удалось.

- Как Механик, - говорил между тем священнослужитель в золотом, - вы, мастер Ганиль, знаете действие рычага; берете вы назад свой ответ?

- Нет, - сказал, немного сдвинув брови, Ганиль.

Только сейчас он заметил: вид у его правой руки такой, как будто она кончается у запястья, как рука Йина.

- Прекрасно.

Один из стражников положил руки на рычаг, торчавший из деревянной коробки, и священнослужитель в золотом спросил:

- Вы были другом Миида Светлокожего?

- Нет, - ответил Ганиль.

И он отвечал "нет" на каждый из вопросов даже после того, как перестал слышать голос священнослужителя; все говорил и говорил "нет", и под конец уже не мог отличить собственного своего голоса от эха, хлопками отлетающего от стен двора: "Нет, нет, нет, нет!"

Свет вспыхивал и гас, холодный дождь падал на его лицо и переставал идти, и кто-то снова и снова подхватывал его, не давая ему упасть. От его серого плаща дурно пахло - от боли Ганиля вырвало. Он подумал об этом, и его вырвало опять.

- Ну-ну, теперь уже все, - прошептал ему на ухо один из стражников.

Неподвижные белые и желтые ряды по-прежнему обступали его, лица у всех были такие же каменные, глаза смотрели так же пристально, но уже не на него.

- Еретик, ты знаешь этого человека?

- Мы работали вместе с ним в Мастерской.

- Ты говорил с ним о ведьмовстве?

- Да.

- Ты учил его ведьмовству?

- Нет. Я пытался его учить, - Голос звучал очень тихо и немного срывался; даже в окружающем безмолвии, где сейчас был слышен только шепот дождя, разобрать слова Миида было почти невозможно. - Он был слишком глуп. Он не смел и не мог учиться. Из него выйдет прекрасный Главный Мастер.

Холодные голубые глаза смотрели прямо на Ганиля, и ни мольбы, ни жалости в них не было.

Священнослужитель в золотом повернулся к бело-желтым рядам:

- Против подозреваемого Ганиля улик нет, можете идти, подозреваемый. Вы должны явиться сюда завтра в полдень, чтобы присутствовать при торжестве правосудия. Отсутствие будет сочтено признанием собственной вины.

Смысл этих слов дошел до Ганиля, когда стражники уже вывели его из двора. Оставили его они снаружи, у одного из боковых входов Коллегии; дверь за спиной у него закрылась, громко лязгнул засов. Он постоял немного, потом опустился, почти упал на землю, прижимая под плащом к туловищу посеревшую, в запекшейся крови руку. Вокруг тихо бормотал дождь. Не было видно ни души. Только когда наступили сумерки, он поднялся, шатаясь, на ноги и поплелся через весь город к дому Йина.

В полумраке около входной двери дома шевельнулась тень, окликнула его:

- Ганиль!

Он замер.

- Мне все равно, что тебя подозревают, пусть. Пойдем к нам домой. Отец снова примет тебя в Мастерскую, я попрошу - и примет.

Ганиль молчал.

- Пойдем со мной! Я тебя здесь ждала, я знала, что ты придешь сюда, я ходила сюда за тобой раньше.

Она засмеялась, но ее деланно-веселый смех почти сразу оборвался.

- Дай мне пройти, Лани.

- Не дам, зачем ты ходишь в дом старого Йина? Кто здесь живет? Кто она? Пойдем со мной, ничего другого тебе не остается - отец не возьмет подозреваемого назад в Мастерскую, если только я не...

Не дослушав, Ганиль проскользнул в дверь и плотно закрыл ее за собой. Внутри было темно, царила мертвая тишина, значит, их взяли, всех догадчиков, их всех будут допрашивать и пытать, а потом убьют.

- Кто там?

Наверху, на площадке лестницы, стоял Йин, волосы его ярко блестели в свете лампы. Он спустился к Ганилю и помог ему подняться по лестнице, Ганиль заговорил торопливо:

- Меня выследили, девушка из Мастерской, дочь Ли. Если она ему скажет, он сразу вспомнит тебя, пошлет стражников...

- Я услал остальных отсюда три дня назад.

Ганиль остановился, пожирая глазами спокойное морщинистое лицо, потом как-то по-детски сказал:

- Смотри, - и он протянул Йину свою правую руку, - смотри, как твоя.

- Да. Пойдем, Ганиль, тебе лучше сесть.

- Они приговорили его. Не меня - меня они отпустили. Он сказал, что я глуп и ничему не мог научиться. Сказал это, чтобы спасти меня...

- И твою математику. Иди сюда, сядь.

Ганиль овладел собой и сел. Йин уложил его, обмыл, ему как, мог и забинтовал руку. Потом, сев между мин и камином, где пылали жарко дрова, Йин вздохнул; воздух выходил из его груди с громким свистом.

- Что же, - сказал он, теперь и ты стал подозреваемым в ереси. А я подозреваемый вот уже двадцать лет. К этому привыкаешь... О наших друзьях не тревожься. Но если девушка скажет Ли, и твое имя окажется связанным с моим... Лучше нам уйти из Идана. Не вместе. И сегодня же вечером.

Ганиль молчал. Уход из Мастерской без разрешения твоего Главного означало отлучение, потерю звания Мастера. Он не сможет больше заниматься делом, которое знает. Что ему делать тогда с его искалеченной рукой, куда идти? Он еще ни разу в жизни не бывал за стенами Идана?

Казалось, тишина в доме становится гуще и плотней. Он все время прислушивался: не раздается ли на улице топот стражников, которые снова идут за ним? Надо уходить, спасаться, сегодня же вечером - пока не поздно...

- Не могу, - сказал он резко. - Я должен... быть в коллегии завтра в полдень.

Йин сразу понял. Снова вокруг сомкнулось молчание. Когда, наконец, старик заговорил, голос его звучал сухо и устало:

- Ведь на этом условии тебя и отпустили? Хорошо, пойди - совсем ни к чему, чтобы они осудили тебя как еретика и начали охотиться за тобой по всем Сорока Городам. За подозреваемым не охотятся, он просто становится изгоем. Это предпочтительней. Постарайтесь теперь поспать хоть немного. Перед уходом я скажу тебе, где мы сможем встретится. Отправляйся в путь как можно раньше - и налегке...

Когда поздним утром следующего дня Ганиль вышел из дома Йина, он уносил под плащом сверток бумаги. Каждый лист был весь исписан четким почерком Миида Светлокожего: "Траектории", "Скорость падающих тел", "Природа движения"... Йин уехал перед рассветом верхом на неторопливо трусящем сером ослике. "Встретимся в Келинге", - только это он и сказал Ганилю, отправляясь в свой путь.

Никого из Догадчиков во внешнем дворе Коллегии Ганиль не увидел. Только рабы, слуги, нищие, школьники, прогуливающие уроки, да женщины с хнычущими детьми стояли с ним вместе в сером свете полудня. Только чернь и бездельники пришли смотреть, как будет умирать еретик. Какой-то священнослужитель приказал Ганилю выйти вперед. Ганиль стоял один в своем плаще Мастера и чувствовал, как отовсюду из толпы на него устремляются любопытные взгляды.

На другой стороне площади он увидел в толпе девушку в фиолетовом платье, Лони это или другая? Похожа на Лани, зачем она пришла? Она не знает, что она ненавидит, и не знает, что любит. Как страшна любовь, которая стремится только обладать, владеть! Да, она любит его, и сейчас их отделяет друг от друга вроде бы только эта площадь. Но она никогда не захочет понять, что на самом деле разделили их, разлучили навсегда невежество, изгнание, смерть.

Миида вывели перед самым полднем, Ганиль увидел его лицо, сейчас белое-белое; уродство его было теперь открыто взглядам всех - светлые глаза, кожа, волосы. Медлить особенно не стали; священнослужитель в золотом облачении скрестил над головой руки, призывая в свидетели Солнце, находящееся в зените, но невидимое за пеленой облаков; и в миг, когда он их опустил, к поленьям костра поднесли горящие факелы, заклубился дым, такой же серо-желтый, как облака. Ганиль стоял, под плащом прижимая к себе рукой на перевязи сверток бумаги, и молча повторял: "Только бы он задохнулся сразу от дыма"... Но дрова были сухие и быстро воспламенились, Ганиль чувствовал жар костра на своем лице, на виске, где огонь уже поставил свою печать. Рядом какой-то молодой священнослужитель попятился от жара назад, но толпа, которая смотрела, вздыхала, давила сзади, отодвинуться ему не дала, и теперь он слегка покачивался и судорожно дышал, дым стал густым, за ним уже не видно было языков пламени и человеческой фигуры, вокруг которой это пламя плясало, зато стал слышен голос Миида, на тихий теперь, а громкий, очень громкий. Ганиль слышал его, он заставлял себя его слышать, но одновременно прислушивался к тихому, уверенному голосу, звучащему только для него: - Что такое Солнце? Почему оно проходит по небу?.. Видишь, зачем нужны мне твои числа?.. Вместо XII напиши 12... Это тоже знак, он обозначает Ничто".

Вопли оборвались, но тихий голос не смолк.

Ганиль поднял голову. Люди расходились; молодой священнослужитель, стоявший возле него, опустился на колени и молился, рыдая, Ганиль посмотрел на тяжелое небо над головой, повернулся и, один, отправился в путь, сперва по улицам города, а потом, через городские ворота, на север - в изгнание и домой.

ЗВЕЗДЫ ПОД НОГАМИ

Деревянный дом и надворные постройки занялись сразу и в несколько минут сгорели дотла, а вот купол обсерватории огню поддаваться не желал: покрытый толстым слоем штукатурки, с кирпичной обводкой, он покоился на мощном фундаменте. В конце концов они сложили разбитые телескопы, инструменты, книги, таблицы, чертежи в кучу посреди обсерватории, облили все это маслом и подожгли. Деревянная подставка большого телескопа загорелась, и в действие пришли его часовые механизмы. Крестьяне, собравшиеся у подножия холма, видели, как купол, белевший на фоне зеленоватого вечернего неба, вздрогнул и повернулся сначала в одну сторону, потом в другую, а из прорезавшей купол щели повалил желтовато-черный дым и снопы искр - жутко смотреть.

Темнело. На востоке появились первые звезды. Громко прозвучали команды, и солдаты, угрюмые, в темных мундирах, цепочкой спустились на дорогу и в полном молчании ушли.

А крестьяне еще долго стояли у подножия холма. В их монотонной, убогой жизни пожар - великое событие, чуть ли не праздник. Наверх, правда, крестьяне подниматься не стали и, поскольку становилось все темнее, ближе и ближе жались друг к другу. Через некоторое время они начали расходиться по своим деревням. Некоторые оглядывались - на холме все было недвижимо. За куполом, похожим на улей, неторопливо кружились звезды, но купол не спешил привычно повернуться за ними вслед.

Примерно за час до рассвета по извилистой дороге, ведущей на вершину холма, промчался всадник. Возле руин, в которые превратились мастерские, он спрыгнул с коня и приблизился к куполу. Дверь обсерватории была выломана. В проломе виднелся едва заметный красноватый огонек - это тлела мощная опорная балка, рухнувшая на землю и выгоревшая до самой сердцевины. В обсерватории было трудно дышать от кислого дыма. В дымной полутьме двигалась, отбрасывая перед собой тень, какая-то фигура. Иногда человек останавливался, наклонялся, потом неуверенно брел дальше.

Вошедший окликнул:

- Гуннар! Мастер Гуннар!

Странный человек застыл, глядя в сторону входа. Потом быстро выхватил что-то из кучи мусора и полуобгоревших обломков и механическим движением сунул находку в карман, глаз не сводя с двери. Потом подошел поближе. Покрасневшие глаза человека почти скрывались меж распухшими веками, он дышал с трудом, судорожно хватая воздух; волосы и одежда его местами обгорели и были перепачканы пеплом.

- Где вы были?

Человек как-то неопределенно показал себе под ноги.

- Там есть подвал? Значит, там вы и спасались от огня? Ах ты господи, в землю ушел! Надо же! А я знал я знал, что отыщу вас здесь, - Борд засмеялся каким-то полубезумным смехом и взял Гуннара за руку. - Пойдемте. Ради бога, пойдемте отсюда. Уже светает.

Астроном неохотно пошел за ним, глядя не на светлеющую полоску на востоке, а в щель купола, где все еще виднелось несколько ярких звезд. Борд буквально вытащил его из обсерватории, заставил сесть в седло, а потом, взяв коня под уздцы, быстро стал спускаться по склону холма.

Одной рукой астроном держался за луку седла. Другую руку - ладонь и пальцы ее были сожжены раскаленным докрасна обломком металла, за который он нечаянно схватился, роясь в куче мусора, - он прижимал к бедру. Прижимал бессознательно, потому что этой боли практически не ощущал. Порой, правда, органы чувств кое-что сообщали ему, например: Я сижу на лошади. Становится светлее. Но эти обрывки информации никак не складывались в целостную картину. Он задрожал от холода, когда утренний ветер поднялся и зашумел в темных деревьях, меж которыми вела их узкая тропинка, тонувшая в зарослях ворсянки и вереска; но и деревья, и ветер, и светлеющее небо, и даже холод - все это было для него чем-то посторонним, несущественным, потому что сейчас он способен был видеть только одно: ночь, с треском разрываемую пламенем пожара.

Борд помог ему спуститься с коня. Теперь все вокруг было залито солнечным светом, солнечные блики играли на скалах, вздымавшихся над рекой. У подножия скал виднелась какая-то черная дыра, и Борд чуть ли не силой поволок его туда, в эту черноту. Там не было ни жары, ни духоты, наоборот - прохладно и тихо. Как только Борд позволил ему остановиться, он кулем повалился на землю - ноги уже не держали его; и опершись своими дрожащими обожженными ладонями о землю, он почувствовал холод камня.

- Вот уж действительно - в землю ушел, клянусь господом! - сказал Борд, разглядывая израненные рудокопами стены шахты, на которых плясал огонек его свечи. - Я вернусь. Ночью, скорее всего. Не выходите наружу. И далеко вглубь тоже не забирайтесь. Это старая штольня, в этой стороне работы уже несколько лет не ведутся. А в старых штольнях всякое может быть - ямы, обвалы... Наружу все же ни в коем случае не выходите! Затаитесь. Как только уберут ищеек, мы переправим вас через границу.

Борд повернулся и в темноте стал пробираться к выходу. Давно уже стих звук его шагов, когда астроном наконец поднял голову и оглядел мрачные стены вокруг, освещенные лишь крошечной свечой. Чуть помедлив, он погасил ее. И тогда его со всех сторон обступила пахнущая землей тьма, непроницаемая и безмолвная. Перед глазами поплыли какие-то зеленые фигуры, золотистые пятна, медленно растворяющиеся во тьме. Эта плотная и прохладная темнота казалась целительной для воспаленных глаз и истерзанного мозга.

Если он и думал о чем-то, сидя там, во мраке, то мысли эти нельзя было облечь в словесную оболочку. Его знобило от чудовищного переутомления, от того что он чуть не задохнулся в дыму и несколько раз сильно обжегся, и рассудок его, похоже, слегка помутился. Может быть, впрочем, голова его всегда работала не совсем так, как надо, хотя идеи порождала обычно ясные и светлые. Но разве нормально, например, чтобы человек двадцать лет убил на то, чтобы шлифовать линзы, строить телескопы, пялиться на звезды и что-то там считать, составляя таблицы и списки, да еще рисовать карты таких миров, о которых никто и понятия не имеет, до которых никому дела нет, до которых вообще нельзя добраться, которые ни увидеть, ни потрогать нельзя. А теперь все это - плоды всей его жизни - погибло и в огне сожжено. Ну а то, что осталось от его собственной бренной оболочки, только для могилы и годится. Да он, собственно, уже и так похоронен.

Однако мысль о том, что он уже в могиле, под землей, отчетливой не была. Гораздо сильнее ощущал он почти непосильное бремя гнева и горечи, оно разрушало мозг, подавляло рассудок. А вот темнота подземелья, казалось, даже облегчала эту тяжесть. К темноте он привык, ночью-то и начиналась для него настоящая жизнь. Сейчас вокруг были тяжелые глыбы, низкие своды глубокой шахты, но ненависть давит сильнее, чем толща гранита, а жестокость куда холоднее глины. Здесь же его окружала, обнимала чернота девственных глубин земных. Он, дрожа от боли, лег и отдался этим объятьям, потом боль отпустила, и он уснул.

Разбудил его свет. Это граф Борд зажег огнивом свечу. Лицо графа светилось оживлением: румяные щеки, веселые голубые глаза меткого стрелка и охотника, яркий рот, чувственный и упрямый.

- Они идут по следу, - сказал граф. - Они знают, что вам удалось спастись.

- Зачем?.. - сказал астроном. Голос его звучал глухо; горло и глаза все еще были сильно воспалены после пожара. - Зачем они преследуют меня?

- Зачем? Неужели вам нужны еще какие-то объяснения? Чтобы отправить вас на костер, разумеется! За ересь! - голубые глаза Борда сверкали в полумраке, отражая свет свечи.

- Но ведь все и так разрушено, все, что я сделал, сгорело.

- О да, земля наконец остановлена! Но лису-то они упустили, а им непременно нужна добыча! Хотя черта с два я вас им отдам!

Глаза астронома, светлые и широко поставленные, уперлись в глаза графа:

- А почему?

- Вы меня, наверно, глупцом считаете, - сказал Борд с усмешкой, похожей скорее на волчий оскал - оскал волка, загнанного и готового защищаться. - Да я и впрямь веду себя глупо. Глупость сделал, что предупредил вас. Вы же все равно не послушались, как всегда. И глупо, что сам я вас слушал. Но мне так нравилось вас слушать. Мне нравились ваши рассказы о звездах, о путях планет и концах времен. А ведь другие говорили со мной только о семенном зерне или приплоде скота и ни о чем другом, понимаете? И вообще - я не люблю солдат и этих чужеземцев, я не люблю, когда людей допрашивают и сжигают на кострах. Вот вроде есть ваша правда, есть их правда, а что знаю о правде я? Разве я ученый, чтобы знать, где подлинная правда? Разве известны мне пути звезд? Может, правы вы. Может, они. Зато я точно знаю что было такое время, когда вы сидели за моим столом и говорили со мной. Что же, прикажете мне теперь спокойно смотреть, как вас поведут на костер? Они говорят, что это святой огонь, он очищает, а вы называли огнями божьими звезды. Что же вы спрашиваете: "Почему?" Зачем задавать глупые вопросы глупцу?

- Простите, - сказал астроном.

- Что знаете вы о других людях? - продолжал граф. - Вы думали, они оставят вас в покое. И вы думали, что я допущу, чтобы вас сожгли. - Он смотрел на Гуннара, освещенный пламенем свечи, и ухмылялся, скаля зубы, как загнанный волк, но в голубых его глазах светилось веселье. - Ведь мы живем внизу, на земле, понимаете, а не там, среди звезд...

Борд принес трутницу, три сальные свечи, бутыль с водой, кусок горохового пудинга и холщовый мешок с хлебом. Он пробыл недолго и перед уходом снова предупредил астронома: ни в коем случае не выходить из шахты.

Очнувшись ото сна, Гуннар вновь ощутил какую-то странную тревогу, почти страдание. Но в отличие от других, он страдал не от того, что вынужден прятаться в норе, под землей, спасая собственную шкуру. Страдания его были куда сильнее: он не мог определить времени.

Он тосковал вовсе не о настенных часах и не о сладостном перезвоне церковных колоколов в деревнях, сзывающих на утреннюю или вечернюю молитву, и не о точных и капризных часовых механизмах из его лаборатории, от которых в значительной степени зависели сделанные им открытия; нет, тосковал он не об обычных часах, а о небесных.

Не видя неба, не определишь и вращения Земли. Все явления времени - яркий круг солнца, фазы луны, кружение планет и созвездий вокруг Полярной звезды, смена знаков Зодиака - все это теперь утрачено для него, порвана основа, на которую ложились нити его жизни.

Здесь времени не было.

- Господи, - молился астроном Гуннар во тьме своего подземелья, - как хвала моя могла оскорбить тебя? Все, что когда-либо видел я в телескоп, - это лишь мимолетный отблеск твоего величия, мельчайший элемент созданного тобой Порядка. Не мог же ты взревновать к слабым моим знаниям, Господи. Да и верившие моему слову были поистине малочисленны. Может, напрасно дерзнул я описать, сколь велики деяния твои? Но как мог я удержаться, Господи, когда ты позволил мне увидеть бескрайние звездные поля свои? Мог ли я молчать, увидев такое? Господи, не карай меня снова, позволь мне восстановить хоть самый маленький телескоп. Я никому ничего не скажу, никогда больше не обнародую свои труды, раз они оскорбляют твою святую церковь. Я ни слова не произнесу об орбитах планет или природе звезд. Я буду нем, Господи, дай мне лишь видеть их!

- Какого черта! Потише, мастер Гуннар. Я вас еще на полпути услыхал, - раздался вдруг голос Борда, и астроном, открыв глаза, увидел свет его фонаря. - На вас устроили настоящую охоту, теперь вы у нас колдун! Они клянутся, что видели вас спящим в собственном доме, когда запирали двери снаружи, но на пепелище костей ваших так и не нашли.

- Я действительно спал, - сказал Гуннар, прикрывая глаза. - Пришли они, эти солдаты... Мне давно уже следовало послушаться вас. Я спустился в подземный ход, ведущий в обсерваторию. Я его сделал для того, чтобы холодными ночами быстрее можно было добраться до камина и отогреть пальцы - они становились совершенно непослушными. - Он вытянул свои почерневшие, покрытые волдырями пальцы и рассеянно посмотрел на них. - Потом их топот послышался у меня над головой...

- Вот вам еще кое-какая еда. Что за черт! Вы что, так ничего и не ели?

- А разве уже много времени прошло?

- Ночь и день. Сейчас снова ночь. Дождь идет. Послушайте, мастер Гуннар, в моем доме сейчас живут двое - из этих черных ищеек. Слуги Церкви, черт бы их побрал, и я еще должен оказывать им гостеприимство. Ведь это мое поместье, они здесь у меня в гостях. Мне сейчас трудно к вам приходить. А никого из своих людей я сюда посылать не хочу. Что, если эти святые отцы спросят их: "Знаете, где колдун? Поклянетесь ли перед Господом, что не знаете, где он?" Так вот пусть лучше и не знают. Я приду - когда смогу. Как вам здесь, ничего? Еще немного потерпите? А там я вас мигом отсюда вытащу и за границу переправлю - пусть только эти двое из моего дома уберутся. И, пожалуйста, не говорите больше так громко, а то они настырные и вездесущие, как мухи. Вполне и в эти старые штольни заглянуть могут. Вам бы лучше подальше забраться. А я непременно вернусь. Ну что ж, с богом. Счастливо оставаться, мастер Гуннар.

- С богом, граф. Счастливого вам пути.

Еще раз сверкнули перед ним голубые глаза Борда, на неровных сводах шахты заплясали тени - это граф взял в руки фонарь и тронулся в путь. Потом все исчезло во мраке: Борд, дойдя до поворота, погасил фонарь, и Гуннар услышал, как он спотыкается и чертыхается, пробираясь к выходу.

Через несколько минут Гуннар зажег свечу и немного поел - сначала черствого хлеба, потом отщипнул корочку горохового пудинга, запивая еду водой из бутыли. На этот раз Борд принес еще три каравая хлеба, немного солонины, еще две свечи и бурдюк с водой да еще толстый шерстяной плащ. От холода Гуннар в общем-то не страдал. На нем была та самая куртка из овчины, в которой он всегда работал холодными ночами в обсерватории, а то и спал, когда, спотыкаясь, добирался на рассвете до постели и не было сил раздеться. Это была очень теплая куртка, правда, немного обгоревшая на рукавах - это когда он рылся на пепелище - и вся перепачканная сажей, но по-прежнему родная, привычная, как собственная кожа. Он сидел, чувствуя ее тепло, ел и глядел за пределы хрупкого желтого круга света, образованного свечой, во тьму уходящего вдаль туннеля. В голове звучали слова Борда: "Вам бы лучше забраться подальше". Поев, он увязал продовольствие в плащ, взял узел в одну руку, в другую руку свечу и двинулся в путь, уходя по боковой штольне куда-то вниз, в глубь земли.

Пройдя несколько сотен метров, он вышел к главному поперечному штреку, от которого отходило множество боковых, коротких, ведущих в довольно просторные пещеры. Он повернул налево и вскоре оказался в обширном помещении, имевшем как бы три уровня. Верхний был расположен под самым сводом, до которого оставалось всего метра полтора. Свод был хорошо укреплен деревянными столбами и балками. В самом дальнем углу, за мощным столбом кварцевой породы, оставленным рудокопами в качестве дополнительной подпорки, он устроил новое логово: вытащил из узла трутницу, свечи, продукты, воду и разложил все так, чтобы легко можно было найти в темноте, а плащ расстелил на полу, прямо на осколках выработанной породы. Потом потушил свечу, которая уже на четверть стала короче, и лег в полной темноте.

Он уже три раза побывал в том, первом туннеле, но никаких следов Борда там не обнаружил; тогда, вернувшись в свой лагерь, Гуннар стал исследовать припасы. Имелось в наличии: два каравая хлеба, полбурдюка воды и солонина, к которой он и не притрагивался, и еще четыре свечи. Он предполагал, что последний раз Борд приходил дней шесть назад, впрочем, с тем же успехом могло пройти и три дня, и восемь... Его томила жажда, но он не осмеливался напиться вдоволь, поскольку воды оставалось мало, а источника рядом не было.

И он решил искать воду.

Сначала он считал шаги. Через сто двадцать шагов, обнаружив, что крепления сильно обветшали и почти не дрожат породу, кусками которой проход наполовину засыпан, он вышел к вертикальному стволу шахты, где еще сохранилась ветхая деревянная лестница. Однако, спустившись на следующий горизонтальный уровень, он забыл про счет и пошел так. Здесь он сначала нашел рукоять сломанной кирки, потом - брошенную шахтерскую каску, за обручем которой все еще торчал огарок свечи. Он сунул огарок в карман и пошел дальше.

Он все шел и шел вперед как заведенный, одурев от монотонного движения по одинаковым с виду туннелям с деревянными креплениями. За ним по пятам следовала тьма, обгоняла его, уходила вперед.

Свеча почти догорела, на пальцы, обжигая их, потек горячий свечной жир. Гуннар выронил огарок, и тот потух.

Опустившись на четвереньки, он стал шарить во внезапно обступившей его тьме, задыхаясь от вонючего свечного дыма, и, когда на минутку поднял голову, чтобы вдохнуть свежего воздуха, прямо перед собой, впереди увидел далекие звезды.

Яркие крошечные точки, словно заглянувшие сюда сквозь какое-то отверстие, напомнившее ему крышу обсерватории с длинной черной щелью, заполненной звездами.

Он встал и, совсем забыв про потухшую свечку, бросился к звездам.

Они двигались, плясали, расплывались, как в трубке телескопа, когда что-то мешало настройке часового механизма или у самого Гуннара начинали от усталости слезиться глаза. Танцуя, звезды вспыхивали ярким светом.

Наконец он оказался прямо среди них, и они с ним заговорили.

Пламя свечей отбрасывала причудливые тени на их лица, почерневшие от пыли и копоти, в живых, любопытных глазах зажигались огоньки.

- Ага, вот он! Кто это, Ганно?

- Эй, приятель, что тебе-то тут понадобилось, в этой старой шахте, а?

- Уй, а это еще кто?

- Какого черта... остановите его...

- Эй, приятель, осторожней!

Ничего не видя перед собой, он бросился обратно, во тьму, туда, откуда пришел. Огни преследовали его, а перед ним вниз по туннелю бежала его собственная неясная огромная тень. И когда прежняя темнота проглотила тень и вновь стало тихо, он все еще продолжал неловко бежать, спотыкаясь и падая, порой двигаясь вперед на четвереньках или согнувшись и помогая себе одной рукой. В конце концов он бесформенной кучей рухнул у стены. В груди горело огнем.

Тишина, темнота...

Он отыскал в трутнице, которую носил в кармане, огарок свечи, зажег его огнивом и тут обнаружил, что находится не более чем в пятнадцати метрах от вертикального ствола шахты. Он побрел обратно в свое логово. Там поспал, потом, проснувшись, поел и выпил всю оставшуюся воду - это означало, что необходимо будет встать и отправиться на поиски воды; потом, наверное, снова заснул или задремал, и во сне ему почудился голос, который разговаривал с ним.

- Вот ты где, оказывается. Ну хорошо, не бойся. Я тебе зла не причиню. Говорил ведь я, что никакой это не горный эльф. Разве видал кто горного эльфа ростом с человека? Да и кто их вообще видал-то? Нет, парни, видеть-то их как раз и невозможно, сказал я им. А это мы человека видели, точно вам говорю. "Так чего ему в шахте-то надо, - спросили они, - а вдруг это привидение, а может, один из тех, что утонули, когда в южной штольне прорвалась плотина, тут бродит?" Ну ладно, сказал я тогда, пойду и сам все разузнаю. Я еще ни разу в жизни привидения не видел, правда, слыхал о них. Вообще-то меня не больно тянет глядеть на то, чего видеть нельзя, - на горный народец, например, - но разве плохо еще разок Тимона повидать или старого Трипа, все равно во сне-то я их частенько вижу. А это почти что одно и то же; глядишь, работают себе в забое, а лица от пота так и блестят - как в жизни. Чего ж не посмотреть на них? Я и пошел. Но ты вроде и не привидение, и не шахтер. Может, ты дезертир или вор? А может, сумасшедший? Эх ты, бедняга. Не бойсь. Прячься себе, коли нравится. Мне-то что. Тут нам с тобой места хватит. Но почему ты от солнышка-то прячешься?

- Солдаты...

- Вон оно что. Так я и думал.

Старик понимающе закивал, и пламя свечи, укрепленной у него надо лбом, запрыгало по сводам шахты. Он сидел на корточках, метрах в трех от Гуннара, свесив руки между коленями. С пояса свисали пучок свечей и кирка с короткой рукоятью - отлично сработанный инструмент. Лицо его и вся фигура в беспокойном свете свечи казались сотканными из резких теней и были того же цвета, что и стены шахты.

- Позвольте мне остаться здесь.

- Да ради бога, оставайся! Разве эта шахта моя? Ты вошел-то где, небось в старой штольне над рекой? Повезло тебе, ничего не скажешь, твое счастье, что повернул в эту сторону, а не на восток. На востоке - пещеры! Большие пещеры, слыхал? Да никто о них и не знает, кроме шахтеров. Пещеры эти нашли еще до того, как я родился, старую жилу разрабатывали, которая шла точнехонько по солнцу. Я эти пещеры один раз видел: отец меня с собой брал, говорил, надо и тебе разок посмотреть. Надо, говорил, поглядеть на чудо это - еще один мир под нашим миром. А громадные они - сил нет! До дна, как до неба, не достанешь, и черная река водопадом вниз все падает и падает и, сколько свечой не свети, не увидишь куда. И звук от этого водопада из темноты наверх выходит тихий, как шепот, и бесконечный. А за одной пещерой другая, третья и множество их - вверх и вниз, кто его знает, где они кончаются. Пещера над пещерой, а кругом все сверкает - сплошной кварц. Правда, одна пустая порода. А здесь кругом все выработано давным-давно. Так что, парень, ты тут надежно спрятался, да вот на нас наткнулся. Ты чего искал-то? Поесть? А может, человеческое лицо увидеть захотелось?

- Воду.

- Да ее тут полно. Пойдем покажу. В нижней штольне сколько хочешь ключей. Ты просто не туда свернул. Когда-то я тут в ледяной воде по колено вдоволь настоялся, пока жила не иссякла. Давно это было. Ну пошли.

Старый рудокоп, показав источник, проводил Гуннара обратно и предупредил, что дальше по течению ручья идти опасно, потому что крепления наверняка сгнили и могут рухнуть даже от звука шагов, тогда жди обвала. Все деревянные столбы на берегу источника обросли сверкающими белыми кристаллами, мохнатыми, словно шерсть, - может, селитра, а может, какая-то разновидность плесени. Над маслянистой поверхностью черной воды выглядело это довольно жутко. Вновь оставшись в одиночестве, Гуннар подумал, что ему, должно быть, приснился этот странный белый туннель, заполненный черной водой, а также и рудокоп, приходивший сюда. Увидев далеко внизу в туннеле мелькнувший огонек, он скрючился за кварцевым выступом, зажав в руке увесистый кусок гранита: внезапно страх, гнев, горечь слились здесь, в этой темноте, воедино, породив четкое решение - он никому больше не позволит поднять на него руку. Решимость эта была слепой, тяжелой и мрачной, как камень, зажатый в его руке, и давила на душу.

Но это оказался всего-навсего старый рудокоп, и он принес Гуннару толстый кусок сухого сыра.

Они сидели рядом и разговаривали. Гуннар с аппетитом ел сыр, потому что еды у него уже совсем не осталось, и слушал старика. И чувствовал, что от этого на душе становится чуточку легче и даже будто бы легче становится видеть в темноте.

- А ведь сам-то ты не из солдат, - сказал старик, и Гуннар ответил, что когда-то был студентом, но больше объяснять ничего не стал, не смея сказать, кто он на самом деле. Старик знал все, что происходит в округе, он рассказывал и о том, как сожгли Круглый Дом на холме, и о графе Борде.

- Эти, в черных рясах, увезли его в город, говорят, там он предстанет перед советом Святой Церкви и его будут судить и пытать. А за что пытать-то? Что он такого сделал? Охотился себе на кабанов, оленей да лисиц. Тогда уж пусть его лисицы и судят. И вообще, кругом что-то непотребное делается: черные эти всюду вынюхивают, солдат понагнали, жгут дома, людей пытают... Оставили бы честных людей в покое. Граф этот тоже хороший был человек, очень даже. Хоть и богатый. Справедливый господин, ничего не скажешь. Вот только верить-то никому нельзя, никому. Это только в шахте людям верить можно, тем, кто каждый день под землю спускается. На что человеку тут надеяться - разве что на собственные руки да руки товарищей. Чем тут от смерти спасешься, если обвал случится, крепеж не выдержит, если засыплет тебя, - только товарищи и помогут, их кирки да воля железная. Там, наверху, под солнцем никакого серебра и в помине бы не было, если бы здесь, внизу, в темноте не было между нами доверия. Здесь у тебя друзья надежные. Да сюда только такие и спускаются, других тут нет. Виданное ли дело, чтобы владелец рудника в своих кружевных манжетах полез по лестнице в шахту, или те же солдаты - все вниз да вниз, в темноту как в колодец? Ну уж нет! Эти не полезут! По траве-то они все бегать горазды, а что толку от их мечей да крика здесь, в темноте? Поглядел бы я, как они тут побегают...

В следующий раз старик привел с собой еще одного человека, и они принесли Гуннару масляную лампу и глиняный кувшин с маслом, а еще - сыру, хлеба и несколько яблок.

- Это Ганно в голову пришло - лампу-то захватить, - сказал старик. - Фитиль у нее из пеньки, ежели гаснуть начнет, дунь как следует, она и разгорится. Вот тут еще дюжина свечей. Пер-младший постарался, порядком натаскал их из раздаточной.

- И все они знают, что я здесь?

- Мы знаем, - коротко ответил старик, - мы, а не они.

Несколько дней спустя Гуннар вновь прошел по нижнему коридору шахты на запад, до того места, где впервые встретил шахтеров с пляшущими как звезды огоньками свечей на касках, и подошел к ним. Рудокопы пригласили его разделить с ними нехитрую трапезу, провели по туннелям, показали насосы и основной ствол с лесенками и корзинами, висящими на подъемных блоках. Ветер, проникавший в ствол шахты, пахнул, как ему показалось, дымом пожарища, и он отшатнулся. Они вместе вернулись в штольню. Рудокопы позволили ему поработать вместе с ними и обращались с ним как с гостем или с ребенком. Он стал их приемышем, их тайной.

Что ж хорошего - по двенадцать часов в день копаться в черной норе под землей и знать, что ничего своего у тебя там нет: ни тайны, ни клада, ничего.

Разумеется, они добывали под землей серебро. Но жила истощилась, и там, где когда-то трудилось одновременно десять команд по пятнадцать человек в каждой и не смолкал грохот, скрип и стук нагруженных корзин, влекомых вверх скрипучей лебедкой, и шлепки падающих вниз пустых, теперь работали всего восемь рудокопов. Всем за сорок - считай, пожилые. Это были те, кто не знал другого ремесла, кроме шахтерского. Здесь, в твердых гранитах материнской породы, в разбегающихся тоненьких жилочках оставалось еще немного серебра. Иногда за две недели работы им удавалось продвинуться вперед едва ли на фут.

- Большой был рудник! - говорили они с гордостью.

Они показали астроному, как прилаживать клин и наносить удар молотом, как потом продвигаться с помощью прекрасно сбалансированной и острой кирки вдоль жилы, проходящей в граните, как выбирать и дробить руду, что в ней искать, как найти редкие светлые жилочки чистого серебра, хрупкого драгоценного металла. Теперь он помогал им каждый день. Он уже с утра поджидал их в забое и потом был на подхвате то у одного, то у другого - копал, точил инструмент, таскал тележки с рудой вниз к главному стволу или работал в забое. Но в забой они не очень-то его пускали - не позволяли гордость и многолетняя привычка. "Эй, а ну кончай стучать тут, как дровосек! Смотри, вот как надо, понял?" Но в тот же миг кто-то другой подзывал его: "Браток, вдарь-ка вот здесь, по клину, ага, в самый раз будет".

Они кормили его той же грубой непритязательной пищей, что ели сами.

Ночью, когда все остальные поднимались по длиннющим лестницам наверх, "на травку", как они это называли, он оставался в пустых штольнях один, лежал и думал о них, вспоминал их лица, голоса, их тяжелые, покрытые шрамами, пахнущие землей руки - руки стариков с толстыми ногтями, почерневшими от гранитной пыли и железа; он вспоминал эти руки, умные и чуткие, что сумели открыть земные недра и извлечь светоносное серебро из несокрушимой каменной породы. То самое серебро, которого потом и в руках не держали и уж тем более никогда не тратили на себя самих. То самое серебро, которое им не принадлежало.

- А если вы обнаружите новую жилу, что делать станете?

- Вскроем да хозяевам скажем.

- А зачем им говорить?

- Ну, парень! Нам платят-то ведь за то, что мы выдаем на-гора! Ты что, думаешь, мы этой треклятой работенкой занимаемся потому, что она нам так уж нравится?

- Да.

Они смеялись над его словами громко, беззлобно, как дети. На перепачканных грязью и потом лицах светились живые глаза.

- Да, вот бы нам с новой жилой подвезло! Жена моя тогда б снова поросенка завела, мы уж как-то держали одного. А я, клянусь господом, в пиве бы купался! Но если здесь когда и было серебро, то его все уже давно выбрали; они потому так далеко к востоку и продвинулись. Но там одна только пустая порода, да и здесь уж куда как не густо.

Время расстилалось вокруг него подобно бесконечным темным туннелям шахты, которые порой, когда он останавливался на каком-то их перекрестке с крошечным огарком свечи в руках, вдруг становились видны все сразу. Теперь, оставаясь один, астроном часто бродил по старым штольням и штрекам, хорошо зная все их опасные места - заполненные водой нижние коридоры, шаткие лестницы, тесные проходы. Он бродил и любовался игрой света на стенах и выступах, блеском слюдяных вкраплений, которые казались огоньками, мерцающими в толще каменных глыб. Почему иногда свет свечи отражается так странно, спрашивал он себя, будто находит там, в глубине какой-то дополнительный источник отражения, там, за неровной блестящей слюдяной поверхностью, где что-то словно светится, подмигивает и тут же снова прячется, нечаянно выскользнув, как из-за облака, из-за невидимого ядра планеты?..

- Под землей есть звезды, - думал он. - Нужно только суметь их разглядеть.

Неловкий при работе киркой, он прекрасно разбирался во всяких механизмах; рудокопы преклонялись перед его мастерством и тащили ему разные детали и инструменты. Он починил насосы и лебедки, подвесил на цепи специальную лампу с отражателем - для Пера-младшего, работавшего в длинном и узком штреке. Отражатель он изготовил из старого обруча для свечи, который сперва старательно расплющил, потом соответствующим образом согнул и до блеска отполировал клочком овечьей шерсти, выдранной все из той же куртки.

- Чудо какое! - говорил Пер. - Светло прямо-таки как днем, одно нехорошо: лампа-то позади меня светит, у выхода, и не гаснет, когда воздух в забое совсем уж никуда не годится и пора мне вылезти и отдышаться.

Дело в том, что свеча обычно гаснет от недостатка кислорода в узком забое раньше, чем человек почувствует удушье.

- Вам бы здесь надо воздуходувные мехи установить.

- Это как в кузне, что ли?

- Примерно. А почему бы и нет?..

- Ну а ночью, ночью неужели ты никогда так и не поднимаешься наверх, на травку? - спросил как-то Ганно, грустно глядя на Гуннара. Ганно был несколько меланхоличным, задумчивым и добрым парнем. - Ну просто поглядеть, а?

Гуннар не ответил. Пошел помогать Брану с крепежом; теперь артели самой приходилось делать все, что раньше для нее делали крепежники, откатчики, сортировщики и многие другие.

- Он до смерти боится выйти из шахты, - сказал Пер, понизив голос.

- Ну просто чтобы на звезды посмотреть да на ветру постоять, - сказал Ганно, будто по-прежнему обращаясь к Гуннару.

Однажды ночью астроном вытащил и разложил перед собой все, что хранилось в его карманах с той ночи, когда сожгли обсерваторию; все это он подобрал за те часы, когда, спотыкаясь, бродил по пепелищу и искал... искал утраченное... О самой утрате он с тех пор не думал. На этом месте в его памяти образовался толстый, словно после глубокого ожога, шрам. В течение долгого времени шрам этот мешал ему понять, что за предметы лежат теперь перед ним в рядок на пыльном каменном полу шахты: пачка сильно обгоревших с одного края листов бумаги, круглая пластинка из стекла или прозрачного камня, металлическая трубка, искусно выточенное из дерева зубчатое колесо, кусок какой-то почерневшей и погнутой медной пластины с тонким рисунком и так далее и тому подобное - куски, обрывки, обломки... Он сунул бумаги обратно в карман, так и не попытавшись разобрать наполовину обгоревшие хрупкие листки и прочитать написанное на них изящным почерком. Он продолжал смотреть на остальные предметы и время от времени брал какой-нибудь в руки и изучал его, особенно часто - стеклянную пластинку.

Он узнал окуляр от своего десятидюймового телескопа. Он сам полировал для него линзы. Подняв окуляр с земли, астроном держал его бережно, за самые краешки, чтобы кислота с пальцев не попортила поверхности линз. Потом стал полировать их, доводя до блеска, кусочком все той же мягкой чудесной овечьей шерсти из куртки. Когда стекла стали почти невидимыми, он поднял окуляр и стал смотреть на него и сквозь него под разными углами. Выражение лица его было спокойным и сосредоточенным, взгляд светлых широко поставленных глаз неподвижен.

Поворачиваемый его пальцами окуляр отразил свет лампы и собрал его в одно яркое крошечное пятнышко у самого своего края - словно линзы когда-то, еще в те ночи, когда телескоп был обращен к небесам, поймали одну из звезд и держали ее в своем плену.

Он осторожно завернул окуляр в клочок шерсти и спрятал рядом с трутницей в одной из каменных ниш в стене шахты. Потом стал брать и рассматривать один за другим остальные предметы, лежавшие перед ним.

В течение последующих недель шахтеры все реже видели таинственного своего знакомого. Он предпочитал одиночество; им говорил, что исследует заброшенные восточные туннели.

- Зачем это?

- Просто разведать хочу, - говорил он, и на губах его возникала короткая дрожащая улыбка, придававшая астроному несколько безумный вид.

- Эх, парень, ничего ты там путного не найдешь, там одна пустая порода. Серебро все повыбрали; да там, на востоке, и жилы-то ни одной стоящей не было. Может, конечно, и попадется тебе немного руды или оловянный камень, да только копать там нечего.

- А как ты узнаешь, что у тебя под ногами, в толще камня, Пер?

- Приметы знаю, парень. Да и кому про это знать-то, как не мне?

- А если примет не находишь?

- Тогда и серебра не найду.

- И все-таки ты знаешь, что оно где-то здесь, раз чувствуешь, где копать, раз видишь вглубь, сквозь камень. А что там еще, в этой глубине? Ты находишь металл, потому что именно его ищешь и ради него долбишь камень. А разве нельзя в глубинах земных, куда больших, чем эта шахта, найти что-то еще? Если специально искать, если знать, где копать?

- Камень, - сказал Пер. - Камень, камень и еще раз камень.

- А дальше?

- Дальше? Адский огонь, наверно. Иначе почему же в штольнях, чем глубже они уходят вниз, становится все жарче и жарче? Во всяком случае, так говорят. Вроде как мы к аду ближе, чем другие.

- Нет, - сказал астроном громко и уверенно. - Нет. Там, под толщей камня, ада нет.

- Тогда что же там такое - под нами?

- Звезды.

- Ага... - смутился шахтер и почесал всклокоченную голову. Потом усмехнулся. - Ну и задачка!

Он уставился на Гуннара со странной смесью жалости и восхищения. Он знал, что Гуннар безумен, но не предполагал, что безумие это достигло такой силы, что невольно вызывает восхищение.

- Тогда, может, ты их отыщешь, звезды эти?

- Если сумею найти способ, - ответил Гуннар так спокойно, что Перу ничего не оставалось, как промолчать и снова взяться за заступ.

Однажды утром, спустившись вниз, рудокопы увидели, что Гуннар все еще спит, укутавшись в поношенный плащ, одолженный ему некогда графом Бордом, а рядом с астрономом лежит странный предмет - какая-то штуковина из серебряных трубочек, скрепленных проволочками и полосками жести, вырезанными из старых держалок для свечей с шахтерских касок; рамка выпилена из отломанной ручки кирки и тщательно отделана; а еще там было зубчатое колесико и кусочек мерцающего стеклышка. Штуковина казалась ужасно хрупкой, какой-то невзаправдашней, загадочной.

- Что это за чертовщина такая?

Они стояли вокруг спящего и смотрели то на штуковину, дружно освещая ее своими фонарями, то на Гуннара, и тогда желтый огонек чьей-то свечи перескакивал на его лицо.

- Это уж, конечно, он сделал.

- Да кто ж еще.

- Зачем только?

- Не трогай!

- И не собирался.

Разбуженный их голосами, астроном сел. Желтоватый свет свечей сосредоточился на его лице, белевшем на темном фоне стены. Он протер глаза и поздоровался с шахтерами.

- Что это за штука такая, парень?

Он казался взволнованным или смущенным - понял, чем вызвано их любопытство. Он прикрыл загадочный инструмент рукой, словно желая защитить, а сам смотрел на него так словно никак не мог узнать. Потом с трудом, едва слышно сказал:

- Это телескоп.

- А что это такое?

- Это такое устройство, которое позволяет ясно видеть далекие предметы.

- А как такое может быть? - озадаченно спросил один из рудокопов.

Астроном ответил уже более уверенно:

- Благодаря некоторым свойствам света и увеличительных стекол. Человеческий глаз - инструмент тоже тонкий. Но по крайней мере половина Вселенной для него не видима, даже куда больше половины. Мы говорим, что ночью небо черное, ведь между звездами все кажется пустым и черным. Но направьте глаз телескопа на эту пустоту - и вот они, новые звезды! Далекие, светящиеся слишком слабо, чтобы невооруженный глаз мог разглядеть их, но бесчисленные, бесконечные созвездия, сказочное сияние - до самых недосягаемых границ Вселенной. Вопреки тому, что кажется вам, любая тьма всегда содержит в себе свет, великое торжество солнечных лучей. Я это видел. Я каждую ночь видел это, я составлял карты расположения звезд - маяков Господа нашего на берегах тьмы. И здесь тоже есть свет! Не существует уголка, вовсе лишенного света, сострадания и вечного сияния души Всевышнего. Нет на земле такого места, что было бы отвергнуто Богом, покинуто им, позабыто, оставлено во тьме кромешной. Куда обращались очи Господни - там всюду свет. Мы должны идти дальше, видеть глубже! И непременно найдем свет, если захотим. Искать же надо не только глазами, но и при помощи умелых рук, знаний наших и сердечной веры; можно невидимое сделать видимым, сокрытое явным. И вся наша темная земля тоже наполнена светом, как уснувшая звезда.

Он говорил с той убежденностью, которая, как знали шахтеры, по праву принадлежит проповедникам, великим проповедникам, чьи слова обычно звучат под гулкими сводами соборов. Речи его как бы не имели отношения к той мерзкой дыре, где рудокопы добывали свой хлеб насущный: иная жизнь виделась в словах скрывающегося от мира безумца.

Позже, обсуждая это друг с другом, они лишь горестно качали головами. "Безумие его растет", - сказал Пер, а Ганно промолвил: "Добрая у него, бедняги, душа!" И все же не нашлось среди них ни одного, кто хотя бы отчасти не поверил словам астронома.

- Покажи, как оно работает, - попросил как-то старый Бран, застав Гуннара в глубокой восточной штольне наедине со своим загадочным инструментом. Именно Бран тогда, в первый раз, пошел за Гуннаром, принес ему еды и отвел к остальным.

Астроном охотно подвинулся и показал Брану, как держать инструмент, нацеленный куда-то вниз, в пол шахты, и научил искать объект и настраивать фокус, и попытался объяснить принципы действия прибора, и рассказать, что Бран может увидеть; все это он делал неуверенно, так как не привык объяснять столь сложные вещи неграмотному человеку, но достаточно терпеливо, даже если Бран понимал не сразу.

Старик долго и торжественно разглядывал пол шахты и наконец сказал:

- Ничего не вижу, одна земля да пыль, да камушки.

- Может, лампа тебя слепит? - смиренно спросил астроном. - Лучше смотреть в полной темноте. Я-то и так могу, уже наловчился. В конце концов и здесь все дело в привычке и умении. Вот у вас все в забое с одного раза получается, а у меня никогда.

- Да, пожалуй... Скажи, а что видишь ты?.. - Бран колебался. До него только недавно дошло, кто Гуннар на самом деле. Ему было все равно, еретик он или нет, но то, что Гуннар - человек образованный, мешало Брану называть его "приятель" или "парень". И все же здесь, в шахте, да еще после всего, что вместе пережито, "господином" он назвать его не мог. Да и астронома это испугало бы.

Гуннар положил руку на рамку своего устройства и тихим голосом ответил:

- Там... там созвездия.

- А что такое "созвездия"?

Астроном посмотрел на Брана словно откуда-то из далекого далека и, помолчав, сказал:

- Большая Медведица, Скорпион, серп Млечного Пути летом - вот, например, созвездия. Это группы звезд, их соединения, звездные семьи, где одна звезда подобна другой...

- И ты их видишь? Отсюда? При помощи этой штуки?

Все еще глядя на него задумчивым и ясным взглядом в неярком свете свечи, астроном кивнул, но ничего не ответил, только показал вниз на те камни что были у них под ногами, на вырубленный в скале коридор шахты.

- На что же они похожи? - Бран почему-то охрип.

- Я видел их лишь мгновение. Только миг один. Я еще не научился как следует, тут нужно иное мастерство... Но они там есть, Бран.

Теперь рудокопы часто не встречали его в забое, когда спускались туда по утрам, и даже поесть с ними он приходил не всегда, но они всегда оставляли ему его долю. Теперь он знал расположение штолен и штреков лучше любого из них, лучше даже Брана, причем не только "живую" часть шахты, но и "мертвую" ее зону - заброшенные выработки и пробные туннели, что вели на восток и дальше - к пещерам. Там он чаще всего и бывал теперь, но они за ним не ходили.

Когда же он вновь появлялся в их забое, то они разговаривали с ним как-то застенчиво и не смеялись.

Однажды вечером, когда рудокопы возвращались, таща последнюю вагонетку, к главному стволу, он внезапно выступил им навстречу откуда-то справа, из темноты пересекающихся туннелей. Как всегда, одет он был в свою затрепанную куртку из овчины, почерневшую от грязи и перепачканную глиной. Его светлые волосы тронула седина. Глаза были по-прежнему ясные.

- Бран, - сказал он, - пойдем, теперь я могу тебе показать.

- Что показать?

- Звезды. Звезды под нами, под скалами. На четвертом уровне старой шахты - огромное созвездие. Там, где белый гранит выступает полосой в черной породе.

- Знаю я это место.

- Вот там; прямо внизу, у той стены, где белый камень. Созвездие большое, яркое, его свет пробивается сквозь тьму. А звездочки - как сказочные феи, как ангельские очи. Пойдем, посмотрим на них, Бран!

Пер и Ганно стояли рядом, упершись спинами в вагонетку, чтоб не катилась: задумчивые мужчины с усталыми, грязными лицами и большими руками, скрюченными и огрубевшими от заступа, кирки и салазок. Они были растеряны и одновременно полны сострадания и беспокойства.

- Да мы тут домой собрались. Ужинать. Лучше завтра сходим, - сказал Бран.

Астроном перевел взгляд с одного лица на другое и ничего не ответил.

Мягкий хрипловатый голос Ганно произнес:

- Поднимайся-ка с нами, парень. Хотя бы сегодня. На улице темным-темно и, похоже, идет дождь. Ноябрь ведь. Сейчас тебя там ни одна живая душа не заметит, вот и пойдем ко мне, посидим у очага в кои-то веки вместе, горяченького поедим, потом под крышей выспишься, а не под землей...

Гуннар отшатнулся. Лицо его словно вдруг погасло, скрылось в густой тени.

- Нет, - сказал он, - они выжгут мне глаза.

- Оставь его в покое, - сказал Пер и отпустил вагонетку; тяжело груженная вагонетка покатилась к выходу.

- Потом проверь, где я сказал, - повернулся Гуннар к Брану. - Шахта не мертва. Сам увидишь.

- Хорошо. Потом вместе сходим, посмотрим. Доброй ночи.

- Доброй ночи, - откликнулся астроном и свернул в боковой туннель, как только рудокопы тронулись в путь. У него с собой не было ни лампы, ни свечи, и через секунду его поглотила тьма.

Утром в забое его не оказалось. Не пришел.

Бран и Ганно пробовали его искать; сначала довольно лениво, потом как-то целый день. В конце концов они осмелились дойти даже до самых пещер и бродили там, время от времени окликая его. Впрочем, даже они, настоящие старые шахтеры, не осмеливались в этих бесконечных пещерах звать его по имени во весь голос - так ужасно было слышать в темноте гулкое несмолкающее эхо.

- Он ушел вниз, - сказал Бран, - еще дальше и вниз. Так он говорил: иди вперед, нужно идти вперед, чтобы найти свет.

- Нет здесь никакого света, - прошептал Ганно. - И никогда не было. С сотворения мира.

Но Бран был старик упрямый, с пытливым и доверчивым умом; и Пер его слушался. Однажды они вдвоем отправились к тому месту, о котором говорил астроном, туда, где крупная жила светлого твердого гранита пересекала более темный массив и была оставлена нетронутой лет пятьдесят назад как пустая порода. Они привели в порядок крепеж - в старой штольне несущие балки совершенно сгнили - и начали врубаться в гранит, но не прямо в белую жилу, а рядом и ниже, там, где астроном оставил знак - вычертил на каменном полу свечной копотью что-то вроде карты или схемы. На серебряную руду они наткнулись сантиметров через тридцать, под кварцевым слоем, а еще глубже - теперь здесь работали уже все восемь человек - кирки обнажили чистое серебро, бесчисленные жилы и прожилки, узлы и узелки, сверкающие в кварцевой породе подобно созвездиям, скоплениям звезд в беспредельности глубин, в бесконечности света.

Урсула ЛЕ ГУИН

ДЕВЯТЬ ЖИЗНЕЙ

Внутри она была живой, а снаружи мертвой, ее черное лицо было покрыто густой сетью морщин, шрамов и трещин. Она была лысой и слепой. Судороги, искажавшие лицо Либры, были лишь слабым отражением порока, бушевавшего внутри. Там, в черных коридорах и залах, веками бурлила жизнь, порождая кошмарные химические соединения.

- У этой чертовой планеты нелады с желудком, - проворчал Пью, когда купол пошатнулся и в километре к юго-западу прорвался пузырь, разбрызгав серебряный гной по закатному небу. Солнце садилось уже второй день. - Хотел бы я увидеть человеческое лицо.

- Спасибо, - сказал Мартин.

- Конечно, твое лицо - человеческое, - ответил Пью. - Но я так долго на него смотрю, что перестал замечать.

В коммуникаторе, на котором работал Мартин, раздались неясные сигналы, заглохли и затем уже возникло лицо и голос. Лицо заполнило экран - нос ассирийского царя, глаза самурая, бронзовая кожа и стальные глаза. Лицо было молодым и величественным.

- Неужели так выглядят человеческие существа? - удивился Пью. - А я и забыл.

- Заткнись, Оуэн. Мы выходим на связь.

- Исследовательская база Либра, вас вызывает корабль "Пассерина".

- Я Либра. Настройка по лучу. Опускайтесь.

- Отделение от корабля через семь земных секунд. Ждите.

Экран погас, и по нему побежали искры.

- Неужели они все так выглядят? Мартин, мы с тобой куда уродливее, чем я думал.

- Заткнись, Оуэн.

В течение двадцати двух минут Мартин следил за спускающейся капсулой по приборам, а затем они увидели ее сквозь крышу купола - падающую звездочку на кроваво-красном небосклоне. Она опустилась тихо и спокойно - в разреженной атмосфере Либры звуки были почти не слышны. Пью и Мартин защелкнули шлемы скафандров, закрыли люки купола и громадными прыжками, словно артисты балета, помчались к капсуле. Три контейнера с оборудованием снизились с интервалом в четыре минуты в сотне метров друг от друга.

- Выходите, - сказал по рации Мартин, - мы ждем у дверей.

- Выходите, здесь чудесно пахнет метаном, - сказал Пью.

Люк открылся. Молодой человек, которого они видели на экране, по-спортивному выпрыгнул наружу и опустился на зыбкую пыль и гравий Либры. Мартин пожал ему руку, но Пью не спускал глаз с люка, в котором появился другой молодой человек, таким же прыжком опустившийся на землю, затем девушка, спрыгнувшая точно так же. Все они были высоки, черноволосы, с такой же бронзовой кожей и носами с горбинкой. Все на одно лицо. Четвертый выпрыгнул из люка...

- Мартин, старик, - сказал Пью, - к нам прибыл клон.

- Правильно, - ответил один из них. - Мы - десятиклон. По имени Джон Чоу. Вы лейтенант Мартин?

- Я Оуэн Пью.

- Альваро Гильен Мартин, - представился Мартин, слегка поклонившись.

Еще одна девушка вышла из капсулы. Она была так же прекрасна, как остальные. Мартин смотрел на нее, и глаза у него были, как у перепуганного коня. Он был потрясен.

- Спокойно, - сказал Пью на аргентинском диалекте. - Это всего-навсего близнецы...

Он стоял рядом с Мартином. Он был доволен собой.

Нелегко встретиться с незнакомцем. Даже самый уверенный в себе человек, встречая самого робкого незнакомца, ощущает известные опасения, хотя он сам об этом может и не подозревать. Оставит ли он меня в дураках? Поколеблет мое мнение о самом себе? Вторгнется в мою жизнь? Разрушит меня? Изменит меня? Будет ли он поступать иначе, чем я? Да, конечно. В этом весь ужас: в незнании незнакомца.

После двух лет, проведенных на мертвой планете, причем последние полгода только вдвоем - ты и другой, - после всего этого еще труднее встретить незнакомца, как бы долгожданен он ни был. Ты отвык от разнообразия, потерял способность к контактам, и в сердце рождается первобытное беспокойство.

Клон, состоявший из пяти юношей и пяти девушек, за две минуты успел сделать то, на что обыкновенным людям потребовалось бы двадцать: поздоровался с Мартином и Пью, окинул взглядом Либру, разгрузил капсулу, приготовился к переходу под купол. Они вошли в купол и наполнили его, словно рой золотых пчел. Они спокойно гудели и жужжали, разгоняя тишину, заполняя пространство медово-коричневым потоком человеческого присутствия. Мартин растерянно глядел на длинноногих девушек, и те улыбались ему, сразу трое. Их улыбки были теплее, чем у юношей, но не менее уверенные.

- Уверенные в себе, - прошептал Оуэн Пью своему другу. - Вот в чем дело. Подумай о том, каково это - десять раз быть самим собой. Девять раз повторяется каждое твое движение, девять "да" подтверждают каждое твое согласие. Это великолепно!

Но Мартин уже спал. И все Джоны Чоу заснули одновременно. Купол наполнился их тихим дыханием. Они были молоды, они не храпели. Мартин вздыхал и храпел, его обветренное лицо разгладилось в туманных сумерках Либры. Пью высветлил купол. Внутрь заглянули звезды, среди них Солнце - великое содружество света, клон сверкающих великолепий. Пью спал, и ему снилось, что одноглазый гигант гонится за ним по трясущимся холмам ада.

Лежа в спальном мешке, Пью следил за тем, как присыпается клон. Они проснулись в течение минуты, за исключением одной пары - юноши и девушки, которые спали обнявшись в одном мешке. Увидев это, Пью вздрогнул. Один из проснувшихся толкнул парочку. Они проснулись, и девушка села, сонная, раскрасневшаяся. Одна из сестер что-то шепнула ей на ухо, девушка бросила на Пью быстрый взгляд и исчезла в спальном мешке. Раздался смешок. Еще кто-то буквально просверлил капитана взглядом, и откуда-то донеслось:

- Господи, мы же привыкли так. Надеюсь, вы не возражаете, капитан Пью.

- Разумеется, - ответил Пью не совсем искренне. Ему пришлось встать, он был в трусах и чувствовал себя ощипанным петухом - весь покрылся гусиной кожей. Никогда он еще так не завидовал загорелому крепкому Мартину.

За завтраком один из Джонов сказал:

- Итак, если вы проинструктируете нас, капитан Пью...

- Зовите меня Оуэном.

- Тогда мы, Оуэн, сможем выработать программу. Что нового на шахте со времени вашего последнего доклада? Мы ознакомились с вашими сообщениями, когда "Пассерина" была на орбите вокруг пятой планеты.

Мартин молчал, хотя шахта была его открытием, его детищем, и все объяснения выпали на долю Пью. Говорить с клоном было трудно. На десяти одинаковых лицах отражался одинаковый интерес, десять голов одинаково склонялись набок. Они даже кивали одновременно.

На форменных комбинезонах Службы исследования были вышиты их имена. Фамилия и первое имя у всех были общими - Джон Чоу, но вторые имена - разные. Юношей звали Алеф, Каф, Йод, Джимел и Самед. Девушек - Садэ, Далет, Зайин, Бет и Реш. Пью пытался было обращаться к ним по этим именам, но тут же от этого отказался: порой он даже не мог различить, кто из них говорит, так одинаковы были их голоса.

Мартин намазал гренок маслом, откусил кусок и наконец вмешался в разговор:

- Вы представляете собой команду, не так ли?

- Правильно, - ответили два Джона сразу.

- И какую команду! А я сначала даже не понял. Насколько же вы можете читать мысли друг друга?

- По правде говоря, мы совсем не умеем читать мыслей, - ответила девушка по имени Зайин. Остальные благожелательно наблюдали за ней. - Мы не знаем ни телепатии, ни чудес. Но наши мысли схожи. Мы одинаково подготовлены. Если перед нами поставить одинаковые задачи, вернее всего, мы одинаково к ним подойдем и одновременно их решим. Объяснить это просто, но обычно и не требуется объяснений. Мы редко не понимаем друг друга. И это помогает нам как команде.

- Еще бы, - сказал Мартин. - За последние полгода мы с Пью семь часов из десяти тратим на взаимное непонимание. Как и большинство людей. А в критических обстоятельствах вы можете действовать как нормаль... как команда, состоящая из отдельных людей?

- Статистика свидетельствует об обратном, - с готовностью ответила Зайин.

"Клоны, должно быть, обучены, как находить лучшие ответы на вопросы, как рассуждать толково и убедительно, - подумал Пью. - Все, что они говорили, несло на себе печать некоторой искусственности, высокопарности, словно ответы были заранее подготовлены для публики".

- У нас не бывает вспышек озарения, как у одиночек, мы как команда не извлекаем выгоды при обмене идеями. Но этот недостаток компенсируется другим: клоны создаются из лучшего человеческого материала, от индивидуумов с максимальным коэффициентом интеллектуальности, стабильной генетической структурой и так далее. Мы располагаем большими ресурсами, чем обычные индивидуумы.

- И все это надо умножить на десять. А кто такой, точнее, кем был Джон Чоу?

- Наверняка гений, - вежливо сказал Пью. Клоны интересовали его явно меньше, чем Мартина.

- Он был многогранен, как Леонардо, - сказал Йод. - Биоматематик, а также виолончелист и подводный охотник, он интересовался структурными проблемами и так далее. Он умер раньше, чем успел разработать свои основные теории.

- И теперь каждый из вас представляет собой какой-нибудь один аспект его разума, его таланта?

- Нет, - ответила Зайин, покачав головой одновременно с несколькими братьями и сестрами. У всех у нас схожие мысли и устремления, мы все инженеры Службы планетных исследований. Другой клон может быть подготовлен для того, чтобы освоить иные аспекты личности Чоу. Все зависит от обучения - генетическая субстанция идентична. Все мы - Джон Чоу. Но учат каждого из нас по-разному.

Мартин был потрясен.

- Сколько вам лет?

- Двадцать три.

- Вы сказали, что он умер молодым, так половые клетки были взяты у него заранее или как?

Ответить взялся Джимел.

- Он погиб двадцати четырех лет в авиационной катастрофе. Мозг его спасти не удалось, так что пришлось взять внутренние клетки и подготовить их к клонированию. Половые клетки для клонирования не годятся - в них только половинный набор хромосом. Внутренние клетки могут быть обработаны таким образом, что становятся базой нового организма.

- И все вы - обломки одного кирпича, - громко заявил Мартин. - Но как же... некоторые из вас - женщины?

Теперь ответила Бет:

- Это несложно - запрограммировать половину массы клона для воспроизведения женского организма. Удалите из половины клеток мужские гены, и они вернутся к базисному состоянию, то есть к женскому началу. Труднее добиться обратного эффекта и создать искусственную хромосому. Так что клонирование происходит в основном от мужского донора, потому что клоны, состоящие из обоих полов, лучше функционируют.

- А что касается следующего поколения, - не сдавался Мартин. - Я полагаю... вы размножаетесь?

- Мы, женщины, стерильны, - спокойно ответила Бет. - Как вы помните, из наших первоначальных клеток Y-хромосома удалена. Мужчины могут вступать в контакт с обыкновенными женщинами, если, конечно, захотят. Но для того, чтобы снова создать Джона Чоу в нужном количестве копий и в нужное время, приходится брать клетку от клона - этого клона, нашего клона.

Мартин сдался. Он кивнул и дожевал остывший гренок.

- Ну что ж, - сказал один из Джонов. И тут же настроение клона изменилось, словно стая скворцов единым неуловимым взмахом крыльев изменила направление полета, следуя за вожаком, которого человеческий глаз не в силах различить в этой стае. Они были готовы приняться за дело.

- Разрешите взглянуть на шахту? А потом мы разгрузим оборудование. Мы привезли любопытные новые машины. Вам, без сомнения, будет интересно на них взглянуть. Правда?

Если бы даже Пью с Мартином не согласились с предложением Джонов, признаться в этом было бы нелегко. Джоны были вежливы, но единодушны: то, что они решали, выполнялось. Пью, начальник базы Либра-2, почувствовал озноб. Сможет ли он командовать группой из десяти суперменов? И при этом гениев? Когда они выходили, Пью держался поближе к Мартину. Оба молчали.

Расположившись в трех больших флаерах - по четверо в каждом, - обитатели базы помчались к северу над серой под звездным светом, морщинистой кожей Либры.

- Пустынно, - сказал один из Джонов.

Во флаере Пью и Мартина сидели юноша и девушка. Пью подумал, не они ли спали прошлой ночью в одном мешке.

- Здесь пустынно, - сказал юноша.

- Мы первый раз в космосе, не считая практики на Луне, - голос девушки был выше и мягче.

- Как вы перенесли прыжок?

- Нам дали наркотик. А мне бы хотелось самому испытать, что это такое, - ответил юноша. Его голос дрогнул. Казалось, оставшись вдвоем, они обнаруживали большую индивидуальность. Неужели повторение индивидуума отрицает индивидуальность?

- Не расстраивайтесь, - сказал Мартин, управлявший вездеходом. - Вы все равно не ощутили бы вневременного перехода, там и ощущать-то нечего.

- Мне все равно хотелось бы попробовать, - ответил юноша, - тогда бы мы знали.

На востоке опухолями возникли горы Мерионета, на западе поднялся столб замерзающего газа, и флаер опустился на землю. Близнецы вздрогнули от толчка и протянули руки, словно стараясь предохранить друг друга. Твоя кожа - моя кожа, в буквальном смысле этого слова, подумал Пью. Какие чувства испытываешь, когда на свете есть кто-то, столь близкий тебе? Если ты спрашиваешь, тебе всегда ответят, если тебе больно, кто-то рядом разделит твою боль. Возлюби своего ближнего, как самого себя... древняя неразрешимая проблема разрешена. Сосед твой - ты сам. Любовь достигла совершенства.

А вот и шахта, Адская Пасть.

Пью был космогеологом Службы, Мартин - техником и картографом при нем. Но когда в ходе разведки Мартин обнаружил месторождение урана, Пью полностью признал его заслуги, а заодно возложил на него обязанности по разведке залежей и планированию работы для исследовательской команды. Этих ребят отправили с Земли задолго до того, как там был получен доклад Мартина, и они не подозревали, чем будут заниматься, пока не прилетели на Либру. Служба исследований попросту регулярно отправляла исследовательские команды, подобно одуванчику, разбрасывающему семена, зная наверняка, что им найдется работа если не на Либре, то на соседней планете или еще на какой-то, о которой они и не слышали. Правительству был слишком нужен уран, чтобы ждать, когда до Земли за несколько световых лет дойдут сообщения. Уран был, как золото, старомоден, но необходим, он стоил того, чтобы добывать его на других планетах и привозить домой. "Он стоит того, чтобы менять его на людские жизни", - невесело думал Пью, наблюдая за тем, как высокие юноши и девушки, облитые светом звезд, друг за другом входили в черную дыру, которую Мартин назвал Адской Пастью.

Когда они вошли в шахту, рефлекторы на их шлемах загорелись ярче. Двенадцать качающихся кругов света плыли по влажным, морщинистым стенам. Пью слышал, как впереди потрескивая счетчик радиации Мартина.

- Здесь обрыв, - раздался голос Мартина по внутренней связи, заглушив треск и окружавшую их мертвую тишину. - Мы прошли по боковому туннелю, впереди - вертикальный ход. - Черная пропасть простиралась в бесконечность, лучи фонарей не достигали противоположной стены. - Вулканическая деятельность прекратилась здесь примерно две тысячи лет назад. Ближайший сброс находится в двадцати восьми километрах к востоку, в траншее. Эта область сейсмически не более опасна, чем любая другая в нашем районе. Могучий слой базальта, перекрывающий субструктуру, стабилизирует ее, по крайней мере пока он сам стабилен. Ваша основная жила находится в тридцати шести метрах отсюда внизу и тянется через пять пустот к северо-востоку. Руда в жиле очень высокого качества. Надеюсь, вы знакомы с данными разведки? Добыча урана не представляет трудности. От вас требуется только одно - вытащить руду на поверхность.

- Поднимите крышу и выньте уран.

Смешок. Зазвучали голоса, но все они были одним голосом.

- Может, ее сразу вскрыть? Так безопаснее. Открытая разработка.

- Но это же сплошной базальт! Какой толщины? Десять метров?

- От трех до двадцати, если верить докладу.

- Используем этот туннель, расширим, выпрямим и уложим рельсы для роботачек.

- Ослов бы сюда завезти.

- А хватит ли у нас стоек?

- Мартин, каковы, по вашему мнению, запасы месторождения?

- Пожалуй, от пяти до восьми миллионов килограммов.

- Транспорт прибудет через десять земных месяцев.

- Будем грузить чистый уран.

- Нет, проблема транспортировки грузов теперь разрешена, ты забыл, что мы уже шестнадцать лет как улетели с Земли.

- В прошлый вторник исполнилось шестнадцать лет.

- Правильно, они погрузят руду и очистят ее на земной орбите.

- Мы спустимся ниже, Мартин?

- Спускайтесь. Я там уже был.

Первый из них - кажется, Алеф - скользнул по лестнице вниз. Остальные последовали за ним. Пью и Мартин остались на краю пропасти. Пью настроил рацию на избирательную связь с Мартином и заметил, что Мартин сделал то же самое. Было чуть утомительно слушать, как один человек рассуждает вслух десятью голосами. А может, это был один голос, выражавший мысли десятерых?

- Ну и утроба, - сказал Пью, глядя в черную пропасть, чьи изрезанные жилами, морщинистые стены отражали лучи фонарей где-то далеко внизу. - Коровий желудок, набитый окаменевшим дерьмом.

Счетчик Мартина попискивал, как потерявшийся цыпленок. Они стояли на умиравшей планете-эпилептике, дыша кислородом из баллонов, одетые в нержавеющие, антирадиационные скафандры, способные выдержать перепады температур в двести градусов, неподвластные ударам и разрывам, созданные для того, чтобы любой ценой сберечь мягкую плоть, заключенную внутри.

- Хотел бы я когда-нибудь попасть на планету, где нечего было бы исследовать.

- А тебе такая досталась.

- Тогда в следующий раз лучше не выпускай меня из дома.

Пью был рад. Он надеялся, что Мартин согласится и дальше работать вместе с ним, но оба они не привыкли говорить о своих чувствах, и потому он не решался спросить об этом.

- Я постараюсь, - сказал он.

- Ненавижу это место. Ты знаешь, я люблю пещеры. Потому я сюда и залез. Страсть к спелеологии. Но эта пещера - сволочь. Серьезно. Здесь ни на секунду нельзя расслабиться. Хотя, надеюсь, эти ребята с ней справятся. Они свое дело знают.

- За ними будущее, каким бы оно ни было, - сказал Пью.

"Будущее" карабкалось по лестнице, увлекло Мартина к выходу из пещеры и засыпало его вопросами.

- У нас хватит материала для крепления?

- Если мы переоборудуем один из сервоэкстракторов, то да.

- Микровзрывов будет достаточно?

- Каф может рассчитать нагрузки.

Пью переключил рацию на прием их голосов. Он наблюдал за ними, смотрел на Мартина, молча стоявшего среди них, на Адскую Пасть и морщинистую равнину.

- Все в порядке? Мартин, ты согласен с предварительным планом?

- Это уж твое дело, - ответил Мартин.

За пять дней Джоны разгрузили и подготовили оборудование и начали работу в шахте. Они работали с максимальной производительностью. Пью был зачарован и даже напуган этой производительностью, их уверенностью и независимостью. Они в нем совершенно не нуждались. Клон и в самом деле можно считать первым полностью стабильным, самостоятельным человеческим Существом, думал он. Выросши, они уже не нуждаются ни в чьей помощи. Они будут сами себя удовлетворять и в физическом, и интеллектуальном, и эмоциональном отношении. Что бы ни делал член этой группы, он всегда будет пользоваться полной поддержкой и одобрением остальных близнецов. Никто больше им не нужен.

Двое из клона остались в куполе, занимаясь вычислениями и всякой писаниной, часто выбираясь на шахту для измерений и испытаний. Это были математики клона, Зайин и Каф. Как объяснила сама Зайин, все десятеро получили достаточную математическую подготовку в возрасте от трех до двадцати одного года. Но с двадцати одного до двадцати трех они с Кафом специализировались в математике, тогда как другие занимались больше геологией, горным делом, электроникой, роботикой, прикладной атомикой и так далее.

- Мы с Кафом считаем, что мы в клоне ближе всего к обстоящему Джону Чоу, - сказала Зайин. - Но, разумеются, в основном он был биоматематиком, а это уже не наша специальность.

- Мы нужнее здесь, - заявил Каф со свойственным ему самодовольством.

Пью с Мартином вскоре научились отличать эту пару от других. Зайин - по целостности характера, Кафа - лишь по обесцвеченному ногтю на безымянном пальце (Каф в шестилетнем возрасте попал себе по пальцу молотком). Без сомнения, существовали и другие различия, как физические, так и психологические. Природа может создавать идентичное, а воспитание внесет свои поправки. Но найти эти различия было нелегко. Сложность заключалась еще и в том, что клон никогда не разговаривал с Пью и Мартином всерьез. Они шутили с ними, были вежливы. Жаловаться было не на что: они были милы, но в поведении чувствовалось стандартизованное американское дружелюбие:

- Вы родом из Ирландии, Оуэн?

- Нет, я валлиец.

- Вы разговариваете с Мартином на валлийском языке?

"Вот это тебя не касается", - подумал Пью и ответил:

- Нет, это диалект Мартина. Аргентинский. Ведет происхождение от испанского языка.

- Вы изучили его для того, чтобы другие вас не понимали?

- От кого нам таиться? Просто человеку иногда приятно говорить на родном языке.

- Наш родной язык английский, - сказал Каф безучастно. Да и как он мог быть участливым? Человек проявляет участие к другим потому, что сам в нем нуждается.

- Уэллс - необычная страна? - спросила Зайин.

- Уэллс? Да, Уэллс необычен. - Пью включил камнерез и таким образом избавился от дальнейших расспросов, заглушив их визгом пилы. И пока прибор визжал. Пью отвернулся от собеседников и выругался по-валлийски.

- Еще два месяца терпеть, - сказал Мартин как-то вечером.

- Два месяца до чего? - огрызнулся Пью. Последнее время он был раздражителен, и угрюмость Мартина действовала ему на нервы.

- До смены.

Через шестьдесят дней возвратит я вся экспедиция с обследования других планет этой системы.

- Зачеркиваешь дни в своем календаре? - поддразнил он Мартина.

- Возьми себя в руки, Оуэн.

- Что ты хочешь этим сказать?

- То, что сказал.

Они расстались, недовольные друг другом.

Проведя день в Пампе, громадной лавовой долине, до которой было два часа лета на ракете, Пью вернулся домой. Он был утомлен, но освежен одиночеством. Одному было не положено пускаться в дальние поездки, но они часто делали это в последнее время. Мартин стоял, склонившись под яркой лампой, вычерчивая одну из своих элегантных, мастерски выполненных карт; на этой было изображено отвратительное лицо Либры. Кроме Мартина, дома не было никого, и купол казался огромным и туманным, как и до приезда клона.

- Где наша золотая орда?

Мартин, продолжая штриховать, буркнул, что не знает. Затем выпрямился и обернулся к солнцу, расползшемуся по восточной равнине, словно громадная красная жаба, и взглянул на часы, которые показывали 18:45.

- Сегодня порядочные землетрясения, - сказал он, вновь наклоняясь над картой. - Чувствовал? Ящики так и сыплются. Взгляни на сейсмограф.

На ролике дергалась и дрожала игла. Она никогда не прекращала здесь свой танец. Во второй половине дня на лепте было зарегистрировано пять крупных землетрясений. Два раза игла самописца вылезала за ленту. Спаренный с сейсмографом компьютер выдал карточку с надписью: "Эпицентр 61^ норд - 4^4' ост".

- На этот раз не в траншее.

- Мне показалось, что оно отличается от обычных. Резче было.

- На первой базе я все ночи не спал, чувствуя, как трясется земля. Удивительно, как ко всему привыкаешь.

- Рехнешься, если не привыкнешь. Что на обед?

- А я думал, ты его уже приготовил.

- Я жду клона.

Чувствуя, что проиграл, Пью достал дюжину обеденных пакетов, сунул два из них в автовар и вытащил вновь.

- Вот и обед.

- Я вот думаю, - сказал Мартин, подходя к столу. - А что если какой-нибудь клон сам себя склонирует? Нелегально. Сделает тысячу дубликатов, десять тысяч, целую армию. Они смогут преспокойно захватить власть, разве не так?

- Но ты забыл, сколько миллионов стоило вырастить этот клон? Искусственная плацента и так далее. Это нелегко сделать в тайне, без собственной планеты... Когда-то давно, до создания Лиги, когда Земля была поделена между национальными правительствами, об этом был разговор: склонируйте своих лучших солдат, создайте целые полки-клоны. Но безумие кончилось раньше, чем они смогли сыграть в эту игру.

Они разговаривали дружески, совсем как раньше.

- Странно, - жуя сказал Мартин. - Они же уехали рано утром.

- Да, все, кроме Кафа и Зайин. Они надеялись доставить на поверхность первую партию руды. Что случилось?

- Они не приехали на обед.

- Не беспокойся, с голоду не помрут.

- Они уехали в семь утра.

- Ну и что? - И тут Пью понял. Воздушные баллоны были рассчитаны на восемь часов.

- Каф и Зайин взяли с собой запасные баллоны.

- А может, у них есть запас в шахте?

- Был, но они привезли все баллоны сюда на заправку.

Мартин поднялся и показал на поленницу баллонов.

- В каждом скафандре есть сигнал тревоги.

- Сигналы не автоматические.

Пью устал и хотел есть.

- Садись и поешь, старик. Они сами о себе позаботятся.

Мартин сел, но есть не стал.

- Первый толчок был очень сильным. Он меня даже испугал.

Пью помолчал, потом вздохнул и сказал:

- Ну, хорошо.

Без всякого энтузиазма они влезли в двухместный флаер, который всегда был в их распоряжении, и направились на север. Долгий рассвет окутал планету ядовито-красным туманом. Низкий свет и тени мешали разглядывать дорогу, создавали миражи - железные стены, сквозь которые свободно проникал флаер, превратили долину за Адской Пастью в Низину, заполненную кровавой водой. У входа в туннель скопилось множество машин. Краны, сервороботы, кабели и колеса, автокопатели и подъемники причудливо выступали из тьмы, охваченные красным светом. Мартин соскочил с флаера и бросился а шахту. Тут Яке выбежал обратно и крикнул Пью:

- Боже, Оуэн, обвал!

Пью вбежал в туннель и метрах в пяти от входа увидел блестящую мокрую черную стену. Вход в туннель, увеличенный взрывами, казался таким же, как раньше, пока Пью не заметил в стенах тысячи тонких трещинок. Пол был мокрым и скользким.

- Они были внутри, - сказал Мартин.

- Они и сейчас там. Но у них наверняка найдутся запасные баллоны.

- Да ты посмотри на базальтовый слой, на крышу, Оуэн. Разве ты не видишь, что натворило землетрясение?

Низкий горб породы, нависавший раньше над входом в шахту, провалился внутрь в огромную котловину. Пью увидел, что все эти породы испещрены множеством тонких трещин, из некоторых струился белый газ, он скапливался в образовавшейся котловине, и солнечный свет отражался от него, словно это было красноватое мутное озеро.

Мартин последовал за Пью и начал поиски, бродя вреди поломанных машин и механизмов. Он обнаружил флаер, который врезался под углом в яму. Во флаере было два пассажира. Одного из них наполовину засыпало пылью, но приборы его скафандра указывали на то, что человек жив. Зайин висела на ремнях сиденья. Ноги ее были перебиты, скафандр разорван, тело замерзло и было твердым как камень. Вот и все, что им удалось найти. Согласно правилам и обычаям, они тут же кремировали мертвую лазерными пистолетами, которые носили с собой. Им никогда раньше не приходилось пускать их в ход. Пью, чувствуя, что его сейчас вырвет, втащил другое тело в двухместный флаер и отправил Мартина с ним в купол. Затем его вырвало, он вычистил скафандр и, обнаружив неповрежденный четырехместный флаер, последовал за Мартином, трясясь так, словно холод Либры пронизал его тело.

В живых остался Каф. Он был в глубоком шоке. На затылке у него обнаружили шишку, но кости были целы.

Пью принес две порции пищевого концентрата и по стакану аквавита.

- Давай, - сказал он.

Мартин послушно взял аквавит.

Каф лежал не двигаясь, лицо его в обрамлении черных волос казалось восковым, губы были приоткрыты, и из них вырывалось слабое дыхание.

- Это все первый толчок, самый сильный, - сказал Мартин. - Он сдвинул горные породы. Должно быть, там находились залежи газа, как в тех формациях в тридцать первом квадрате. Но ведь ничто не указывало...

И тут земля выскользнула у них из-под ног. Вещи вокруг запрыгали, загремели, затрещали, закричали: ха-ха-ха!

- В четырнадцать часов было то же самое, - неуверенно произнес Мартин. Но когда тряска затихла и все предметы вокруг прекратили танец, Каф вскочил, в нем всколыхнулась тревога.

Пью перепрыгнул через камень и уложил Кафа на койку. Тот отбросил его. Мартин навалился ему на плечи. Каф кричал, боролся, задыхался, его лицо почернело.

Пальцы Пью сами инстинктивно отыскали нужный шприц; пока Мартин держал маску, он вонзил иглу в нервный узел, возвращая Кафа к жизни.

- Вот уж не думал, что ты это умеешь, - сказал Мартин, переводя дыхание.

- Мой отец был врачом. Но это средство не всегда помогает, - ответил Пью. - Жаль, что я не допил аквавит. Землетрясение кончилось? Что-то я не пойму.

- Не думай, что только тебя трясет. Толчки продолжаются.

- Почему он задыхался?

- Я не знаю, Оуэн. Загляни в книгу.

Каф стал дышать ровнее, и лицо его порозовело, только губы были все еще темными. Мартин с Оуэном наполнили бокалы бодрящим напитком и сели рядом, раскрыв медицинский справочник. Под рубриками "шок" или "ушиб" ничего не сказано о цианозе и удушье. Он не мог ничего наглотаться - ведь он в скафандре.

- Этот справочник нам так же полезен, как "Бабушкина книга о лекарственных травах"... Пью бросил книгу на ящик. Она не долетела, потому что либо Пью, либо ящик еще не обрели спокойствия.

- Почему он не подал сигнала?

- Что?

- У тех восьми, которые остались в шахте, не было на это времени. Но ведь он-то и девушка были снаружи. Может, она стояла у входа, и ее засыпало камнями. Он же оставался снаружи, возможно, в дежурке. Он вбежал в туннель, вытащил ее, привязал к сиденью флаера и поспешил к куполу. И за все это время ни разу не нажал кнопку тревоги. Почему?

- Наверно, из-за удара по голове. Сомневаюсь, понял ли он, что девушка мертва. Он потерял рассудок. Но даже если он и соображал, не думаю, чтобы он стал нам сигналить. Они ждали помощи только друг от друга.

Лицо Мартина было похожим на индейскую маску с глубокими складками у рта и глазами цвета тусклого угля.

- Ты прав. Представляешь, что он пережил, когда началось землетрясение и он оказался снаружи, один...

В ответ Каф закричал.

Он свалился с койки, задыхаясь, в судорогах, размахивая рукой, сшиб Пью, дополз до кучи ящиков и упал на пол. Губы его были синими, глаза белыми. Мартин снова втащил его на койку, дал вдохнуть кислорода и склонился над Пью, который приподнялся, вытирая кровь с рассеченной скулы.

- Оуэн, ты в порядке? Что с тобой, Оуэн?

- Я думаю, все в порядке, - сказал Пью. - Зачем ты трешь мне физиономию этой штукой?

Это был обрывок ленты компьютера, измазанный кровью Пью. Мартин отшвырнул его.

- Мне показалось, что это полотенце. Ты разбил щеку об угол ящика.

- У него прошел припадок?

- По-моему, да.

Они смотрели на Кафа, лежавшего неподвижно. Его зубы казались белой полоской между черными приоткрытыми губами.

- Похоже на эпилепсию. Может быть, поврежден мозг?

- Вкатить ему дозу мепробамата?

Пью покачал головой.

- Я не знаю, что было в противошоковом уколе. Боюсь, что Доза будет слишком велика.

- Может, он проспится и все пройдет?

- Я и сам бы поспал. Я на ногах не держусь.

- Тебе нелегко пришлось. Иди, а я пока посижу.

Пью промыл порез на щеке, снял рубашку и остановился.

- А вдруг мы могли что-то сделать - хоть попытаться.

- Они умерли, - мягко сказал Мартин.

Пью улегся поверх спального мешка и вскоре проснулся от страшного клокочущего звука. Он встал, покачиваясь, нашел шприц, трижды пытался ввести его, но это ему никак не удавалось. Затем начал массировать сердце Кафа.

- Искусственное дыхание, изо рта в рот, - приказал он, и Мартин подчинился.

Наконец, Каф резко втянул воздух, пульс его стал равномерным и напряженные мышцы расслабились.

- Сколько я спал? - спросил Пью.

- Полчаса.

Они стояли, обливаясь потом. Земля дрожала, дом покачивался и сжимался. Либра снова принялась танцевать свою проклятую польку, свой гусиный танец. Солнце, поднявшись чуть повыше, стало еще больше и краснее: скудная атмосфера была насыщена газом и пылью.

- Что с ним творится, Оуэн?

- Я боюсь, что он умирает вместе с ними.

- С ними... Но они умерли, я же сказал.

- Девять умерло. Они все мертвы, раздавлены или задохнулись. Все они в нем, и он в них во всех. Они умерли, и теперь он умирает их смертями, один за другим.

- Господи, какой ужас, - сказал Мартин.

Следующий приступ был примерно таким же. Пятый - еще хуже. Каф рвался и бился, стараясь сказать что-то, но слов не было, словно рот его набили камнями и глиной. После этого приступы стали слабее. Но и он сам ослаб. Восьмой приступ начался в 4:30. Пью и Мартин бились до половины шестого, стараясь удержать жизнь в теле, которое без сопротивления уплывало в царство смерти. Им это удалось, но Мартин сказал, что следующего приступа он не переживет. Так бы оно и вышло, но Пью, прижавшись ртом к его рту, вдыхал воздух в его опавшие легкие, пока сам не потерял сознания.

Пью очнулся. Купол был матовым, в нем не горел свет. Пью прислушался и уловил дыхание двух спящих мужчин. Потом он заснул, и его разбудил только голод.

Солнце поднялось высоко над темными равнинами, и планета прекратила свой танец. Каф спал. Пью и Мартин пили крепкий чай и глядели на него с торжеством собственников.

Когда он проснулся, Мартин подошел к нему.

- Как себя чувствуешь, старик?

Ответа не было. Пью занял место Мартина и заглянул в карие, тусклые глаза, которые глядели на него, но ничего не видели. Как и Мартин, он сразу отвернулся. Он подогрел пищевой концентрат и принес Кафу.

- Выпей.

Он заметил, как напряглись мышцы на шее Кафа.

- Дайте мне умереть, - сказал юноша.

- Ты не умрешь.

Каф сказал, четко выговаривая слова:

- Я на девять десятых мертв. У меня нет сил, чтобы жить дальше.

Это подействовало на Пью, но он решил сражаться.

- Нет, - сказал он тоном, не терпящим возражений. - Они мертвы. Другие. Твои братья и сестры. Ты - не они. Ты жив. Ты - Джон Чоу. Твоя жизнь в твоих собственных руках.

Юноша лежал неподвижно, глядя в темноту, которой не было.

Мартин и Пью с обоими запасными роботами по очереди отравлялись на экспедиционном трейлере к Адской Пасти, чтобы спасти оборудование, уберечь его от зловещей атмосферы Либры, потому что ценность его выражалась в астрономических цифрах. Дело двигалось медленно, но они не хотели оставлять Кафа одного. Тот, кто оставался в куполе, возился с бумагами, а Каф сидел или лежал, глядя в темноту, и молчал. Дни проходили в тишине.

Затрещало, заговорило радио:

- Корабль на связи. Через пять недель будем на Либре, Оуэн. Точнее, по моим расчетам, через 34 земных дня и 9 часов. Как дела под куполом?

- Плохо, шеф. Исследовательская команда погибла в шахте. Все, кроме одного. Было землетрясение. Шесть дней назад.

Радио щелкнуло, и в него ворвались звуки космоса. Пауза - шестнадцать секунд. Корабль был на орбите вокруг третьей планеты.

- Все, кроме одного, погибли? А вы с Мартином невредимы?

- Мы в порядке, шеф.

Тридцать две секунды молчания.

- "Пассерина" оставила нам еще одну исследовательскую команду. Я могу перевести их на объект Адская Пасть вместо квадрата 7. Мы уладим это, когда прилетим. В любом случае мы сменим тебя и Мартина. Держитесь. Что-нибудь еще?

- Больше ничего.

Тридцать две секунды...

- Тогда до свидания, Оуэн.

Каф слышал этот разговор, и позднее Пью сказал ему:

- Шеф может попросить тебя остаться со следующей исследовательской командой. Ты знаешь здешнюю обстановку.

Зная порядки в глубоком космосе, он хотел предупредить юношу.

Каф не ответил. С тех пор как он сказал: "У меня нет сил, чтобы жить дальше", он не произнес ни слова.

- Оуэн, - сказал Мартин по внутренней связи. - Он сломался. С ума сошел.

- Он неплохо выглядит для человека, который девять раз умер.

- Неплохо? Как выключенный андроид! У него по осталось никаких чувств, кроме ненависти. Загляни ему в глаза.

- Это не ненависть, Мартин. Послушай, это правда, что он в определенном смысле был мертв. Я и представить не могу, что он чувствует. Он нас даже не видит. Ему слишком темно.

- В темноте, бывает, перерезают глотки. Он нас ненавидит, потому что мы - не Алеф, не Йод и не Зайин.

- Может быть. Но я думаю, что он одинок. Он нас не видит и не слышит. Это верно. Раньше ему и не требовалось никого видеть. Никогда до этого он не знал одиночества. Он разговаривал сам с собой, видел самого себя, жил с самим собой, жизнь его была полна девятью "я". Он не понимает, как ты можешь жить сам по себе. Он должен научиться. Дай ему время.

Мартин покачал головой.

- Сломался, - сказал он. - И когда остаешься с ним один на один, запомни, что он может свернуть тебе шею одной рукой.

- Свернуть он может, - с улыбкой ответил Пью.

Они стояли перед куполом, программируя серворобота для починки сломанного тягача. Пью мог видеть оттуда Кафа под куполом, напоминавшего муху в янтаре.

- Передай мне вкладыш. Почему ты решил, что ему станет лучше?

- Он - сильная личность, можешь в этом не сомневаться.

- Сильная личность? Обломок личности. Девять десятых ее мертвы. Он же сам сказал.

- Но он-то не мертв. Он - живой человек по имени Джон Каф Чоу. Воспитание его было необычным, но в конце концов каждый мальчик расстается со своей семьей. Он тоже это сделает.

- Что-то не похоже.

- Подумай, Мартин. Для чего люди придумали клонирование? Для обновления земной расы. Мы ведь не лучшие ее представители. Погляди на меня. Мои интеллектуальные и физические данные вдвое хуже, чем у Джона Чоу. Но я был так нужен Земле в глубоком космосе, что, когда я изъявил желание работать здесь, мне вставили искусственное легкое и ликвидировали близорукость. А если бы на Земле был избыток здоровых молодых парней, неужели бы потребовались услуги близорукого валлийца с одним легким?

- Вот уж не знал, что у тебя искусственное легкое.

- Теперь будешь знать. Не жестяное легкое, а человеческое, часть чужого тела, выращенная искусственно, склонированная, точнее говоря. Так в медицине делают органы-заменители. С помощью клонирования, только частичного, а не полного. Теперь это мое собственное легкое. Но я хотел сказать о другом: сегодня слишком много таких, как я, и слишком мало таких, как Джон Чоу. Ученые пытаются поднять генетический уровень человечества. Поэтому мы знаем, что если человек клонирован, то это наверняка сильный и умный человек. Разве не логично?

Мартин хмыкнул. Серворобот загудел, разогреваясь.

Каф мало ел. Ему трудно было глотать пищу, он давился и отказывался от еды после нескольких глотков. Он потерял в весе восемь или десять килограммов. Но недели через три к нему начал возвращаться аппетит, и однажды он занялся разборкой имущества клона, переворошил спальные мешки, сумки, бумаги, которые Пью аккуратно сложил в конце прохода между ящиками. Он рассортировал все, сжег кипу бумаг и мелочей, собрал остатки в небольшой пакет и снова погрузился в молчание.

Еще через два дня он заговорил. Пью пытался избавиться от дрожания ленты в магнитофоне, но у него ничего не получалось. Мартин улетел на ракете проверять карту Пампы.

- Черт возьми! - воскликнул Пью, и Каф отозвался голосом, лишенным выражения:

- Хотите, чтобы я это сделал?

Пью вскочил, но тут же взял себя в руки и передал аппарат Кафу. Тот разобрал его, потом собрал и оставил на столе.

- Поставь какую-нибудь ленту, - сказал Пью как можно естественней, склонившись над соседним столом.

Каф взял первую попавшуюся ленту. Это оказался хорал. Каф лег на койку. Звук поющих хором сотен человеческих голосов заполнил купол. Каф лежал неподвижно. Лицо его не выражало ничего.

В течение следующих дней он выполнил еще несколько дел, хотя никто его об этом не просил. Он не делал ничего, что потребовало бы с его стороны инициативы, и если его просили о чем-нибудь, он попросту не реагировал на просьбу.

- Он поправляется, - сказал Пью на аргентинском диалекте.

- Нет. Он превращает себя в машину. Делает лишь то, на что запрограммирован, и не реагирует на остальное. Это хуже, чем если бы он совсем ничего не делал. Он уже не человек.

Пью вздохнул.

- Спокойной ночи, - сказал он по-английски. - Спокойной ночи, Каф.

- Спокойной ночи, - ответил Мартин. Каф ничего не ответил.

На следующее утро Каф протянул за завтраком руку над тарелкой Мартина, чтобы достать гренок.

- Почему ты меня не попросил? - вежливо сказал Мартин, подавляя раздражение. - Я бы передал.

- Я и сам могу достать, - ответил Каф бесцветным голосом.

- Да, можешь. Но послушай: передать хлеб, сказать "спокойной ночи" или "привет" - все это не так важно, но если один человек что-то говорит, другой во всех случаях должен ему ответить...

Молодой человек равнодушно глянул в сторону Мартина. Его глаза все еще не замечали людей, с которыми он говорил.

- Почему я должен отвечать?

- Потому что к тебе обращаются.

- А почему?

Мартин пожал плечами и рассмеялся. Пью вскочил и включил камнерез.

Потом он сказал:

- Отстань от него, Мартин.

- В маленьких изолированных коллективах очень важно не забывать о хороших манерах, раз уж работаешь вместе. Его этому учили. Каждый в глубоком космосе знает об этом. Так что же он сознательно отказывается от вежливости?

- Ты говоришь "спокойной ночи" самому себе?

- Ну и что?

- Неужели ты не понимаешь, что Каф никогда но был знаком ни с кем, кроме самого себя?

- Тогда, клянусь богом, все эти штуки с клонированием ни к чему, - сказал Мартин. - Ничего из этого не выйдет. Чем могут помочь человеку эти дубликаты гениев, если они даже не подозревают о нашем существовании?

Пью кивнул:

- Может, разумнее разделять клоны и воспитывать их с обычными детьми. Но из них составляются такие великолепные команды!

- Разве? Не уверен. Если бы эта команда состояла из десяти обычных серых инженеров-изыскателей, неужели бы все они оказались в одно время в одном и том же месте? Неужели бы они все погибли? А что если эти ребята, когда начался обвал и стали рушиться стены, бросились в одном и том же направлении, в глубь шахты, может, чтобы спасти того, кто был дальше всех? Даже Каф, который был снаружи, сразу бросился в шахту... Это гипотеза. Но я полагаю, что из десяти обыкновенных растерявшихся людей хоть один выскочил бы на поверхность.

Проходили дни, красное солнце кралось по темному небу, но Каф все так же не отвечал на вопросы, и Пью с Мартином все чаще сцеплялись между собой. Пью начал жаловаться на то, что Мартин храпит. Оскорбившись, Мартин перенес свою койку на другую сторону купола и некоторое время вообще с ним не разговаривал. Пью насвистывал валлийские песенки, и это надоело Мартину. Тогда Пью тоже на него обиделся и какое-то время не разговаривал с ним.

За день до прилета корабля Мартин объявил, что собирается в горы Мезонета.

- А я Полагал, что ты, наконец, поможешь мне закончить анализ образцов на компьютере, - мрачно заметил Пью.

- Каф тебе поможет. Я хочу еще разок взглянуть на траншею. Желаю успеха, - добавил Мартин на диалекте и ушел, посмеиваясь.

- Что это за язык?

- Аргентинский. Разве я тебе об этом не говорил?

- Не знаю. - Через некоторое время молодой Человек добавил: - Боюсь, что я многое забыл.

- Ну и пусть, - мягко сказал Пью, внезапно осознав, как важен этот разговор. - Ты поможешь мне поработать на компьютере, Каф?

Тот кивнул.

У них было много недоделок, и работа отняла весь день. Каф был отличным помощником, быстрым и сообразительным, и чем-то напоминал самого Пью. Правда, его бесцветный голос действовал на нервы, но это можно было пережить - через день прибудет корабль - старая команда, товарищи и друзья.

Днем они сделали перерыв, чтобы выпить чаю, и Каф спросил:

- Что случится, если корабль разобьется?

- Они все погибнут.

- Что случится с вами?

- С нами? Мы передадим по радио SOS и будем жить на половинном рационе, пока не придет спасательный корабль с третьей базы. На это уйдет четыре с половиной года. Мы наскребем припасов для троих на четыре-пять лет. Туго придется, но перебьемся.

- И они пошлют спасательный корабль из-за трех человек?

- Конечно.

Каф больше ничего не сказал.

- Хватит рассуждать на веселые темы, - сказал Пью, поднимаясь из-за стола, чтобы вернуться к приборам. Он покачнулся, и стул вырвался из руки. Пью, не закончив пируэта, врезался в стену купола.

- Ну и ну, - сказал он. - Что это было?.

- Землетрясение, - ответил Каф.

Чашки плясали, звонко ударяясь о стол, ворох бумаг взвился над ящиком, крыша купола вздувалась и оседала. Под ногами рождался глухой грохот, наполовину звук, наполовину движение.

Каф сидел неподвижно. Землетрясением не испугаешь человека, погибшего при землетрясении.

Пью побелел, черные жесткие волосы разметались. Он был напуган. Он сказал:

- Мартин в траншее.

- В какой траншее?

- На линии большого сброса. В эпицентре здешних землетрясений. Погляди на сейсмограф.

Пью сражался с заклиненной дверью дрожащего шкафа.

- Что вы делаете?

- Надо спешить ему на помощь.

- Мартин взял ракету. Летать на флаерах во время землетрясения опасно. Они выходят из-под контроля.

- Заткнись ты, ради бога!

Каф поднялся, и голос его был так же ровен и бесцветен, как и всегда.

- Нет никакой необходимости отправляться сейчас на поиски. Это ведет к неоправданному риску.

- Если услышишь, что он нажал на кнопку тревоги, немедленно сообщи мне по рации, - сказал Пью, защелкивая шлем и бросаясь к люку.

Когда он выбежал наружу, Либра уже подобрала свои порванные юбки и вся она, до самого красного горизонта, отплясывала танец живота.

Из-под купола Каф видел, как флаер набрал скорость, взвился вверх в красном туманном свете подобно метеору и исчез на северо-востоке. Вершина купола вздрогнула, и земля кашлянула. К югу от купола образовался сифон, выплюнувший столб черного газа.

Пронзительно зазвенел звонок, и на центральном контрольном пульте вспыхнул красный свет. Под огоньком била надпись "Скафандр N_2", и от руки там было нацарапано "А.Г.М." Каф не выключил сигнала. Он попытался связаться с Мартином, потом с Пью, но не получил ответа.

Когда толчки прекратились, Каф вернулся к работе и закончил то, что они делали с Пью. Это заняло часа два. Через каждые полчаса он пытался связаться со "скафандром N_2" и не получал никакого ответа, затем радировал "скафандру N_1" и тоже не получал ответа. Красный огонек потух примерно через час.

Подошло время ужинать. Каф приготовил себе ужин и съел его. Потом лег на койку.

Последние толчки улеглись, и лишь иногда по планете прокатывались отдаленный гул и дрожь. Солнце висело на западе, светло-красное, огромное, похожее на чечевицу, и все никак не садилось. Было тихо.

Каф поднялся и принялся расхаживать по заваленному вещами, неприбранному пустынному дому. Здесь царила тишина. Он подошел к магнитофону и поставил первую попавшуюся ленту. Это была чистая электронная музыка, лишенная гармонии и голосов. Музыка кончилась. Тишина осталась.

Форменный комбинезон Пью с оторванной пуговицей висел над кучей образцов породы. Каф смотрел на него.

Тишина продолжалась.

Детский сон: нет никого на свете, кроме меня. Во всем мире ни одного живого существа.

Низко над долиной, к северу от купола, сверкнул метеорит.

Рот Кафа открылся, будто он хотел что-то сказать, но не раздалось ни звука. Он быстро подошел к северной стене и вгляделся в желатиновый красный сумрак.

Звездочка подлетела и опустилась. Перед люком возникли две фигуры. Когда они вошли, Каф стоял у люка. Скафандр Мартина был покрыт пылью и оттого казался старым, покоробленным, словно поверхность Либры. Пью поддерживал его под руку.

- Он ранен?

Пью снял скафандр, помог Мартину раздеться.

- Перенервничал, - сказал он коротко.

- Обломок скалы упал на ракету, - сказал Мартин, усаживаясь за стол и размахивая руками. - Правда, меня там не было. Я, понимаешь, приземлился и копался в угольной пыли, когда почувствовал, что все вокруг затряслось. Тогда я выбрался на участок вулканической породы, который присмотрел еще сверху. Так было надежнее и дальше от скал. И тут же увидел, как кусок планеты рухнул на мою ракету. Ну и зрелище! Тогда мне пришло в голову, что запасные баллоны с кислородом остались в ракете, так что я нажал на кнопку тревоги. Но по радио связаться ни с кем не смог - во время землетрясений здесь всегда так бывает. Я не знал, получили ли вы мой сигнал. А вокруг все прыгало, и скалы разваливались на глазах. Летели камни, и пыль поднялась такая, что в метре ничего не видно. Я уже начал подумывать, чем же я буду дышать через пару часов, как увидел, что старик Оуэн кружит над траншеей в пыли и камнях, словно огромная уродливая летучая мышь...

- Есть будешь? - спросил Пью.

- Конечно, буду. А как ты здесь пережил землетрясение, Каф? Повреждений нет? Не такое уж и сильное било землетрясение, правда? Что показывал сейсмограф? Мне не повезло, что я оказался в самой серединке. Чувствовал себя так, как на Рихтере-15, словно вся планета рассыпалась...

- Садись, - сказал Пью. - И ешь.

После того как Мартин поел, поток слов истощился. Мартин доплелся до койки, все еще стоявшей в том дальнем углу, куда он поставил ее, когда Пью пожаловался на его храп.

- Спокойной ночи, безлегочный валлиец, - крикнул он.

- Спокойной ночи.

Больше Мартин ничего не сказал. Пью затемнил купол, убавил свет в лампе, пока она не стала гореть желтым светом свечи. Затем, не говоря ни слова, сел, погрузившись в свои мысли.

Тишина продолжалась.

- Я кончил расчеты.

Пью благодарно кивнул.

- Я получил сигнал Мартина, но не смог связаться ни с ним, ни с вами.

Сделав над собой усилие, Пью сказал:

- Мне не следовало улетать. У него еще оставалось кислорода на два часа даже с одним баллоном. Когда я помчался туда, он мог направиться домой. Так бы мы все друг друга растеряли. Но я перепугался.

Тишина вернулась, нарушаемая лишь негромким храпом Мартина.

- Вы любите Мартина?

Пью зло взглянул на него:

- Мартин мой друг. Мы работали вместе, и он хороший человек. - Он помолчал. Потом добавил через некоторое время: - Да, я его люблю. Почему ты спрашиваешь?

Каф ничего не отвечал, только смотрел на Пью. Выражение его лица изменилось, словно он увидел что-то, чего раньше не замечал. И голос его изменился:

- Как вы можете... как вы...

Но Пью не сумел ему ответить.

- Я не знаю, - сказал он. - В какой-то степени это вопрос привычки. Не знаю. Каждый из нас живет сам по себе. Что же делать, если не держаться за руки в темноте?

Странный, горящий взгляд Кафа потух, словно сожженный собственной силой.

- Устал я, - сказал Пью. - Ну и жутко же было разыскивать его в черной пыли и грязи, когда в земле раскрывались и захлопывались жадные пасти... Я пошел спать. Корабль начнет передачу часов в шесть.

Он встал и потянулся.

- Там клон, - сказал Каф. - Они везут сюда другую исследовательскую команду.

- Ну и что?

- Клон из двенадцати. Я их видел на "Пассерине".

Каф сидел в желтом тусклом свете лампы и, казалось, видел сквозь свет то, чего он так боялся: новый клон, множественное "я", к которому он не принадлежал. Потерянная фигурка из сломанного набора, фрагмент, не привыкший к одиночеству, не знающий даже, как можно отдавать свою любовь другому человеку. Теперь ему предстоит встретиться с абсолютом, с замкнутой системой клона из двенадцати близнецов. Слишком многое требовалось от бедного парня. Проходя мимо, Пью положил руку ему на плечо:

- Шеф не будет требовать, чтобы ты оставался здесь с клоном. Можешь вернуться домой. А может, раз уж ты космический разведчик, отправишься дальше с нами? Мы найдем тебе дело. Не спеши с ответом. Ты справишься.

Пью замолчал. Он стоял, расстегивая куртку, чуть сгорбившись от усталости. Каф посмотрел на него и увидел то, чего не видел раньше. Увидел его, Оуэна Пью, другого человека, протягивающего ему руку в темноте.

- Спокойной ночи, - пробормотал полусонный Пью, залезая в спальный мешок. И он не услышал, как после паузы Каф ответил ему, протянув руку сквозь темноту.

Урсула Ле Гуин

Одержавший победу

Перевод И. Тогоевой

Он стоял на берегу моря и смотрел вдаль, за пенную гряду облаков на горизонте, где поднимались или, скорее, угадывались неясные очертания Островов. Там, сказал он морю, там - мое королевство. Ну а море сказало ему в ответ те же слова, которые говорит всем людям. По мере того как из-за спины Лифа на море наползал вечер, пенные облака на горизонте бледнели, ветер стихал, а где-то далеко засветилась уже то ли звезда, то ли огонек, то ли свет его надежды.

Снова был уже поздний вечер, когда он поднимался по улицам родного города к себе домой. Теперь знакомые магазинчики и дома соседей выглядели совсем пустыми, заброшенными; товары и домашняя утварь были вывезены или упакованы: люди готовились к Концу. Большая часть горожан участвовала сейчас в очередной церемонии покаяния в Храме на холме; остальные, из числа "гневных", ушли с Рейджерами в поля. А Лиф пока не решался ни уйти из собственного дома, ни собрать и вынести на двор вещи; его изделия и все в его доме было слишком тяжелым, чтобы с ним так просто было расправиться, слишком прочным, чтобы сломать или сжечь. Только время, долгие века разрушат все это. Когда его изделия складывали в аккуратные штабеля, или роняли с высоты, или даже специально швыряли оземь, надеясь разбить, они все равно образовывали

нечто, напоминающее или даже очень похожее на обитаемый город. Так что Лиф и не пытался избавиться от них. Его двор по-прежнему был завален множеством кирпичей - тысячами и тысячами прекрасных кирпичей, сделанных его руками. Печь для обжига была холодна, однако полностью готова к работе; бочки с глиной, сухой известью и известковым раствором, творило, строительный инструмент - лотки, тачки, лопатки, мастерки - все было на месте. Один из парней с улицы Ростовщиков как-то спросил его, усмехаясь:

- Ты никак собираешься кирпичную стену построить да и спрятаться за ней, когда миру Конец придет, а, старик?

Другой его сосед остановился по пути в Храм и некоторое время задумчиво смотрел на бесконечные штабеля, кучи, груды, курганы отлично сформованных, прекрасно обожженных кирпичей золотисто-красного цвета - того, каким бывает солнце на закате, - а потом вздохнул, ибо тяжело даже ему было смотреть на всю эту красоту:

- Вещи, вещи!.. Освободись от вещей. Лиф, освободись от того груза, что тянет тебя вниз! Пойдем с нами - и мы вместе поднимемся над Концом этого мира!

Лиф взял из кучи один кирпич, аккуратно положил его в ряд уже почти готового штабеля и лишь смущенно улыбнулся в ответ.

Когда все наконец разошлись кто куда, сам он не пошел ни в поля - уничтожать посевы и скот, ни в Храм - молиться; он двинулся вниз, на берег моря, на самый краешек этого гибнущего мира, дальше которого была только вода.

Вот и сегодня: когда он вернулся на заваленный кирпичом двор, то не захотел с безумным хохотом предаваться разрушительному отчаянию, подобно его соседям Рейджерам, не захотел облегчать тоску в слезах вместе с теми, кто молился в Храме на холме. В душе своей он ощущал пустоту; а еще ему очень хотелось есть. Лиф был плотным коренастым мужчиной, прочно стоявшим на земле, так что даже яростный морской ветер здесь, на самом краю земли, оказался не в силах сдвинуть его с места.

- Привет, Лиф! - поздоровалась с ним вдова с улицы Ткачей; она попалась ему навстречу почти у самого дома. - Я видела, как ты поднимаешься от моря, а больше никого не видала с тех пор, как солнце села. Здесь вечерами становится так темно и тихо, гораздо тише... - Она так и не договорила, зато спросила: - Ты ужинал? А то я как раз собираюсь доставать жаркое из духовки; нам с малышом никогда в жизни не справиться с таким кусищем мяса до наступления Конца. Будет очень жаль, если такая прекрасная еда пропадет зря.

- Что ж, спасибо тебе большое за приглашение, - сказал Лиф, снова надел свою куртку, и они стали спускаться по улице Каменщиков на улицу Ткачей. Вокруг было темно, ветер с моря продувал крутые улочки насквозь.

В уютном, освещенном лампой домике вдовы Лиф поиграл с ее сынишкой, последним рожденным в городе ребенком. Пухлый малыш как раз пытался вставать. Лиф поставил его на ножки, мальчик засмеялся и упал, а вдова тем временем накрывала на стол: достала хлеб, вытащила из духовки жаркое. Потом они уселись ужинать, и даже малыш старательно трудился с помощью четырех новеньких зубов над горбушкой хлеба.

- Что ж это ты не пошла вместе со всеми на холм или в поля? - спросил Лиф, и вдова ответила так, словно причина у нее была более чем уважительная:

- О, так ведь у меня же маленький!

Лиф осмотрелся: этот уютный домик построил когда-то ее муж, каменщик, один из его заказчиков.

- Хорошо тут у вас, - сказал он. - Я уж, по-моему, с год такого мяса не пробовал.

- Да-да, я понимаю! Домов ведь больше не строят...

- Ни единого! - сказал он. - Ни одной стеночки не поставили, ни одного курятника, даже дырки ни одной не залатали. Ну а твое ремесло как? Ткать-то еще приходится?

-Да; кое-кто непременно хочет встретить Конец во всем новом. Это вот мясо я купила у Рейджера, который всех своих овец разом прирезал. А заплатила ему теми деньгами, что получила за кусок тонкого полотна от княжеской дочери. Ей хочется сшить по случаю Конца новое платье! - Вдова как-то не то насмешливо, не то сочувственно фыркнула и продолжала: - Но теперь не осталось больше ни льна, ни шерсти, так что ни прясть, ни ткать не из чего. Поля сожжены, овец всех прирезали...

- Да, - сказал Лиф, наслаждаясь прекрасно приготовленной бараниной. - Черные времена наступили, хуже не бывает.

- Да и хлеб-то, - продолжала вдова, - теперь откуда возьмешь? А воду? Люди ведь в колодцы отраву подсыпают! Что-то и я заговорила как те, что плачут да каются в Храме, да? Ешь, пожалуйста, еще. Лиф. Молодой барашек - самое вкусное блюдо на свете, так и муж мой всегда говорил, пока осень не наступала. А уж осенью он начинал говорить, что нет ничего вкуснее жареной свининки. Давай-давай! Отрезай еще кусок, да побольше!..

В ту ночь Лифу приснился сон. Обычно он спал как мертвый, без сновидений - так спят во дворе сделанные им кирпичи. Но на этот раз он плыл и плыл по волнам снов, всю ночь напролет плыл к тем желанным Островам, а когда проснулся, неопределенности как не бывало: все его неясные догадки словно высветило солнцем, которое неизбежно затмевает свет звезд. Теперь ему все стало ясно, он знал, что делать дальше. Но как же он во сне перенесся туда, на Острова? Он ведь не летел над водой, не шел по ее поверхности, не плыл в ее глубине, подобно рыбе; и тем не менее пересек серо-зеленые, волнуемые ветром водяные холмистые просторы и попал на Острова! Он слышал зовущие его голоса, видел огни городов...

Одна мысль занимала его теперь: как человеку перебраться через море? Он вспомнил, как полые стебли травы легко плывут по ручью, и догадался, что можно, наверное, сплести из травы большой матрас, лечь на него и грести руками; однако почти сразу в его пробном изделии стали образовываться дыры, стебли рассыпались, разваливались под напором воды - они были слишком тонкими и непрочными, а связки ивовых прутьев, что горой лежали когда-то во дворе корзинщика, теперь уже были все сожжены. На тех Островах, во сне, он видел то ли тростник, то ли какую-то еще гигантскую траву высотой метров в пятнадцать, с коричневыми толстыми стеблями - пальцами не обхватишь. Стебли тянулись к солнцу, и на них трепетали бесчисленные продолговатые зеленые листья. Вот это да! Если бы ему такие стебли приспособить, так можно бы и за море поплыть. Только у них-то подобных растений нету. Здесь вообще, кроме травы, ничего не растет. Хотя в Храме на холме с давних пор хранилась ручка от ножа, сделанная из твердого коричневого материала, который, по слухам, назывался деревом; только вот деревья эти произрастали где-то далеко, в иных землях. Не плыть же, в самом деле, по бурным морским волнам на ручке от ножа?

Промасленные шкуры тоже неплохо держатся на воде, вот только дубильщики кож уже несколько недель бездельничали - больше шкур для продажи не приносили. Все. С тем, что здесь осталось, ничего не придумаешь. Туманно-белым ветреным утром он перетащил лоток и самую большую тачку на берег моря и опустил их на поверхность тихих вод залива. И они поплыли, по-настоящему поплыли! Правда, чуть-чуть погрузившись в воду. А стоило ему одной рукой слегка нажать на них сверху, как и лоток, и тачка сразу наполнились водой и затонули. Да, это не то, подумал он. Тяжести они не выдержат.

Тогда он снова поднялся на крутой берег, прошел по улицам, у себя во дворе наполнил тачку прекрасно обожженными, но бесполезными теперь кирпичами и покатил ее вниз. В последние годы рождалось совсем мало детей, так что любопытная ребятня вокруг не собиралась. Только двое типов из семейства Рейджеров, все еще не протрезвевшие после вчерашнего чудовищного пира, исподлобья глянули на него, стоя в темном дверном проеме, когда он шел по залитой солнцем улице. Весь тот день он возил на берег кирпичи, готовил раствор, а на следующее утро - хотя сон про Острова так больше и не приснился - начал что-то строить на исхлестанном ветрами и мартовским дождем берегу. Здесь под рукой было достаточно песка для раствора. Он сложил нечто вроде небольшого сосуда, хитро выложенного, с закругленными боками и похожего на рыбу. Кирпичи для этого приходилось класть как бы по спирали, что оказалось довольно сложно. Если на воде может держаться наполненная воздухом тачка, то почему не сможет эта кирпичная рыбка? Она к тому же будет и очень прочной. Но когда застыл раствор и Лиф, напрягшись, с трудом перевернул свое произведение и столкнул в набегающие волны, кирпичная рыба сразу же стала погружаться все глубже и глубже и зарылась во влажный песок, словно морской моллюск или песчаная муха. Волны заливали ее, отбегали назад и снова набегали, а он все пытался вычерпать из своей "рыбки" воду, пока огромная волна, зеленая с белой шапкой, не налетела на нее и не поволокла за собой. Волна ударила "рыбку" о берег, и на песке в полосе прибоя осталась лишь груда кирпичей. Лиф стоял рядом, мокрый до ушей, вытирая соленую влагу с лица. Ничего там, на западе, нет! Только гигантские морские валы да дождевые облака". Нет! Острова все-таки там! Он точно знал это, он сам видал их - они были покрыты высоченными травами, раз в десять выше человеческого роста. Там золотились поля, по которым волнами проходил морской ветерок; там высились белые прекрасные города, стройные башни смотрели с холмов в морскую даль, слышались голоса пастухов, что пасли стада на сочных пастбищах...

Все-таки мое ремесло - кирпичи делать да строить, а не с морем сражаться, решил Лиф, внимательно обдумав свои действия. Теперь они казались ему довольно-таки глупыми, и он торопливо двинулся по мокрой от дождя боковой тропе наверх, за новой тачкой кирпичей.

Теперь, освободившись от власти дурацкой затеи с плаванием по воде, он заметил наконец, что Кожевенная улица совершенно опустела. Дубильня тоже разворочена и пуста. Лавки кожевенников зияют разверстыми черными пастями, а окна жилых комнат над лавками темны и слепы. В конце улицы какой-то старый сапожник жег костер, в котором с ужасающей вонью горела целая куча новых, ненадеванных башмаков. Рядом с сапожником терпеливо ожидал оседланный ослик, прядая ушами и фыркая от противного дыма.

Во дворе Лиф снова наполнил тачку кирпичами. На этот раз, когда он покатил ее вниз на берег, откидываясь назад и с трудом осаживая на крутых улицах свой тяжелый груз, скользя и едва сохраняя равновесие на извилистой тропе, спускающейся к морю, где его чуть не сдуло сильным ветром, за ним увязались двое. Потом подошли еще человека два-три с улицы Ростовщиков, потом - еще несколько с тех улиц, что возле рыночной площади, так что, когда Лиф смог наконец выпрямиться и вздохнуть - у самой кромки моря, где черная пенящаяся вода лизала его босые грязные ноги и пот высыхал на разгоряченном лице, - на берегу уже собралась небольшая толпа. Люди стояли вдоль глубокой колеи, продавленной колесом его тяжелой тачки. У них был тот же равнодушно-праздный вид, что и у пьяноватых Рейджеров тогда, утром. Так что Лиф и внимание на них обращать не стал, хотя заметил, что на вершине утеса стоит вдова с улицы Ткачей и смотрит вниз с перепуганным лицом.

Он закатил тачку в море и, когда вода достигла его груди, опрокинул кирпичи в воду, а потом легко выбрался на берег с сильной приливной волной, волоча за собой полную пены морской тачку.

Кое-кому из семейства Рейджеров это уже надоело, и он пошел прочь по берегу. Высокий парень с улицы Ростовщиков, окруженный кучкой таких же, как сам он, лентяев, усмехаясь, спросил Лифа:

- Что ж ты их прямо с утеса не сбросишь, старина?

- Так они тогда только на песок упадут, - пояснил Лиф.

- А, так ты их утопить хочешь! Прекрасно! Знаешь, кое-кто уж решил, что ты что- то из них строить задумал здесь, на берегу! Так парни из тебя самого раствор сделать были готовы. Пусть-ка эти кирпичи в холодной водичке помокнут! А ты молодец, старина!

И тип с улицы Ростовщиков, ухмыляясь, двинулся со своей компанией дальше, а Лиф пошел по тропе вверх за новой порцией.

- Приходи ужинать. Лиф, - встревоженным голосом сказала ему вдова на вершине утеса; сынишку она крепко прижимала к груди - уж больно ветер был сильным.

- Приду, - сказал он. - И буханку хлеба принесу. Осталась парочка про запас - с тех пор, когда хлебопеки еще здесь были. - И он улыбнулся вдове, но та не ответила на его улыбку.

Они пошли рядом, и через некоторое время она спросила:

- Ты выбрасываешь свои кирпичи в море, да, Лиф? Он громко рассмеялся и ответил:

- Да.

И на лице у нее появилось странное выражение - одновременно печальное и успокоенное. Впрочем, за ужином в своем уютном светлом домике она казалась спокойной и естественной, как всегда. Они с аппетитом ели сыр с черствым хлебом.

Весь следующий день он продолжал возить кирпичи на берег - тачку за тачкой. Если даже Рейджеры и видели это, то наверняка считали, что и он тоже занят - как и они сами, как и все вокруг - разрушением. Прибрежная отмель была довольно пологой, так что до настоящей глубины было еще далеко, и он мог заниматься своим делом почти незаметно для посторонних, так как кирпичи все время находились под водой - он начал укладывать их во время отлива, при низкой воде. Правда, во время прилива работать было очень тяжело, потому что море вокруг кипело, плевало ему прямо в лицо и волны с грохотом обрушивались ему на голову. Однако он продолжал работать. Ближе к вечеру, в сумерках, он принес на берег длинные железные прутья и сделал крепежные скобы, чтобы волны не подмыли и не разрушили его стену, в которой было уже целых два с половиной метра. Даже при отливе никто из "гневных" не смог бы ничего заподозрить. Парочка пожилых горожан, возвращавшихся из Храма с очередного покаяния, встретилась ему, когда он с лязгом и скрипом тащил пустую тачку по камням мостовой; люди мрачно улыбнулись Лифу.

- До чего же хорошо освободиться наконец от власти вещей, - сказал один тихонько, а второй согласно кивнул.

На следующий день - хотя снов про Острова так больше и не было - Лиф продолжал строить. Отмель начала резко уходить вглубь, и теперь он делал так: вставал на ту часть стены, которую только что сложил, и рядом с собой вываливал в море из тачки аккуратно уложенные кирпичи; потом вставал на кучу кирпичей и продолжал работу по горло в воде, задыхаясь, выныривая на поверхность и вновь погружаясь, но стараясь класть кирпичи точно в том направлении, которое заранее определил воткнутыми в дно железными прутами. Потом снова шел по серому пляжу, поднимался по тропе, грохотал по затихшим улицам города, направляясь за очередной порцией строительного материала.

Вдова, встретившись с ним у кирпичного двора, сказала вдруг:

- Разреши мне помогать тебе, хотя бы сбрасывать их с утеса; это ведь по крайней мере раза в два сократит тебе время.

- Груженая тачка слишком тяжела для тебя, - отвечал он.

- Ой, да ничего! - воскликнула она.

- Ну ладно, помогай, если хочешь. Но кирпичи-то, они, черти, тяжелые! Так что ты особенно много не нагружай. Я тебе и тачку поменьше дам. А твой мышонок зато сможет тоже прокатиться.

Итак, вдова начала помогать ему. Стояли красивые дни; серебристый туман по утрам застилал берег моря, рассеиваясь к полудню, когда начинало пригревать весеннее солнце. На прибрежных утесах и в расселинах зацвели травы. Больше на берегу не осталось ничего, что могло бы цвести. Теперь дамба уходила в море уже на много метров, и Лифу пришлось выучиться тому, чего раньше не умел никто, разве что рыбы: теперь он мог плавать как на поверхности воды, так и под водой, не касаясь при этом земной тверди.

Он никогда прежде не слыхивал, чтобы человек плавал в море, однако не слишком над этим задумывался - был занят весь день напролет. Вокруг него крутилась морская пена, всплывали пузырьки воздуха, когда он нырял, и капли воды оставались на коже, когда он выныривал, и приползали туманы, и шел апрельский дождь, и влага небесная сливалась с влагой морской. Порой Лиф чувствовал себя почти счастливым в этом мрачноватом зеленом мире, где невозможно было дышать; он упорно укладывал ставшие под водой странно твердыми и странно легкими кирпичи вдоль намеченного курса, и лишь потребность в воздухе заставляла его выныривать на волнующуюся под сильным ветром поверхность моря, задыхаясь и поднимая тучи брызг.

Он строил с утра до ночи. Ползал по песку, собирая кирпичи, которые его верная помощница сбрасывала ему с обрыва, потом нагружал тачку и тащил ее по дамбе в море; дамба была совершенно прямая, сверху - с полметра воды. Добравшись до ее конца, он сбрасывал кирпичи в море, нырял и начинал кладку; потом возвращался на берег за новой порцией. В город он поднимался только вечером, совершенно измотанный, изъеденный соленой водой до чесотки, голодный как акула. Он делил с малышом и вдовой ту нехитрую трапезу, которую ей удавалось приготовить. Была уже поздняя весна, стояли долгие теплые тихие вечера, но город казался очень мрачным, темным и каким-то застывшим.

Как-то раз, когда он, несмотря на усталость, все же заметил разительные перемены в городе и заговорил об этом, вдова пояснила:

- Ой, так ведь они же давно все уехали! Мне кажется...

- Все? - Он помолчал. - И куда же они уехали? Она пожала плечами. И подняла на него свои темные глаза. Они сидели за освещенным столом напротив друг друга в полной тишине. Она долго и задумчиво смотрела на него.

- Куда? - переспросила она. - А куда ведет твоя морская дорога. Лиф?

Он вздрогнул и застыл.

- На Острова, - наконец промолвил он, потом с облегчением рассмеялся и тоже посмотрел ей в глаза.

Она даже не улыбнулась. Только сказала:

- А они там есть? Неужели это правда: там есть Острова?

Потом оглянулась и посмотрела на спящего мальчика. В открытую дверь вливалось тепло позднего весеннего вечера, темным покрывалом окутавшего улицы, по которым больше никто не ходил, где никто больше не жил и не зажигал света в своем доме. Потом женщина наконец снова взглянула на Лифа и сказала:

- Знаешь, Лиф, кирпичей ведь совсем мало осталось. Всего несколько сотен. Тебе, наверное, придется сделать еще. - И она тихонько заплакала.

- О господи! - сказал Лиф, подумав о том, что его подводная дорога - длиной всего метров в сорок, а в этом море от берега до берега... - Так я поплыву туда! Ну успокойся, не плачь, милая. Неужели ты думаешь, что я могу оставить вас с мышонком одних? После того, как ты столько кирпичей мне на берег перетаскала? Ведь ты так старалась, что чуть ли не на голову мне их высыпала!.. После того, как ты бог знает из каких загадочных трав и ракушек готовила нам еду? После того, как мы с тобой столько раз сидели за этим вот столом, греясь у разожженного тобой огня? Неужели я могу забыть твои ласковые руки, твой смех? И оставлю тебя одну, в слезах? Ну успокойся, не плачь. Дай мне подумать, как нам всем вместе добраться до Островов.

Но он знал, что добраться ему туда не на чем. Во всяком случае, кирпичей ему не хватит. Все, что было в его силах, он уже сделал: сорок метров дамбы, уходящей в море.

- Как ты думаешь, - спросил он после долгого молчания - она за это время успела уже вытереть со стола и перемыть посуду: теперь, когда Рейджеры уехали, вода в их колодце снова, вот уже много дней, была чистой и прозрачной, - как ты думаешь: может быть, это... это... - Ему оказалось очень трудно договорить последнее слово, но она стояла рядом, притихнув, и ждала, так что он все-таки выговорил: - Это и есть Конец?

И сразу стало очень тихо. И в этой единственной освещенной комнате города, и во всех остальных темных комнатах темных домов, и на всех улицах, и на сожженных полях, и на заброшенных землях - замерло все. Замер, казалось, сам воздух. Все замерло и в Храме на холме, и даже на небесах. Повсюду разлилось молчание, нерушимое, всеобъемлющее, не дающее ответа. И только издали доносились живые звуки моря и еще - гораздо ближе - слышалось тихое дыхание спящего ребенка.

- Нет, - сказала женщина. И снова села напротив него, положив руки на стол, тонкие, загорелые до черноты руки с нежными, цвета слоновой кости ладонями. - Нет, - повторила она. - Конец и будет всему концом. А это - все еще ожидание Конца.

- Тогда почему же здесь остались... только мы одни?

- Ах вот что! - удивилась она. - Но ты же все время был занят своими кирпичами, а я - малышом...

- Завтра мы должны уходить, - сказал он, еще немного помолчав. Она только согласно кивнула.

Они поднялись еще до рассвета. Есть в доме было нечего, так что она сложила в сумку кое-какие детские вещички, а он сунул за ремень нож и мастерок, оба надели теплые плащи - он взял плащ, принадлежавший раньше ее мужу, - и, покинув домик, пошли под холодными еще лучами едва проснувшегося солнца по заброшенным улицам вниз, к морю. Он впереди, она следом; на руках она несла спящего ребенка, прикрыв его полой плаща.

Лиф, не сворачивая ни на северную дорогу, ни на южную, прошел прямо, мимо рыночной площади, к утесу и по каменистой тропе стал спускаться на берег. Она не отставала. Оба молчали. У самой кромки воды он обернулся к ней.

- Я буду поддерживать тебя над водой, пока хватит моих сил, - сказал он.

Она кивнула и тихонько ответила:

- Да, мы пойдем по той дороге, которую ты построил, как можно дальше.

Он взял ее за руку и повел прямо в воду. Вода была холодна. Обжигающе холодна. Холодный свет зари играл на пенистых гребнях волн, с шипением лизавших песок. Когда они ступили на дамбу, то почувствовали, какая она на удивление прочная и ровная, так что мальчик, проснувшийся было, снова уснул у женщины на плече, прикрытый полой плаща.

Они шли дальше, а волны все яростнее били в стену из кирпича: начинался прилив. Потом высокие валы стали окатывать их с головы до ног, одежда, волосы - все теперь промокло насквозь. Но вот они достигли конца дамбы, которую он столь упорно строил. Совсем недалеко, почти у них за спиной, виден был песчаный берег; песок в тени утеса казался черным; над утесом высились молчаливые бледные небеса. Вокруг кипели дикие волны, несли на гребнях клочья пены. А впереди - лишь безбрежное, беспокойное море, немыслимая бездна, темная пропасть.

Огромная приливная волна, стремясь к берегу, ударила их с такой силой, что они едва устояли на ногах; ребенок проснулся, разбуженный грубым шлепком моря, и заплакал. Странным был этот слабый жалобный плач в безбрежности холодного, злобно шипящего моря, которое всегда говорит людям одно и то же.

- Нет, я не могу! - заплакала мать, но только крепче сжала руку мужчины и еще теснее прижалась к нему.

Подняв голову, чтобы сделать последний шаг туда, где не было ни границ, ни пределов, он увидел вдруг на западе, на вздымающихся волнах, какой-то темный силуэт, потом - подпрыгивающий в воздухе огонек, мелькание белого паруса, напоминающего грудку ласточки в ярких лучах солнца. Ему показалось, что над морской далью раздаются голоса.

- Что это? - спросил он, но женщина не ответила: склонив голову к ребенку, она пыталась унять его слабый плач, словно бросавший вызов неумолчному шуму моря. Лиф застыл, вглядываясь в безбрежную даль, и снова увидел белизну паруса и танцующий над волнами огонек. Огонек этот, покачиваясь, приближался к ним, навстречу великому свету зари, что разгоралась у них за спиной.

- Подождите! - донеслось до них с той загадочной штуковины, что плыла по серым, с пенными гребнями волнам. - Подождите немного! - Голоса людей сладкой музыкой звучали над морем, и парус уже белым крылом почти склонялся над головой Лифа, и он уже видел лица, видел тянущиеся к нему руки, слышал, как незнакомцы зовут его: - Идите к нам, на судно, не бойтесь! И мы вместе поплывем на Острова...

- Держись, милая, - нежно сказал он женщине, и они сделали последний шаг.

Урсула Ле Гуин.

"Автор "записок на семенах акации"

-----------------------------------------------------------------------

Ursula K.Le Guin. The Author of the Acacia Seeds and Other Extracts

from the Journal of the Association of Thcrolinguistics (1974).

Пер. - И.Тогоева. "Миры Урсулы Ле Гуин". "Полярис", 1997.

OCR & spellcheck by HarryFan, 30 March 2001

-----------------------------------------------------------------------

И ДРУГИЕ СТАТЬИ ИЗ "ЖУРНАЛА АССОЦИАЦИИ ТЕРОЛИНГВИСТОВ*"

ПОСЛАНИЯ, ОБНАРУЖЕННЫЕ В МУРАВЕЙНИКЕ

Записи сделаны при помощи выделений осязательного органа муравья на сухих горошинах акации, выложенных в определенном порядке, рядами, в конце одного из тех извилистых туннелей, что соединяют самое сердце муравейника с внешним миром. В первую очередь внимание исследователя привлекло именно четкое, вполне вероятно значимое, расположение горошин.

Тексты, записанные на семенах акации, весьма фрагментарны, а перевод их на язык человека в определенной степени условен и в смысловом отношении носит характер интерпретации. Однако, на наш взгляд, данные послания интересны хотя бы уже потому, что разительно отличаются ото всех уже известных нам образцов муравьиного языка.

Семена N 1-13.

Не (буду) трогать разведчиков. Не (буду) ударять. (Буду) тратить на сухие зерна (мою) душевную теплоту. Могут найти их, когда (буду) мертв. Прикоснись к этому сухому дереву! (Я) зову! (Я есть) здесь!

Приведенный отрывок может быть прочитан и так:

Не тронь разведчиков. Не ударь. Потрать на сухие зерна тепло (твоей) души. (Другие) могут найти их, когда (ты) умрешь. Прикоснись к этому сухому дереву! Позови: (я) здесь!

Ни в одном известном нам диалекте муравьиного языка глагол не имеет показателей лица, кроме форм третьего лица (в единственном и множественном числе) и первого (во множественном числе). В данном тексте используются лишь формы инфинитива, поэтому не представляется возможным определить лицо, число и наклонение глаголов.

Семена N 14-22.

Длинны туннели. Длиннее то, что не имеет туннелей. Ни один из туннелей не достигает конца того, что не имеет туннелей. То, что не имеет туннелей, простирается дальше, чем мы могли бы пройти за десять дней (парафраза - "за всю жизнь"). Слава!

Восклицание "Слава!" представляет собой первую часть традиционного приветствия "Слава Королеве!", или "Да здравствует Королева!", или "Осанна Королеве!", однако в данном случае слово-знак "королева" опущено.

Семена N 23-29.

Как погибает муравей, захваченный врагами, так умирает муравей, оставленный друзьями (букв. "без других муравьев"), но сладки одиночества мгновения (букв. "все же быть без других муравьев сладостно, словно пить нектар").

Если муравей вторгается в чужую колонию, его обычно убивают. Если муравья изолировать от других членов его колонии, то он неизбежно умрет через день-два. Основную трудность в приведенном тексте представляет расшифровка словосочетания "без других муравьев", что, как видно из нашего перевода, по всей вероятности, означает "одиночество" - понятие, для которого в муравьином языке не существует самостоятельного слова-знака.

Семена N 30-31.

Ешьте яйца! Вверх (?) с королевой!

По поводу интерпретации второй фразы данного текста мнения исследователей весьма неоднозначны. Вопрос этот представляется весьма важным, так как все предшествующие записи до конца могут быть Понятны лишь в свете этого категорического призыва. Д-р Розбоун, например, исходит из той предпосылки, что автор - бескрылая и бесплодная рабочая самка - тщетно жаждет стать крылатой мужской особью и основать новую колонию, воспарив к вершине муравейника (т.е. "вверх"!) в брачном союзе с новой Королевой. Хотя рассматриваемая фраза и может быть прочитана именно так, все же, на наш взгляд, ничто в ней не подтверждает подобной интерпретации, и менее всего - непосредственно предшествующий текст N_30 "Ешьте яйца!". Значение этих слов не подлежит сомнению, хотя и представляется шокирующим.

Осмелимся высказать следующее предположение: основная путаница с прочтением текста N_31 возникает скорее всего из-за этноцентрической интерпретации слова-знака "вверх", которое у муравьев имеет двойное значение. "Верх", в понимании муравья, - это, несомненно, то место, откуда поступает пища, но, с другой стороны, "низ" - это гарантированная безопасность, покой, т.е. дом. "Верх" во втором значении - это еще и палящее солнце или морозная ночь, отсутствие убежища и родных туннелей, это ссылка, это смерть. Поэтому мы предполагаем, что автором этих крамольных воззваний была бесплодная рабочая самка, которая в уединении своего туннеля пыталась найти средства для выражения самой страшной формы богохульства, допустимой у муравьев, и, следовательно, правильное прочтение надписей на семенах N_30-31 и интерпретация их смысла на языке людей будут таковы:

Ешьте яйца! Долой королеву!

Рядом с горошиной N_31 было найдено иссушенное тельце крохотного рабочего муравья. Голова отделена от туловища, по всей вероятности, челюстями одного из солдат той же колонии. Порядок расположения горошин, напоминающий музыкальную строку, остался ненарушенным. (Муравьи-солдаты неграмотны, поэтому убийца и не заинтересовался бесполезными горошинами с выеденной сердцевиной.) В колонии вообще не обнаружено ни одного живого муравья; по всей вероятности, муравейник был разрушен во время войны с соседями вскоре после смерти автора приведенных здесь записей на семенах акации.

Дж.Д'Арбэ, Т.Р.Бардол

ГОТОВИТСЯ ЭКСПЕДИЦИЯ

Удивительная сложность знаковой системы языка пингвинов общеизвестна. В значительной степени запись знаков этого языка была облегчена использованием подводной кинокамеры. Отснятое на пленку можно по крайней мере повторить или показывать замедленно до тех пор, пока в плавной единой последовательности знаков не будут, после многократного повторения и внимательного сопоставления, выявлены основные элементы одного из наиболее изящных живых литературных языков мира, хотя, разумеется, нюансы и даже порой сокровенный смысл могут навсегда остаться непонятыми.

Профессор Дьюби, первым заметив отдаленное сходство письменности пингвинов и обыкновенных серых гусей, создал пробный словарь языка пингвинов. Исследования же этого языка по аналогии с дельфиньим, весьма до последнего времени распространенные, зашли в тупик и доказали свою несостоятельность.

Казалось почти неправдоподобным, чтобы система знаков, создаваемая в основном пастообразными крыльями, короткой шеей и движением воздуха, дала ключ к прочтению высокой поэзии этих водоплавающих писателей. Однако ничего удивительного здесь нет, просто мы забываем, что пингвины все же являются _птицами_, несмотря на множество очевидных несоответствий этому классу.

То, что их письменность напоминает дельфинью _по форме_, не должно служить основанием для вывода о том, что она и _по содержанию_ похожа на нее. Ведь язык пингвинов на самом деле значительно отличается от дельфиньего. Разумеется, оба эти языка характеризует удивительное остроумие, яркие вспышки безудержного юмора, изобретательность, изящество формы. Лишь немногие из многих тысяч литератур, созданных рыбами, отмечены неким чувством юмора, да и то лишь самым примитивным; языки акул или, например, тарпонов, крупных рыб из семейства сельдевых, безусловно, в высшей степени изящны, но им абсолютно чужды оптимизм и жизнестойкость, которые отчетливо ощущаются в языках всех китообразных. Радость, энергия, юмор - все это присуще и пингвинам, и, разумеется, многим представителям тюленьих. Всех перечисленных животных роднит то, что они теплокровны. Но строение мозга и детородных органов - вот непреодолимый барьер, вот что так отличает пингвинов от других морских теплокровных. Ведь дельфины, например, не откладывают яиц. И этот простой акт порождает целый мир различий.

Только после напоминания профессора Дьюби о том, что пингвины - птицы, что они не плавают, а _летают в воде_, теролингвисты смогли по-настоящему приблизиться к пониманию морской литературы пингвинов, только тогда были по-новому изучены и наконец оценены по достоинству километры кинозаписей.

Но трудности перевода преодолены не до конца.

Многообещающие записи были получены от пингвинов Алели с побережья Антарктиды. Записать групповую кинесику [кинесика - совокупность телодвижений (жестов, мимики), применяемых в процессе общения (за исключением движений речевого аппарата), а также наука, изучающая эти средства общения; кинетический язык - то же, что язык жестов] в штормующем океане, да еще при температуре 31ь по Фаренгейту [около 0 C], когда вода из-за обилия планктона напоминает густой суп, было очень трудно; однако упорство членов литературного кружка "Ледник Росса" было полностью вознаграждено появлением на свет такого шедевра, как "Под айсбергом", - этот отрывок из "Осенней песни" теперь всемирно известен в переложении ленинградской балерины Анны Серебряковой. Ни одна словесная интерпретация не может сравниться с ее необычайно удачной балетной версией. Потому что - и это вполне естественно! - невозможно передать при помощи письменного языка всю сложную эмоциональную многогранность данного произведения, столь блистательно переданную труппой Ленинградского балета.

И действительно, то, что мы называем "переводом" с языка пингвинов или с любого другого кинетического языка, представляет собой, прямо скажем, нечто вроде либретто без музыки. Балетная версия - вот подлинный перевод. Слова здесь практически бессильны.

Поэтому я и предлагаю считать - хотя предложение мое, возможно, будет встречено взрывами гнева, хмурыми взглядами или улюлюканьем и смехом, - что для _подлинного_ теролингвиста в отличие от артиста или просто любителя искусства кинетический морской язык пингвинов - не слишком благодарное поле деятельности, но тем не менее ученому гораздо интереснее исследовать язык императорских пингвинов, чем язык пингвинов Адели, несмотря на все очарование и относительную простоту последнего.

Изучать язык императорских пингвинов! Я предвижу многочисленные возражения моих коллег на только что высказанное предложение! Язык императорских пингвинов наиболее труден для человеческого восприятия и наименее доступен из всех остальных языков пингвинов. Именно в связи с этим профессор Дьюби как-то заметил: "Литература на языке императорских пингвинов столь же замкнута на себя, столь же недоступна, как и само закованное во льды сердце Антарктиды. Она, возможно, и обладает неземной красотой, но нам ее не постичь".

Возможно. Не стану недооценивать реальных трудностей исследования, не последней из которых является уже сам темперамент императорских пингвинов, гораздо более замкнутых и сдержанных, чем остальные представители этого отряда. Но, как это ни парадоксально, именно на такую черту их характера, как сдержанность, я и возлагаю свои основные надежды. Императорский пингвин - не одиночка, а птица общественная, и в брачный сезон они объединяются в колонии, как и пингвины, живущие на побережье Антарктиды, однако колонии императорских пингвинов значительно меньше и спокойнее. Связи между их членами носят скорее личный характер. Императорский пингвин - прежде всего индивидуалист. Поэтому я считаю, что литературное творчество этих пингвинов непременно окажется авторским, а не коллективным, а из этого следует, что их произведения вполне возможно адекватным образом перевести на язык людей. Это будет, разумеется, литература кинетическая, но весьма отличная от объемной, быстро меняющей форму, многоплановой литературы, развивающейся в русле коллективной морской традиции. Думаю, что литературные тексты императорских пингвинов вполне можно подвергнуть самому тщательному научному анализу и транскрибированию с помощью известных нам знаковых языковых систем.

"Что? - возмутятся мои противники. - Неужели мы должны тащиться к черту на рога, в вечную тьму, где бушуют метели и трещат морозы под шестьдесят, ради весьма слабой надежды получить образцы некоей, лишь предположительно существующей, поэзии странных малочисленных птиц, которые упорно сидят во мраке и холоде зимней ночи, согревая между лапами единственное яйцо?"

И я отвечу: "Да! Потому что, как и профессору Дьюби, инстинкт твердит мне, что неземная красота этой поэзии столь уникальна, что мы вряд ли найдем на Земле что-либо ей подобное".

Тем из моих коллег, в которых силен дух научного поиска и благородного риска во имя достижения духовных ценностей, я скажу: "Вы только представьте себе: льды, колючий снег, тьма, непрерывный вой и визг ветра. А во тьме ледяной пустыни, скорчившись, застыли истинные поэты. Они будут умирать от голода, но еще несколько недель не сойдут с места в поисках пищи, потому что между лапами каждого из них, укрытое теплыми перьями, покоится одно-единственное великолепное яйцо, которое только так можно уберечь от смертоносного прикосновения вьюги и льдов. Эти мужественные птицы не могут ни видеть друг друга, ни слышать. Им дано лишь _чувствовать дружеское тепло_. Вот в чем суть их поэзии, их искусства. Как и все кинетические литературы, литература императорских пингвинов беззвучна, но в отличие от других в основе ее - почти полная недвижность, хрупкие, легкие колебания воздуха, приподнятое перышко, дрогнувшее крыло, прикосновение - легкое, слабое, но _теплое_ прикосновение того, кто рядом. В невыразимо горьком одиночестве - сочувствие. В пустыне - присутствие друга. В окружающей со всех сторон смерти - жизнь".

ЮНЕСКО выделило мне значительную сумму на снаряжение экспедиции. Пока имеется четыре вакансии. В ближайший четверг мы отправляемся в Антарктиду. Если кто-то захочет присоединиться к нашей экспедиции - милости просим!

Д.Петри

РЕДАКЦИОННАЯ СТАТЬЯ ПРЕЗИДЕНТА АССОЦИАЦИИ ТЕРОЛИНГВИСТОВ

Что такое язык?

На этот вопрос, центральный для теролингвистики как науки, эвристический ответ был дан уже самим существованием такой науки. Язык - это средство общения. Вот исходная аксиома для всех наших теорий, исследований и открытий; и успех последних лишний раз подчеркивает важность этой аксиомы. Но на сходный, хотя и не идентичный вопрос "Что такое искусство?" мы до сих пор удовлетворительного ответа не дали.

Толстой в своей работе, название которой и составляет этот вопрос, дал на него ясный и четкий ответ: искусство - это тоже средство общения. Этот ответ, как мне представляется, был практически безоговорочно и без должной критики взят теролингвистами на вооружение. Однако он сам порождает массу вопросов. Например, почему теролингвисты изучают только язык животных?

Можно ответить: потому что растения не общаются между собой.

Хорошо, предположим, мы это установили. Стало быть, как это вытекает из нашей основной аксиомы, растения не имеют языка, а следовательно, не имеют и искусства. Но погодите! Это следует вовсе _не из основной аксиомы_, а всего лишь из недостаточно изученного постулата Толстого.

А что, если существует некоммуникативное искусство?

Или одни типы искусства коммуникативны, а другие нет?

Сами происходя от животных, активных хищников, мы, что вполне естественно, пытаемся обнаружить у других соответствующий тип коммуникативного искусства, и, когда нам это удается, такое искусство сразу же получает право на существование и свое место в типологической классификации. Способность определить типологическую принадлежность подобных видов искусства - недавнее блестящее достижение нашей науки.

Однако задумайтесь: несмотря на колоссальные успехи, сделанные теролингвистикой за последние десятилетия, мы только вступаем в эру великих открытий и ни в коем случае не должны становиться рабами собственных аксиом. Нам пока ни разу не удалось заглянуть за те далекие горизонты, что лежат перед нами. Мы пока еще не смеем принять тот поистине поразительный вызов, который бросают нам растения.

Если некоммуникативное искусство растений существует, то мы обязаны заново переложить буквально каждый кирпичик в фундаменте нашей науки и принять на вооружение совершенно новый набор технических приемов исследования.

Потому что просто-напросто невозможно одним и тем же способом исследовать и описывать леденящие душу детективные истории, столь распространенные в литературе ласок, любовные песни лягушек или туннельные саги земляного червя - и литературные произведения, созданные красным деревом или кабачками.

Этим объясняется и то, что безусловно смелые попытки д-ра Шриваса из Калькутты использовать замедленную съемку для записи лексики подсолнухов были обречены на неудачу. Он подошел к решению данного вопроса с позиций кинесики и пользовался теми же приемами исследования коммуникативного искусства, что и при записи произведений черепах, устриц, ленивцев. Для него основной проблемой представлялась лишь поразительная замедленность кинесики растений.

Однако копать здесь нужно значительно глубже. Искусство, которое д-р Шривас стремился обнаружить, если оно действительно существует, должно принадлежать к некоммуникативному типу и, возможно, к некинетическому. Возможно также, что время - основной элемент, матрица и мера всех известных искусств животного мира - вообще не имеет отношения к искусству растений. Растения могут пользоваться, например, такой мерой, как _вечность_. Однако мы этого пока не знаем.

Да, не знаем. И догадываемся лишь об одном: предполагаемое искусство растений в корне отлично от искусства животных. Что же оно конкретно представляет собой, сказать пока не можем: мы его для себя даже не открыли. И все же я с известной долей уверенности предсказываю, что оно существует и, по всей вероятности, окажется не активным, а реактивным, т.е. главным в нем будет не действие, а реакция, не направленная коммуникация, а рецепция. Это полностью противоречит тому, на чем основаны известные нам виды искусства, поддающиеся сопоставлению и типологическому определению. Таким образом, мы можем открыть первое в истории _пассивное_ искусство.

Но сможем ли мы вообще когда-либо узнать, что оно существует? Сможем ли его познать?

Это, разумеется, будет невероятно трудно. Но не надо отчаиваться! Вспомните: совсем недавно, еще в середине двадцатого века, большинство деятелей науки и искусства не верили даже в то, что язык дельфинов может быть расшифрован человеком и окажется безусловно достойным его внимания! Возможно, через сто лет кто-то так же посмеется и над нашими сегодняшними опасениями. "Представьте себе, - скажет некий фитолингвист [phyton - растение; неологизм, который можно перевести и как "лингвистика растений"] литературному критику-эстету, - ведь они тогда даже языка баклажанов не знали!" И оба снисходительно улыбнутся, наденут рюкзаки и отправятся к пику Пайка [вершина в Скалистых горах США, высота более 4 км], чтобы прочесть в оригинале недавно дешифрованные стихи лишайника, записанные на северной стороне его вершины.

И вместе с ними или чуть погодя туда поднимется еще более хитроумный исследователь, настоящий искатель приключений, - первый геолингвист, который, не обращая особого внимания на изящную, но недолговечную поэзию лишайника, прочтет еще менее коммуникативные, еще более пассивные, совершенно вневременные, холодные, вулканические стихи гор, в которых каждая скала - одно-единственное слово, сказанное Бог весть когда самой Землей, плывущей в бесконечном одиночестве и в бесконечном сообществе - во Вселенной.

* Неологизм, образованный от греч. teras - зверь;

этот термин может быть переведен и как "зверолингвистика"

Урсула Ле Гуин.

An die music

-----------------------------------------------------------------------

Пер. - И.Тогоева. "Миры Урсулы Ле Гуин". "Полярис", 1997.

OCR & spellcheck by HarryFan, 30 March 2001

-----------------------------------------------------------------------

- Тут вас кто-то спрашивает. Некий господин Гайе.

Отто Эгорин кивнул. Это был его единственный свободный день в Фораное, и неизбежным казалось, что какие-то юнцы, подающие надежды, непременно отыщут его и день, естественно, пропадет. По тону слуги он догадался, что "кто-то" - персона не слишком важная. Впрочем, он слишком долго занимался исключительно делами жены, организовывая ей концертное турне, и теперь воспринимал почти как развлечение очередного поклонника своего таланта, рвущегося к нему в ученики.

- Проводите его сюда, - сказал Отто, вновь занялся письмом, которое писал, и поднял голову, только когда посетитель успел вдоволь налюбоваться его крупной и совершенно лысой головой. Он отлично знал, что первое подобное впечатление навсегда гасит практически любые наглые поползновения. Однако этот посетитель наглым отнюдь не выглядел: невысокий, в дешевеньком костюме, он держал за руку маленького мальчика и что-то заикаясь бормотал насчет чудовищной бесцеремонности... драгоценного времени... великой привилегии...

- Так-так, ну хорошо, - промолвил импресарио, в меру доброжелательно, ибо знал, что если таким вот застенчивым сразу не помочь освоиться, то на них уйдет куда больше времени, чем на самого дерзкого наглеца, - значит, он у вас играет гаммы с тех пор, как научился сидеть, а "Аппассионату" - с трех лет? Или, может, вы сами пишете для него сонаты, дорогой мой? - Ребенок не мигая смотрел на него холодными темными глазами. Мужчина стал еще больше заикаться и совсем умолк.

- Ради Бога простите меня, господин Эгорин, - заговорил он снова, - я бы никогда не осмелился... но моя жена больна, и по воскресеньям я вожу мальчика гулять, чтобы хоть немного освободить ее от забот... - Мучительно было видеть, как он то краснеет, то бледнеет. - Он никаких хлопот не причинит! - вырвалось у него.

- В таком случае, о ком идет речь, господин Гайе? - довольно сухо спросил Отто.

- Я пишу музыку, - сказал Гайе, и Отто наконец понял, что ошибся: не мальчика предлагали ему в качестве очередного вундеркинда; у мужчины под мышкой торчал небольшой сверток - скатанная в трубку нотная бумага.

- Ах так! Ну хорошо, дайте-ка мне посмотреть, пожалуйста, - сказал Отто, протягивая руку. Именно этого момента он больше всего опасался при общении со стеснительными людьми. Однако Гайе не стал объяснять в течение получаса, что именно он хотел написать, как и почему, комкая свои сочинения и потея, а молча протянул ноты Эгорину и, когда тот сделал приглашающий жест, присел на жесткий гостиничный диван. Мальчик сел с ним рядом; оба явно нервничали, однако казались покорными и смотрели на Отто одинаковыми, странно неподвижными темными глазами. - Видите ли, господин Гайе, в конце концов, вы ведь именно за этим сюда пришли, верно? Самое главное для вас - музыка, которую вы мне принесли. И вы хотите, чтобы я на нее взглянул. Мне тоже хочется посмотреть ваше произведение, так что прошу меня извинить. - С этими словами ему обычно удавалось вырвать манускрипт из рук застенчивых говорунов и посмотреть его. Однако мужчина просто кивнул в ответ и пояснил едва слышно:

- Здесь четыре песни и ч-ч-часть реквиема.

Отто нахмурился. В последнее время он часто говорил, что понятия не имел о том, сколько идиотов на свете пишут песни, пока не женился на певице. Однако мрачные подозрения улеглись, стоило ему взглянуть на первую песню; это оказался дуэт для тенора и баритона, и Отто даже решил, что стоит разгладить хмурые складки на лбу. Последняя из четырех песен особенно привлекла его внимание; это было одно из лирических стихотворений Гете, положенное на музыку. Отто даже вылез из-за письменного стола и двинулся в сторону пианино, однако вовремя остановился: ни к чему зря обнадеживать. С такими посетителями нужно ухо держать востро, не то сыграешь хотя бы одну ноту из сочиненной ими дребедени, и они уже считают себя равными Бетховену и уверены, что через месяц непременно будут выступать в столице в программе Отто Эгорина. Впрочем, на этот раз попалась настоящая музыка - замечательная мелодия в первом голосе и полный томления, изящный, тихий аккомпанемент. Он перешел к реквиему, точнее - к трем его фрагментам: Kyrie eleison [Господи, помилуй! (греч.)], Benedictus [Благословенный (лат.)], Sanctus [Священный (лат.)]. Почерк был аккуратный, но торопливый и мелкий. Ну да, нотная бумага ведь дорогая, подумал Отто, взглянув на башмаки посетителя. В ушах у него звучало соло тенора, сопровождаемое громом органа, тромбонов и контрабасов. "Benedictus qui venit in nomine Domini"... [начало молитвы "Благословен будь тот, кто является от имени Господа" (лат.)] - очень интересно задумано: как раз когда кажется, что грохот инструментов вот-вот сведет тебя с ума, мелодия вдруг становится прозрачной, простой, и можно поклясться: именно такой она и была все время. А тенор, черт бы его побрал! Piano да еще на самых верхних нотах! Нет, вы найдите мне такой тенор, чтобы все это спел да и сумел заглушить ревущие тромбоны! Так, теперь Sanctus: что ж, замечательно, ага, труба... нет, в самом деле замечательно! Отто поднял голову. Он, сам того не замечая, отбивал рукой ритм, кивал, улыбался и что-то бормотал себе под нос. Ну и музыка!

- Подойдите-ка сюда! - сказал он сердито. - Как ваше имя? Что это такое?

- Ладислас Гайе. Это... это... вторая труба.

- А почему не помечено? Вот здесь, сыграйте-ка!

Они прошли Sanctus с начала и до конца пять раз.

- Плам, пла-ам, плам! - гудел Отто, изображая трубу. - Прекрасно! А почему у вас здесь басы вступают, раз-два-три-четыре - Р-РАЗ! - и вступают басы, как слоны, а зачем, собственно?

- Чтобы вернуться к началу, послушайте, вот орган аккомпанирует тенорам, - и пианино загрохотало, а Гайе запел хрипловатым тенорком. - Вот является Саваоф, потом вступают виолончели и ревут слоны, четыре слона, Sanctus! Sanctus! Sanctus!

Гайе пересел на прежнее место. Отто с трудом оторвался от последней ноты. В комнате стояла тишина.

Отто поправил увядающую красную розу в вазе, стоявшей на взятом напрокат пианино, и спросил:

- А где вы, собственно, надеетесь услышать исполнение этого реквиема?

Композитор молчал.

- Нужен женский хор. И два мужских. И оркестр в полном составе - с духовыми, с органом. Ну-ну. Дайте-ка мне еще разок взглянуть на ваши песни. Для мессы вы больше ничего не написали?

- "Верую", только еще оркестровка не готова.

- Полагаю, там вы введете двойное количество ударных, а? Ну хорошо. Так которая из них на слова Гете? Дайте-ка я сыграю. - Он дважды сыграл песню с начала и до конца, потом долго молчал, машинально наигрывая одну из причудливых, точно недоговоренных музыкальных фраз аккомпанемента. - А знаете, первоклассная музыка! - заявил он наконец. - Просто первоклассная. Нет, какого черта! Вы что, пианист? Кто вы, собственно, такой?

- Обыкновенный чиновник.

- Чиновник? Какой еще чиновник? Так это что, ваше хобби, а? Вы этим в свободное время развлекаетесь?

- Нет, это... это то, что я...

Отто поднял голову и посмотрел на него: какой-то коротышка в жалком костюме, бледный от волнения, неразговорчивый...

- Я бы хотел кое-что узнать о вас поподробнее, Гайе! В конце концов, вы вторглись ко мне, заявили: "Я пишу музыку", показали мне кое-что - маловато, правда, но очень неплохо. Очень... Да, очень, особенно вот эта песня и ваш Sanctus, впрочем, и Benedictus - тоже настоящая работа. Мне просто не оторваться! Но я и раньше видел неплохие произведения - на бумаге. Вот вы когда-нибудь выступали со своими на публике? Сколько вам лет, кстати?

- Тридцать.

- Что вы еще написали?

- Ничего. Во всяком случае, ничего достаточно крупного...

- К тридцати-то годам? Всего четыре песни и половину реквиема?

- У меня мало времени остается для работы.

- Господи, какая чепуха! Чепуха! Невозможно написать такое, не имея никакой практики. Где вы учились?

- Здесь, в Школе Канторов... до девятнадцати лет.

- У кого? У Бердике, у Чея?

- У Чея и у мадам Везерин.

- Никогда о такой не слышал. И больше вы мне ничего не покажете?

- Остальное хуже или еще не закончено...

- Сколько вам было лет, когда вы написали эту песню?

Гайе колебался:

- По-моему, лет двадцать.

- Десять лет назад! А что вы остальное-то время делали? Скажете "хочу музыку писать", да? Ну так и пишите! Что я еще могу вам посоветовать? Эти вещи хороши, даже очень хороши, а тот пассаж с ревущими тромбонами просто отличный! Дорогой мой, вы безусловно можете писать музыку, но чем я-то могу помочь? Не могу же я опубликовать четыре песни и полреквиема, написанные никому не известным учеником Васласа Чея? Ясно, что нет. Вам, насколько я понимаю, требовалось чье-то одобрение? Что ж, это в моих силах. Я полностью одобряю вашу деятельность. Да, одобряю и призываю вас писать больше музыки, больше. Почему вы ее не пишете?

- Я понимаю, как это мало, - сдавленным голосом проговорил Гайе. Лицо его было искажено, рука елозила по узлу галстука, мяла и терзала его. Он вызывал у Отто одновременно жалость и раздражение.

- Да, крайне мало, но почему бы не написать еще? - спросил Отто, стараясь быть дружелюбным.

Гайе потупился, словно разглядывая клавиши, потом коснулся их рукой; он весь дрожал.

- Видите ли, - начал он, потом вдруг резко отвернулся, сгорбился, спрятал лицо в ладонях и разрыдался. Отто так и застыл на вертящейся табуретке у фортепиано. Мальчик, о котором никто не вспоминал, все это время смирно просидел на диване, свесив ножки в серых чулках; теперь он соскользнул на пол и бросился к отцу; и, разумеется, тоже захныкал. Он упорно тянул отца за куртку, пытаясь достать его руку, и шептал:

- Папа, не надо, папа, пожалуйста, не надо.

Гайе опустился на колени и одной рукой обнял ребенка:

- Извини, Васли. Не волнуйся, все хорошо... - Но он никак не мог успокоиться, и Отто встал, позвал горничную жены и величественно приказал:

- Возьмите-ка этого молодого человека да угостите его чем-нибудь вкусненьким, пусть порадуется, хорошо?

Горничная, спокойная молодая швейцарка, абсолютно уверенная, что все жители Центральной Европы сумасшедшие, кивнула и, совершенно не обращая внимания на плачущего мужчину, сказала:

- Пойдем-ка со мной, малыш. Как тебя зовут?

Но ребенок продолжал цепляться за отца.

- Ступай с этой госпожой, Васли, - сказал Гайе, и мальчик позволил девушке взять себя за руку и увести.

- Хороший у вас малыш, - сказал Отто. - А теперь, Гайе, присядьте-ка. Бренди? Немножко, а? - Он открыл дверцы бюро, выдвинул какой-то ящик, фыркая и что-то ворча себе под нос, протянул Гайе стакан и снова уселся за стол.

- Я не могу... - начал было совершенно измученный Гайе.

- Да, не можете; и я не могу; что ж, бывает. Возможно, вас это удивляет больше, чем меня. А теперь послушайте, Ладислас Гайе. У меня нет времени заниматься чужими бедами, у меня слишком много собственных забот. Но раз уж мы с вами так далеко зашли, то я бы хотел знать: из-за чего вы сдались?

Гайе покачал головой и ответил по-прежнему покорно; смиренное выражение исчезло у него с лица, лишь пока они занимались его сочинениями. Он вынужден был бросить музыкальное училище, когда умер его отец; теперь ему приходится содержать мать, жену и троих детей, будучи жалким чиновником на заводе, изготовляющем шарикоподшипники и прочие мелкие детали. Там он работает уже одиннадцать лет. Четыре раза в неделю по вечерам он дает уроки игры на фортепиано, и ему разрешают пользоваться классом в Школе Канторов.

Некоторое время Отто молчал; ему просто нечего было сказать в ответ.

- Господь явно позаботился, чтобы ваш жизненный путь был достаточно тернист. Не повезло вам, - заметил он. Гайе не ответил. И действительно, слова "повезло" или "не повезло" не годились для описания той нескончаемой череды несправедливостей, от которых Ладислас Гайе, как и многие другие, страдал так жестоко, зато Отто Эгорин, неизвестно по какой причине, не страдал совершенно. - Почему вы решили прийти ко мне, Гайе?

- Мне это было необходимо. Я знал, что вы, вероятно, скажете: этого мало. Однако, услышав о вашем скором приезде сюда, я поклялся обязательно повидать вас. Я должен был сделать это. Меня, конечно, знают в Школе, но там все слишком заняты с другими учениками; с тех пор как умер Чей, не осталось никого... Мне необходимо было вас увидеть! Не для того, чтобы вы меня приободрили - просто очень хотелось увидеть того, кто живет ради музыки, кто организует половину всех концертов в стране, кто символизирует собой...

- Успех, - договорил за него Отто Эгорин. - Да, я понимаю. Я ведь хотел стать композитором. Когда мне было двадцать и я жил в Вене, то вечно ходил к дому Моцарта или к могиле Бетховена. Я взывал к Малеру, к Рихарду Штраусу, ко всем композиторам, которые когда-либо посещали Вену. Я тщательно изучал их путь к успеху - как живых, так и мертвых. Когда-то они написали музыку, которую исполняют до сих пор. Видите ли, уже тогда я понимал: сам я настоящим композитором не являюсь, так что мне нужно ощутить реальность их существования, чтобы жизнь обрела хоть какой-то смысл. Впрочем, вас это не касается. Вам и нужно-то всего лишь напомнить, что музыка существует вечно. Я прав? И что не все на этом белом свете занимаются изготовлением шарикоподшипников.

Гайе кивнул.

- А что, больше некому позаботиться о вашей матери? - вдруг спросил Отто.

- Моя сестра вышла замуж за чеха, они живут в Праге... А она прикована к постели, моя мать то есть...

- Понятно. Да еще имеется жена, у которой нервы не в порядке, детишки, бесконечные счета, и этот шарикоподшипниковый завод... Верно? Ну что ж, Гайе, не знаю, что вам и сказать. Видите ли, был на свете Шуберт. Я часто думаю о нем - это вовсе не вы заставили меня о нем вспомнить - и никак не могу понять, для чего Господь создал Франца Шуберта? Чтобы искупить чужие грехи? И почему он убил его именно тогда, когда был достигнут уровень его последнего квинтета?.. Но сам-то Шуберт не задумывался, зачем Господь его создал. Разумеется, затем, чтобы писать музыку! Du holde Kunst, ich danke dir! [О, прекрасная Музыка, благодарю тебя (нем.)] Невероятно! Маленький, болезненный, безобразный, развалина в очках! Ему так и не довелось услышать, как исполняют его произведения... Du holde Kunst! Как лучше - "о, милосердное Искусство" или "о, возлюбленное Искусство"? Точно искусство способно быть добрым или милосердным! А вы никогда не думали, что надо все это бросить, Гайе? Только не музыку. Все остальное, а?

Он выдержал взгляд странных, холодных и темных глаз, не испытывая ни стыда, ни желания извиниться. Гайе ведь сам только что сказал: он, Отто Эгорин, живет ради музыки. И это действительно так. Он мог бы проявить буржуазную доброту и сочувственно отнестись к этому бедняге, которому ничего в мире не нужно, чтобы быть хорошим композитором, разве что немножко денег; но он ни за что не стал бы извиняться перед его больной матерью, или больной женой, или тремя детишками. Если живешь ради музыки, то и живи ради нее.

- Я не так устроен.

- Значит, вы не годитесь и для того, чтобы писать музыку.

- Вы думали иначе, когда читали мой Sanctus.

- Du lieber Herr Gott! - взорвался Отто. Он был большим патриотом, но мать его была уроженкой Вены, он и сам вырос в Вене, так что в моменты сильного душевного волнения переходил на немецкий. - Ну хорошо! А вам никогда не приходило в голову, мой дорогой молодой друг, что вы берете на себя некую ответственность, если пишете нечто вроде этого? Что с вас за ваш Sanctus еще спросится? Что у музыки не бывает ни артрита, ни расстроенных нервов, ни голодного брюха, ни "папа, папа, я хочу то, я хочу это", но тем не менее она зависит-от вас, от вас одного? Другие тоже могут кормить детей и ухаживать за больными женщинами. Но больше никто не может написать вашу музыку!

- Да, я понимаю.

- Но не совсем уверены, что кто-нибудь возьмется кормить ваших детей и содержать ваших больных женщин. Возможно, и нет. Так-так... вы слишком мягки, слишком мягки, Гайе. - И Отто забегал по комнате на своих кривоватых ногах, фыркая и гримасничая.

- Можно мне прислать вам реквием, когда я его закончу?

- Да. Да, разумеется! Мне было бы очень приятно. Только когда же это случится? Лет через десять? "Гайе? А кто, черт побери, это такой? Где я его встречал?.. Но, знаете, очень неплохо... у молодого человека явно есть задатки..." А вам уже будет сорок, вы уже начнете уставать, уже сами вплотную подойдете к артриту или расстройству нервной системы... Но, конечно же, присылайте мне свой реквием! Вы очень талантливы, Гайе, и обладаете великим мужеством, но чересчур мягки; вам не стоит писать такие большие вещи, как Реквием. Вы не можете служить двум господам сразу. Пишите песни, небольшие пьесы, что-нибудь такое, о чем можно думать во время работы на этом вашем Богом забытом предприятии, а записать потом, ночью, когда ваше семейство хотя бы на пять минут оставит вас в покое. Пишите на чем придется, хоть на неоплаченных счетах, и присылайте мне, только не думайте, что непременно нужно покупать лучшую нотную бумагу по два с половиной кронера за лист! Этого вы себе позволить не можете. А вот когда ваши вещи будут опубликованы, тогда другое дело. Присылайте, присылайте мне свои песни и не через десять лет, а через месяц, считая от сегодняшнего дня, и если они будут такими же хорошими, как та, что на слова Гете, я отдам вам целое отделение в концерте моей жены, который состоится в декабре в Красное. Пишите небольшие песни, а не огромные мессы. Гуго Вольф - вы ведь знаете Гуго Вольфа? - так вот, Гуго Вольф писал только песни, ясно?

Он опасался, что Гайе, преисполненный благодарности, снова сорвется, и все-таки был доволен собой, мудрым и великодушным: он ведь уже сумел осчастливить этого бедолагу и теперь имел право на собственную выгоду. Второй голос той мелодии на слова Гете все еще звучал в голове - вольный, незатейливый, печальный и прекрасный. Потом вдруг заговорил сам Гайе, и Отто не сразу понял - хотя и не особенно удивился, - что в словах его звучит отнюдь не благодарность.

- Реквием - именно то, для чего я предназначен, он живет у меня внутри. А песни - да, они порой рождаются сразу в большом количестве, но я никогда не имел возможности записать их, даже если хотел: для этого потребовался бы целый день. Видите ли, этот реквием и еще одна симфония, над которой я в последнее время работал, обладают как бы определенным объемом и весом, ты долгое время носишь их в себе и всегда можешь продолжить работу над ними, если появляется время. Я понимаю, этот мой реквием кажется несколько амбициозным. Однако я уже знаю, что именно хотел бы сказать в нем. И это будет неплохо. Понимаете, я уже умею выразить то, что должен был выразить. Я уже начал работу над ним и теперь обязан ее закончить.

Отто давно уже перестал бегать по комнате, остановился и смотрел на Гайе недоверчиво, но с неким дружелюбным долготерпением.

- Ба! - сказал он. - Так какого же черта тогда вы явились ко мне? Да еще и нюни тут распустили? А сами заявляете: спасибо, мол, большое за ваши советы и предложения, но я все-таки попытаюсь достигнуть недостижимого? Невежество, безрассудство - нет, это все я пережить могу - но вот глупость, абсолютную глупость артистов у меня больше нет сил выносить!

Смущенный, снова ставший покорным, Гайе сидел перед ним в своем жалком костюме и сам тоже казался жалким; все в нем свидетельствовало о крайней нужде, о чрезмерном напряжении, о постоянном недоедании, о неизбывных бытовых неурядицах и заботах. Отто отлично понимал: можно кричать на него хоть два часа, можно пообещать ему рекомендательные письма, публикацию его произведений, выступления перед публикой - Гайе все равно ничего не услышит и будет лишь повторять невнятно и заикаясь: "Сперва я должен закончить реквием..."

- Вы читаете по-немецки?

- Да.

- Это хорошо. Значит, как только ваш реквием будет закончен, сразу начинайте писать песни. На немецком. Или на французском, если он вам больше нравится, публика к нему привыкла. Знаете, в Вене и Париже не станут особенно слушать песни на языке, вроде нашего, на каком-нибудь румынском или датском - они для публики всего лишь забава, этакое фольклорное явление. А мы с вами хотим, чтобы вашу музыку слушали, так что пишите в расчете на крупные государства и помните, что большинство певцов - идиоты. Договорились?

- Вы очень добры, господин Эгорин, - сказал Гайе, но отнюдь не покорным тоном, а с холодным достоинством, позабавившим Отто. Он явно понял, что Отто уступил его упрямому безрассудству, как уступил бы безрассудству любого великого, знаменитого артиста, которого стал бы обхаживать с шуточками, а ведь его, Гайе, он мог бы с тем же успехом запросто раздавить, как какого-нибудь жучка. И он догадался: Отто побежден.

- Вот только отложили бы вы этих своих громогласных слонов хоть ненадолго, хоть на несколько вечеров, и написали бы что-нибудь такое, знаете ли, что можно было бы опубликовать, вставить в концерт, что вы сами смогли бы услышать в чужом исполнении, - говорил Отто по-прежнему иронично, по-прежнему с легким раздражением, однако вполне уважительно, и тут вдруг дверь со стуком распахнулась. Вошла жена Отто Эгорина, которая волокла за собой сынишку Гайе. Следом за ними шла горничная-швейцарка. В комнате мгновенно стало много народу - мужчины, женщины, дети, - зазвучало множество голосов, запахло духами, заблестели драгоценности.

- Отто, посмотри, кого я обнаружила у Анны Элизы! Ты видел когда-нибудь такое обворожительное дитя? Нет, ты только посмотри, какие у него глаза - огромные, темные, трагические! Его зовут Васли, и он любит шоколад. Такое чудо, настоящий маленький мужчина! Нет, ты когда-нибудь видел подобного ребенка? Как вы поживаете? Я очень рада... Вы ведь отец Васли?.. Ну да, разумеется! Те же глаза! Господи, какая отвратительная дыра - этот городишко! Отто, я хочу уехать отсюда сразу после концерта, на первом же поезде, мне все равно, пусть он хоть в три утра отходит. У меня такое ощущение, что я уже похожа на те огромные заброшенные дома за рекой - у них окна, как пустые глазницы черепа, и пялятся, пялятся, пялятся без конца! Почему эти дома не снесут, если там больше никто не живет? Никогда, ни за что больше не поеду на гастроли в провинцию, провались оно, это вдохновляющее воздействие национального искусства! Не могу я петь здесь на каждом кладбище, Отто. Анна Элиза, приготовьте мне ванну, пожалуйста. Я чувствую себя грязной, прямо-таки бурой от грязи, такого же цвета, как их гречневая крупа. Вы из администрации Сорга?

- Я уже говорил с ними по телефону, - вмешался Отто, зная, что Гайе ничего не сможет ей ответить. - А господин Гайе - композитор, дорогая, он пишет мессы. - Он не сказал "песни", потому что это слово тут же привлекло бы внимание Эгорины. Он пытался хоть чем-то отплатить Гайе, давая ему предметный практический урок. Эгорина, которой мессы были совершенно не интересны, продолжала болтать о своем. Перед каждым концертом из нее в течение двадцати четырех часов изливался бесконечный поток слов, она умолкала, только когда выходила на сцену петь - высокая, великолепная, сияющая улыбкой. После концерта она обычно становилась очень тихой и задумчивой. По словам Отто, она являлась "самым прекрасным музыкальным инструментом в мире". Он женился на ней только потому, что это было единственным способом удержать ее от выступлений в опереттах; упрямая, глупая и чувствительная, что было в ней прямо пропорционально ее таланту, Эгорина ужасно боялась провала и желала добиться успеха надежным путем. Женившись на ней, Отто заставил ее пойти к победе нелегким путем солистки хора. В октябре она должна была впервые петь в опере - в "Арабелле" Штрауса. Вполне возможно, что перед этим она будет говорить не умолкая в течение полутора месяцев. Но Отто вполне мог вынести это испытание. Эгорина, в общем, отличалась красотой и добродушием; кроме того, совсем не обязательно было ее слушать. Она не очень-то обращала внимания на то, слушают ее или нет; главное - чье-то присутствие, аудитория.

Она продолжала говорить. Из ванной комнаты доносился звук льющейся воды. Зазвонил телефон, Эгорина взяла трубку. За все это время Гайе не промолвил ни слова. Мальчик с мрачным видом стоял с ним рядом. Эгорина совершенно забыла о Васли после своего торжественного выхода и теперь ругалась с кем-то по телефону, как извозчик.

Гайе встал. Облегченно вздохнув, Отто проводил его до дверей, протянул две контрамарки на завтрашний концерт Эгорины и, пожав плечами, отверг всякую благодарность:

- Да что вы в самом деле! Нам тут и билеты-то распродать не удалось! Какая музыка - совершенно тухлый город!

У них за спиной продолжал литься восхитительный голос Эгорины, взрывы ее смеха казались струями великолепного фонтана.

- Господи! Да какое мне дело, что там этот еврейчик скажет? - пропела она, и снова золотистыми колокольчиками зазвенел ее смех.

- Знаете, Гайе, - сказал Отто Эгорин, - этот мир вообще не очень-то годится для музыки. Особенно теперь, в 1938 году. Вы не единственный, кто мучается вопросами: а что такое добро? кому нужна музыка? кто хочет ее слушать? А действительно, кто, если Европа кишит военными, точно труп червями? Если в России пишут симфонии, желая торжественно отметить открытие очередной птицефабрики на Урале? Если музыка годится лишь для того, чтобы Пуци наигрывал на фортепиано, успокаивая нервы Вождя? Знаете, к тому времени как вы закончите свой Реквием, все церкви, вполне возможно, взлетят на воздух, а мужской хор будет выступать исключительно в военной форме, а потом и он тоже взлетит на воздух. Если же этого все-таки не произойдет, пришлите ваш Реквием мне, мне это небезразлично. Впрочем, особых надежд я не питаю. Я, как и вы, на стороне проигравших. И она тоже, моя Эгорина. Можете мне не верить, но это так. Она-то никогда этому не поверит... А музыка сейчас ни к чему, она сейчас бесполезна, Гайе. Она утратила свою силу. Но вы пишите - песни, реквием - пишите, это никому не приносит вреда. А я буду продолжать свою концертную деятельность, это тоже никому не приносит вреда. Но это не спасет нас...

Ладислас Гайе с сыном пошли от гостиницы пешком, через старый мост над рекой Рас; их дом находился в Старом Городе, в одном из унылых беспорядочно застроенных кварталов северного берега. Все приличные современные дома Фораноя были на южном берегу, в Новом Городе. Стоял ясный теплый день; поздняя весна. Они остановились на мосту, любуясь отражавшимися в темной воде арками; каждая из них, соединяясь со своим отражением, образовывала идеальную окружность. Мимо проплыла баржа, тяжело нагруженная упаковочными клетями, и Васли, которого отец взял на руки, иначе ему ничего не было видно из-за каменных перил моста, сплюнул вниз, прямо на одну из клетей.

- Как тебе не стыдно! - сказал Ладислас без особого, впрочем, возмущения. Он был счастлив. Неважно, что он заикался и лепетал что-то, как ребенок, перед великим импресарио Отто Эгорином. Неважно, что сам он безумно устал, что сегодня жена особенно не в форме, что они давно уже опаздывают домой. Ему было безразлично все, кроме маленькой твердой ладошки сына, которую он сжимал в руке, и ветра, который здесь, на мосту, перекинутом меж двумя городами, уносил прочь все лишние звуки и оставлял человека в тишине, омытой теплом молчаливых солнечных лучей; здесь, сейчас Отто Эгорин знал, кто он такой: музыкант, композитор. И признание его таковым тем, пусть единственным, человеком давало ему силы и ощущение свободы. Ничего, что он лишь какое-то мгновение испытывал это чувство - собственной силы и свободы: ему и этого было довольно. В голове звучал Sanctus - партия трубы.

- Папа, а зачем у той большой дамы в ушах такие странные штучки? И почему она все время спрашивала меня, люблю ли я шоколад? Разве бывает, чтобы люди не любили шоколад?

- Это драгоценные камни, Васли, сережки такие. А про шоколад я не знаю. - Труба все еще пела у него в ушах. Ах если б только они с малышом могли задержаться здесь подольше, в этом солнечном свете и тишине, между двумя мгновениями... Но они двинулись дальше, в Старый Город, мимо верфей, мимо заброшенных каменных домов, вверх по склону холма, к своему убогому жилищу. Васли вырвал руку и тут же исчез в толпе орущих детей, кишевших во дворе. Ладислас Гайе окликнул было его, потом сдался, поднялся по темной лестнице на третий этаж, открыл дверь в темную прихожую и сразу прошел в темноватую кухню - первую из трех комнат их квартиры. Жена чистила за кухонным столом картошку. В грязном белом халате и грязных розовых синелевых шлепанцах на босу ногу.

- Уже шесть часов, Ладис, - сказала она, не оборачиваясь.

- Я был в Новом Городе.

- А ребенка-то зачем в такую даль потащил? Где он, кстати? И где Тоня и Дживана? Я их звала, звала... Во дворе их нет, это точно. Да, так зачем ты таскался в Новый Город с ребенком?

- Я ходил к...

- Ох, спина у меня сегодня ноет - сил нет! А все из-за жары. И почему это лето здесь всегда такое жаркое?

- Давай я почищу.

- Нет уж, я сама закончу. Не мог бы ты, наконец, прочистить горелки в духовке, Ладис? Я тебя об этом раз сто, наверно, просила! Мне ее теперь вообще не зажечь, там все засорилось, а с такой спиной я ее чистить не могу.

- Хорошо. Только рубашку переодену.

- Послушай-ка, Ладис... Ладис! А что, Васли так и гуляет в хорошем костюме? Спустись и немедленно уведи мальчика со двора! Ты что, считаешь, мы в состоянии каждый раз отдавать в чистку его воскресный костюм? Ладис, ты слышишь? Спустись и приведи его домой! Ну почему ты никогда ни о чем не думаешь? Васли наверняка уже по уши в грязи. К тому же он водится с этими хулиганами и вечно играет у колонки!

- Иду, иду, не погоняй меня, ладно?

В сентябре задули восточные ветры. Ветер пролетал мимо пустых каменных домов, спускался к сверкающей реке, морща ее поверхность, поднимал сухую пыль на улицах, стремясь запорошить глаза людям, идущим с работы. Ладислас Гайе миновал уличного оратора, и навстречу ему попалась маленькая девочка, которая, громко плача, бежала по крутой улочке; потом он прошел мимо газетного киоска, заметив крупными буквами напечатанный заголовок: "Пребывание мистера Невилла Чемберлена в Мюнхене". У обочины был припаркован большой автомобиль, возле него собралась целая толпа. Потом Ладислас обошел группу юнцов, наблюдавших за кулачным боем, миновал двух женщин, задушевно беседовавших друг с другом на всю улицу - одна стояла на краю тротуара, а вторая, одетая в синий с малиновыми цветами атласный халат, свесилась из окна. Он вроде бы видел и слышал все это, но все-таки не видел и не слышал ничего. Он очень устал. Вот и дом. Маленькие дочки Ладисласа Гайе играли во дворе, в темном колодце, окруженном со всех сторон стенами четырехэтажных домов. Он заметил их среди множества других девчонок, визжавших у двери в полуподвал, но не остановился, а сразу поднялся по темной лестнице, вошел в прихожую и проследовал на кухню. В последнее время его жене стало получше, поскольку жара стала ослабевать, но в данный момент она пребывала в дурном расположении духа. Глаза у нее были явно на мокром месте. Оказалось, что Васли вместе со старшими мальчишками был пойман за отвратительным занятием: они мучили кошку, а в итоге облили животное керосином и собирались поджечь.

- Никчемный мальчишка! Маленькое чудовище! Как нормальному ребенку может прийти в голову такая гадость?

Васли, запертый в средней комнате, ревел от злости. Ладислас Гайе сел за кухонный стол и опустил голову на руки. Перед глазами все плыло. Жена продолжала свой гневный монолог по поводу "никчемного мальчишки" и его дворовых приятелей.

- ...да еще эта госпожа Рассе вечно сует повсюду свой нос! Влезла сюда, даже не постучавшись, да еще спрашивает, знаю ли я, что собирается сделать мой драгоценный Васли, словно ее собственными сорванцами можно гордиться! Вот уж у кого рожи - грязней не придумаешь и глаза красные, как у кроликов! Ну что, ты намерен как-то наказать его, Ладис? Или так и будешь сидеть? Может, ты думаешь, я одна могу с ним справиться? Или тебя и такой сынок устраивает?

- А что мне с ним делать? И вообще, мы сегодня есть будем или нет? У меня в восемь урок, ты же знаешь. И ради Бога, дай мне минутку посидеть спокойно.

- Спокойно? Значит, хочешь, чтобы тебя оставили в покое? Ну да, какое тебе дело до того, что твой сынок превращается в грубое животное, становится таким, как все здесь! Ну ладно, раз ты сам этого хочешь, с какой стати мне-то беспокоиться. - Она зашлепала по кухне в своих розовых шлепанцах, накрывая на стол.

- Маленькие дети всегда жестоки, - сказал Ладислас. - Они еще не понимают, что такое жестокость. Потом поймут.

Жена только плечами пожала. Васли теперь уже рыдал у самой двери: понял, что отец вернулся домой. Ладислас еще минутку подождал, потом прошел в соседнюю комнату и немного посидел с мальчиком, не зажигая света. Из третьей комнаты, где лежала бабушка, доносилась громкая танцевальная музыка. Ладислас специально для нее купил в комиссионке этот радиоприемник; радио было ее единственным развлечением, она только и говорила, что об услышанном по радио. Васли жался к отцу; плакать он перестал и выглядел совершенно измученным.

- Ты не должен так поступать, Васли. Ни ты, ни другие мальчики, - шепнул ему отец. - Бедная кошка ведь куда слабее вас, она даже защитить себя не может.

Васли молчал. Казалось, вся жестокость, вся нищета, вся тьма этого мира, настоящая и грядущая, окружают их в этой комнате. Рядом в вальсе ревели тромбоны. Васли жался к отцу и не говорил ни слова.

Среди рева тромбонов, густого, точно сладкая микстура от кашля, Гайе на мгновение услышал глубокие чистые звуки - свой Sanctus, точно гром небесный средь ясных звезд, из-за края Вселенной. Словно на мгновение с дома вдруг сорвали крышу и ему удалось заглянуть прямо в темную бездну. По радио заговорил ведущий - гладко и восторженно. Гайе снова вернулся на кухню и сказал жене, пытаясь перекрыть пронзительные голоса дочек:

- Английский премьер-министр сейчас в Мюнхене, с Гитлером встречается.

Она не ответила и молча поставила на стол тарелки с едой - суп и картошку. Она все еще была очень рассержена.

- Ешь да язык придержи, бесстыдник! - рявкнула она на Васли, который уже обо всем забыл и вовсю болтал с сестрами.

Пока Гайе спускался с холма и шел по мосту через Рас в сгустившихся сумерках, мелодия, которую он написал когда-то, упорно звучала у него в ушах. Это была последняя из семи песен, которые еще в августе он сочинил сразу, одну за другой; он все думал, достаточно ли семи песен, чтобы отослать Отто Эгорину в Красной, и стоит ли переписать их для этого начисто. Но сейчас его почему-то тревожили последние строки стихотворения: "Не жалуюсь я, ибо это Ты в милости Твоей обрушиваешь на головы нам стены того, что мы строили, дабы могли мы увидеть небо". Он повторил их вполголоса; здесь музыка должна звучать так... Гайе пропел мелодию про себя, потом повторил всю песню с начала до конца, прислушиваясь к аккомпанементу. Да, именно так. Господи, хоть бы его ученик опоздал, чтобы успеть наиграть аккомпанемент в Школе до начала урока. Однако опоздал на этот раз он сам, а когда урок закончился, голова была забита этюдами Клементи, и, хотя основная мелодия теперь слышалась уже совершенно ясно, как следует расслышать аккомпанемент он не мог - услышать его так же ясно, как слышал на мосту. Он пробовал повторить сперва стихотворение, потом всю мелодию, пробовал снова и снова, но тут явился сторож со своей метелкой и заявил, что пора запирать Школу. Гайе двинулся домой. Дул сильный холодный ветер, небо расчистилось, река казалась черной, как нефть, в ней отражались арки моста. На мосту он ненадолго остановился, но так и не услышал больше той музыки. Не смог.

Вернувшись домой, он сел за кухонный стол и стал просматривать запись основной мелодии, но этот вариант оказался куда слабее услышанного на мосту. Однако теперь у него не было ни инструмента, ни соответствующего настроения. Он забыл даже тональность, в которой звучал тот аккомпанемент, который так ему нравился. Все сразу стало как бы недосягаемым. Он понимал, что слишком устал, что работа не пойдет, но упрямо продолжал работать и сердился, тщетно пытаясь снова услышать музыку и записать услышанное. С полчаса он просидел без движения, даже пальцами ни разу не пошевелил. У противоположного конца стола сидела жена и чинила Тонино платье, одновременно слушая какую-то передачу по бабушкиному радио. Он закрыл уши руками. Жена что-то сказала насчет музыки, но он не слушал. Полная неспособность записать хоть одну музыкальную фразу душила его, давила непереносимой тяжестью, в груди точно застрял огромный булыжник. Я никогда не дождусь перемен, подумал он, и тут же почувствовал облегчение, просветление, а затем и уверенность в своих силах. И догадался, что та мелодия снова всплывает в его душе, понял, что снова слышит ее. Нет, ему не требовалось ее записывать: она была написана давным-давно, и никому больше не нужно было из-за нее страдать. Ее пела Легман [Лилли Легман (1848-1929) - немецкая оперная певица, знаменитое сопрано]:

Du hold Kunst, ich danke dir.

Он долго еще сидел неподвижно. Музыка не спасет нас, сказал тогда Отто Эгорин. Не спасет ни вас, Отто, ни меня, ни ее - ту крупную женщину, в голосе которой звенят позолоченные колокольчики, но у нее нет детей и она их иметь не хочет. Она не спасет и Легман, которая пела эту песню; и Шуберта, который ее написал и уже сто лет как лежит в могиле. Да и какой вообще от музыки прок? Никакого. В этом-то все и дело, подумал Гайе. Миру с его государствами, армиями, заводами и великими Вождями музыка говорит: "Все это неуместно", а страдающему человеку она, уверенная в себе и нежная, как истинное божество, шепчет: "Слушай". Ибо быть спасенным - не самое главное. Музыка ничего не спасает. Милосердная и одновременно равнодушная, она отвергает и разрушает любые убежища, стены любых домов, построенных людьми для себя, чтобы люди эти смогли увидеть небо!

Гайе отодвинул исчерканные разлинованные листы бумаги, маленький томик стихов, ручку и чернильницу. Потом потянулся и зевнул.

- Спокойной ночи, - тихо сказал он жене и пошел спать.

* К музыке (нем.)

Урсула Ле Гуин.

Изменить взгляд

-----------------------------------------------------------------------

Ursula К.Le Guin. The Eye Altering (1976).

Пер. - А.Думеш. "Миры Урсулы Ле Гуин". "Полярис", 1997.

OCR & spellcheck by HarryFan, 30 March 2001

-----------------------------------------------------------------------

Мириам стояла в палате лазарета у большого окна, смотрела на расстилающийся за стеклами пейзаж и думала: "Двадцать пять лет я стою в этой палате и смотрю в окно. И ни разу не видела то, что хотела бы увидеть".

- Как мне забыть тебя, о Иерусалим...

Да, боль уже забылась. Забыты ненависть и страх. В изгнании не помнятся серые дни и черные годы. А вспоминаются солнечный свет, фруктовые сады, белые города. Даже если и попытаться, невозможно забыть красоту и величие Иерусалима.

Небо за окном палаты лазарета было затянуто дымкой. Над низким горным хребтом, называемом Арарат, садилось солнце - садилось медленно, так как Новый Зион вращался медленнее, чем Старая Земля, и день здесь длился двадцать восемь часов. Поэтому солнце скорее даже не садилось, а уныло сползало за тусклый горизонт. По небу не проплывали облака, которые бы отразили все разнообразие оттенков заката. Облака вообще очень редко появлялись над Новым Зионом. Здесь никогда не были видны звезды. И лишь туманная дымка никогда не исчезала полностью. Когда она сгущалась, шел душный моросящий дождь. Но чаще всего, как и сейчас, неясная и неподвижная тонкая пелена затуманивала небо, не давая увидеть, какого оно цвета. И через эту дымку пробивался свет солнца - нет, не солнца, а НСЦ 641, звезды класса G, которая призрачно светилась над Зионом, пупырчатая, словно апельсин, - помните апельсины? вкус сладкого сока на языке? фруктовые сады Хайфы?.. НСЦ 641 глядела вниз, словно затуманенный глаз. Эта звезда не излучала ослепляющего золотистого солнечного сияния, и люди могли спокойно смотреть на нее. Так они - жители Зиона и звезда НСЦ 641 - и глазели друг на друга, словно слабоумные, все эти годы.

Тени вытянулись через долину по направлению к зданиям поселения. В сумерках поля и деревья казались черными; дневной свет окрашивал их в разнообразные оттенки коричневого, багрового и темно-красного. Всюду преобладали грязные цвета, цвета, подобные тем, что получились, когда однажды Мириам намешала слишком много акварельных красок и учитель, проходя мимо, сказал: "Мими, налей лучше чистой воды, эта уже совсем грязная. И вообще, рисунок совсем не удался тебе, Мими. Выбрось его и нарисуй новый" - учитель даже не задумался, говоря такие слова десятилетнему ребенку.

Мириам уже думала об этом и раньше - она уже обо всем думала раньше, стоя у окна лазарета, но сейчас, подумав о рисовании, Мириам вспомнила о Гене и обернулась, чтобы посмотреть, в каком состоянии он находится. Симптомы шока у пациента практически прошли, на щеках появился легкий румянец, и пульс нормализовался. Пока Мириам держала Геню за запястье, он слегка застонал и открыл глаза, такие красивые глаза, серые, словно светящиеся на худом лице. Все, что у него было, у бедного Гени, - это глаза. Уже на протяжении двадцати четырех лет, с самого момента рождения, он являлся пациентом Мириам.

Мальчик появился на свет весом пять фунтов, багрово-голубой, словно эмбрион крысы. Он родился на месяц раньше положенного срока, фактически смертельно больной цианозом - пятый ребенок, рожденный на Новом Зионе, первый в округе Арарата. Коренной житель. Хилый и не подающий никаких надежд. У него даже не хватило ни сил, ни сознания, чтобы закричать при первом вдохе, наполнившим слабые легкие чужим воздухом. Остальные дети Софии родились в положенный срок: две здоровенькие девочки - обе уже замужем и имеют собственных детей - и толстый Леон, который в пятнадцать лет мог запросто поднять семидесятикилограммовый куль с зерном. Прекрасные молодые колонисты, сильные и крепкие. Но Мириам всегда любила Геню, и полюбила его еще больше после того, как перенесла несколько выкидышей и родила мертвых детей, в том числе последнего своего ребенка - девочку, прожившую два часа, глаза которой были такими же серыми, как у Гени. У детей не бывает серых глаз, глаза новорожденных - голубые. Но все это сентиментальная чушь. Да и как можно знать, какого на самом деле цвета предметы под этим чертовым пупырчато-оранжевым солнцем? Все здесь выглядит неправильно.

- А; это вы, Геннадий Борисович, - сказала Мириам, - ну что, снова вернулись домой?

Так они шутили с самого детства Гени. Мальчик проводил много времени в лазарете и всякий раз, когда он приходил с жалобами на лихорадку, периодические обмороки или приступы астмы, говорил: "Вот я и снова вернулся домой, тетя доктор..."

- Что произошло? - спросил он.

- Ты потерял сознание. Мотыжил землю на Южном поле. Аарон и Тина привезли тебя сюда на тракторе. Может, солнечный удар? Ведь у тебя вроде все было в порядке?

Геня пожал плечами и кивнул.

- Голова кружилась? Перехватывало дыхание?

- И то и другое.

- Так что же ты не пришел в клинику?

- Нехорошо это, Мириам.

Став взрослым, Геня стал обращаться к Мириам по имени. А ей так хотелось снова услышать "тетя доктор". За последние несколько лет юноша отдалился от нее, занявшись своим рисованием. Геня всегда делал эскизы, наброски, рисовал. Но сейчас проводил все свое свободное время и тратил все силы, остающиеся после выполнения обязанностей в поселении, на чердаке здания генератора, который превратил во что-то вроде студии. Там Геня, используя разной породы камни, растирал и смешивал краски, приготовленные из местных растений, мастерил кисточки из кусочков косичек, выпрошенных у поселенских девчонок, и рисовал - рисовал на щепках, добываемых на заводе пиломатериалов, на лоскутках, на драгоценных обрывках бумаги, на гладких сланцевых плитах из каменоломен Арарата, если под рукой не оказывалось ничего лучшего. Рисовал портреты, сцены из жизни поселенцев, здания, машины, натюрморты, растения, ландшафты, то, что рождалось в воображении. Рисовал все что угодно, все, что видел вокруг. Нарисованные им портреты пользовались спросом - люди всегда хорошо относились к Гене и другим больным. Однако в последнее время он рисовал не портреты, а странные, непонятные фигуры и линии, покрытые туманной дымкой, словно несформировавшиеся, неизведанные миры. Такие картины никому не нравились, но Гене ни разу не сказали, что он понапрасну теряет время. Он - больной. Художник. Ну и прекрасно. Здоровым людям некогда рисовать. Слишком много работы. Но не так уж плохо, когда рядом живет художник. Это - что-то человеческое. Как на Земле. Так ведь?

Люди хорошо относились и к Тоби, пареньку с таким больным желудком, что в шестнадцать лет он весил всего восемьдесят четыре фунта; хорошо относились к маленькой Шуре, которая научилась говорить лишь в шесть лет и глаза которой плакали и плакали, даже когда девочка улыбалась. Люди жалели всех своих больных, всех, чей организм никак не мог приспособиться к этому чужому миру, чьи желудки не способны были переваривать натуральные протеины даже при помощи метаболиков - препаратов, ускоряющих обмен веществ, которые каждый колонист был обязан принимать два раза в день в течение всей жизни на Новом Зионе. Несмотря на тяжелую жизнь в Двенадцати поселениях, где дорожили каждой парой рук, колонисты были добры к своим бесполезным соплеменникам, страдающим от различных болезней. В недугах проявляется Божья воля. Люди еще помнили такие слова, как "цивилизованность", "человечность". И помнили Иерусалим.

- Геня, дорогой, о чем ты? Что нехорошо?

- Нехорошо, - улыбнулся тот, и его тихий голос испугал Мириам. Серые глаза потеряли ясность, казались мутными. - Препараты, - пояснил он. - Таблетки. Лекарства.

- Ну конечно, ты разбираешься в медицине гораздо лучше, чем я, - сказала Мириам. - Ты более опытный врач, чем я. Или ты решил отказаться от лечения? Да, Геня? Отказываешься? - проговорила она надломленным голосом, даже покачнувшись от гнева, который внезапно вспыхнул в ней, вырос откуда-то изнутри, из столь тщательно и глубоко запрятанной тревоги.

- Отказываюсь. От метов.

- От метов? Отказываешься? О чем ты говоришь?

- За две недели я не принял ни одной таблетки.

От этих слов Мириам захлестнула волна отчаянной ярости; кровь ударила в лицо, и оно словно увеличилось в два раза.

- Две недели?! Так вот почему ты снова оказался в лазарете! Где, ты думал, окончится эта дурацкая затея? Какой же ты дурак! Хорошо еще, что не умер!

- Мириам, мне не стало хуже, когда я прекратил принимать пилюли. Всю последнюю неделю я чувствовал себя даже лучше, чем обычно. До сегодняшнего дня. Но тут дело в другом. Вероятно, тепловой удар. Я забыл надеть шляпу... - Щеки Гени залились слабым румянцем - то ли от попытки оправдать свои поступки, то ли от стыда. Очень глупо работать в поле с непокрытой головой. Несмотря на всю свою тусклость, НСЦ 641 могла нагреть незащищенную человеческую голову так же, как пламенное Солнце, и Геня поплатился за собственную небрежность. - Понимаешь, этим утром я чувствовал себя прекрасно, действительно хорошо, и не отставал от других, когда мы рыхлили землю. Потом появилось легкое головокружение, но я не хотел останавливаться: мне так нравилось работать вместе со всеми, я и не думал о тепловом ударе.

Мириам почувствовала, как на глаза наворачиваются слезы, и от этого настолько разозлилась, что не могла произнести ни слова. Она поднялась с кровати Гени и сделала несколько шагов между рядами кроватей - четыре с одной стороны и четыре с другой. Затем повернулась и остановилась, глядя в окно на окрашенный в грязные цвета бесформенный уродливый мир.

- Мириам, а на самом деле, может, метаболики действуют на меня хуже, чем натуральные протеины? - Геня говорил еще что-то, но она не слушала. Ее переполняли печаль, гнев и страх, которые наконец-то взорвались где-то внутри.

- Геня, Геня, ну как ты мог? - выкрикнула Мириам. - Как мог ты сдаться после стольких лет борьбы? Я не вынесу этого! - Но слова эти не были сказаны вслух. Ни слова. Никогда. Она кричала мысленно, и лишь несколько слезинок пролились и сбежали по щекам, но пациент видел лишь спину доктора. Сквозь слезы Мириам посмотрела на плоскую равнину и тусклое солнце. - Ненавижу все это, - тихо сказала она окружающему миру. И через мгновение, собравшись с силами, повернулась к Гене, который сел на кровати, обеспокоенный столь долгим молчанием: - Ложись и лежи тихо. Перед обедом прими две таблетки. Если тебе что-то понадобится, Геза дежурит в комнате сиделок. - И Мириам вышла из палаты.

Выйдя из лазарета, Мириам увидела Тину, которая брела по ведущей с поля тропинке. Без сомнения, она шла навестить Геню. Из-за всех своих-одышек и лихорадок Геня никогда не искал дружбы с девушками. Выбор же у него был: Тина, Шошанна, Белла, Рахиль. В прошлом году, когда Геня жил с Рахилью, они регулярно брали в клинике контрацептивы, но в конце концов разошлись. Не поженились, хотя в таком возрасте - двадцать четыре года - дети поселенцев обычно были уже женаты и имели собственных детей. Геня не женился на Рахили, и Мириам знала почему. Генетическая этика. Скверные гены обязательно проявятся в следующем поколении. Поселению же больные не нужны. У Гени не должно быть потомства, а потому он никогда не женится и не может просить Рахиль остаться бездетной ради любви к нему. Поселениям необходимы крепкие дети, множество здоровых молодых туземцев, которые с помощью метаболиков смогут выжить на этой планете.

Рахиль не сошлась ни с кем другим. Но ей всего лишь восемнадцать. Она все преодолеет. Скорее всего выйдет замуж за парня из другого поселения и уедет, уедет подальше от больших серых глаз Гени. Так будет лучше для нее самой. И для него.

Не удивительно, что у Гени возникают мысли о самоубийстве! Мириам думала об этом и судорожно пыталась отогнать ужасные мысли. Она ужасно устала и собралась было уже пойти к себе, чтобы помыться и переодеться, сменить настроение перед ужином. Но пустая комната вызывала лишь тоску и уныние - Леонид уехал в поселение Салем и не собирался возвращаться еще по крайней мере в течение месяца. Не в силах вынести этого, Мириам направилась через пыльную центральную площадь поселения к зданию столовой и вошла в Гостиную. Чтобы убежать, скрыться от безветренной дымки, серого неба и уродливого солнца.

В Гостиной были двое: командор Марка дремал на одной из обитых мягким деревянных кушеток, а Рейне читал. Два старейших члена поселения. Фактически командор Марка был самым старым человеком на свете. В сорок четыре года он руководил полетом Флота изгнанников со Старой Земли на Новый Зион. А сейчас, в семьдесят, стал дряхлым и больным. Людям плохо жилось на этой планете. Они рано старились, умирали в пятьдесят - шестьдесят лет. Рейне, биохимику, недавно исполнилось сорок пять, но выглядел он на двадцать лет старше. "Чертов клуб стариков", - угрюмо подумала Мириам. И это было действительно так: молодые люди, родившиеся на Зионе, приходили в Гостиную редко. Они приходили сюда почитать, поскольку здесь находилась библиотека поселения, полная книг, пленок, микрофильмов, но читали лишь немногие - остальные, вероятно, просто не имели для этого времени. Возможно, молодежь несколько беспокоил апрельский свет и картины. Все они такие высоконравственные, суровые, серьезные молодые люди, в их жизни нет места для досуга, для красоты - разве могут они понять, что старшему поколению необходима роскошь, этот единственный рай, единственное место, похожее на дом...

В Гостиной не было ни одного окна. Аврам, мастер-золотые руки по части всего электрического, оборудовал здесь искусственное освещение, воспроизводящее цвет и структуру солнечного света - не НСЦ 641, а именно Солнца. Поэтому вошедшему в Гостиную казалось, что он попал в дом, находящийся на Земле, в теплый солнечный апрельский или майский день и все вокруг озарено ясным, чистым, прекрасным светом. Аврам и еще несколько человек долго работали над картинами, увеличивая цветные фотографии приблизительно до квадратного метра: земные пейзажи, рисунки, привезенные колонистами, - Венеция, Негев, купола Кремля, фермы в Португалии, Мертвое море, степь Хэмпстеда, побережье Орегона, луга в Польше, города, леса, горы, кипарисы Ван Гога, Скалистые горы Бирстадта, кувшинки Моне, таинственные голубые пещеры Леонардо. Стены комнаты были покрыты рисунками и картинами, десятками картин, изображавшими все красоты Земли. Чтобы рожденные на Земле могли видеть и помнить, а рожденные на Зионе - видеть и знать.

Двадцать лет назад, когда Аврам начал развешивать картины по стенам, по этому поводу возникли разногласия. Как поступить мудрее? Стоит ли оглядываться назад? И так далее. В это время прибыл командор Марка, увидел Гостиную поселения Арарат и сказал, что наконец нашел место, где останется. Все поселения соперничали друг с другом, чтобы заполучить Марка, а он выбрал Арарат. Из-за изображений Земли, из-за этой комнаты, из-за земного света, проливающегося на зеленые поля, заснеженные вершины и золотые осенние леса, из-за летающих над морем чаек, белых, красных и розовых кувшинок, плавающих в водоемах с голубой водой - все чистые цвета, настоящие, ясные, цвета Земли.

Сейчас командор Марка - этот статный старик - спал в Гостиной. Снаружи, в жестком, тусклом, оранжевом дневном свете, он показался бы больным и старым, с бледным, испещренным прожилками лицом. Здесь же он выглядел совершенно иначе.

Мириам присела рядом с Марка, глядя на свою любимую картину - спокойный ландшафт Коро, деревья, склонившиеся над серебристым потоком. Она настолько устала, что хотела лишь просто сидеть и не двигаться и не думать ни о чем. И сквозь это тупое состояние слабо, лениво начали просачиваться слова: "а может... на самом деле, может, меты действуют хуже... Мириам, на самом деле..."

"Неужели ты думаешь, что я никогда не допускала такой возможности? - мысленно возразила она. - Идиот! Неужели ты думаешь, что метаболики слишком сильно действуют на все твое нутро? Я же перепробовала пятьдесят разных комбинаций, чтобы избавиться от побочных эффектов, пока ты еще был маленький! Но лучше принимать метаболики, чем мучиться от аллергии ко всей этой чертовой планете! Конечно, ты знаешь все лучше, чем врач, да? Не говори мне эти глупости. Ты пытаешься..." - Внезапно она оборвала этот немой диалог. Нет. Геня не пытался убить себя. Нет. И не попытается. У этого парня есть силы и мужество. И голова на плечах.

"Ну хорошо, - мысленно сказала она молодому человеку. - Хорошо! Если ты останешься в лазарете под наблюдением две недели и будешь в точности выполнять все, что я велю, - хорошо. Попробуем!"

"Потому что, - произнес внутри Мириам еще более тихий голос, - все это неважно. Что бы ты ни делала, что бы ни придумывала - он умрет. В этом году или в будущем. Через два часа, через двадцать четыре года. Наши больные не могут приспособиться к этому миру. И мы тоже не можем, тоже не можем. Геня, дорогой, мы не предназначены для жизни здесь. Мы были рождены не для этого мира, а он - не для нас. Мы появились на Земле, из Земли, чтобы жить на Земле под голубым небом и золотистым солнцем".

Зазвонил гонг, сзывая всех на обед. У входа в столовую Мириам увидела маленькую Шуру. Девочка несла пучок омерзительных черновато-пурпурных сорняков, как ребенок на Земле принес бы домой букет белых маргариток или красных маков, сорванных в поле. Глаза Шуры как обычно слезились, но она улыбнулась тете доктору. В красно-оранжевом свете заката, проливающемся сквозь окно, губы девочки казались мертвенно-бледными. И губы всех остальных после целого дня работы тоже выглядели мертвенно-бледными, а лица - застывшими, суровыми, усталыми. Люди входили в обеденный зал все вместе, все триста изгнанников, живущих в Арарате на Зионе, одиннадцатое потерянное племя.

Дела у Гени шли прекрасно. И Мириам пришлось с этим согласиться.

- Ты в порядке, - сказала она.

- Я же говорил! - ухмыльнулся он.

- Скорее всего это оттого, что ты сейчас бездельничаешь, - ответила Мириам, - ты, хитрюга.

- Бездельничаю? Все утро я заполнял больничные карточки для Гезы, два часа играл во всякие игры с Рози и Мойше, а днем растирал краски. Кстати, мне нужно еще минерального масла - можно взять литр? Как пигментное средство оно гораздо лучше, чем растительное масло.

- Конечно. Да, знаешь, у меня есть для тебя кое-что. Маленький Тель-Авив запустил на полную мощность бумажный завод. Позавчера они выслали грузовик с бумагой...

- С бумагой?

- Полтонны бумаги! Я взяла для тебя двести листов. Лежат в кабинете.

Геня пулей вылетел за дверь, и когда Мириам вошла в кабинет, он уже стоял там у пачки бумаги.

- О Господи, - произнес он, беря лист, - какая красивая... какая красивая бумага!

Мириам подумала, что часто слышала от юноши слово "красивый", употребленное по отношению к тому или иному бесцветному, бесполезному предмету. Геня не знал, что такое красота, и никогда не видел ничего по-настоящему красивого. Толстая, прочная, сероватая бумага была нарезана большими кусками, которые, конечно, надо бы нарезать более мелко и расходовать очень экономно. Ладно, пусть уж останутся такими для рисования. Чем еще можно порадовать этого беднягу?

- Когда ты выпустишь меня отсюда, - сказал Геня, крепко сжимая громоздкую пачку обеими руками, - я отправлюсь в Тель-Авив и нарисую их завод - нет, я увековечу этот завод!

- Лучше иди и полежи.

- Нет, видишь ли, я обещал Мойше, что обыграю его в шахматы. Кстати, а что с ним?

- Сыпь.

- Он такой же, как я?

- До начала этого года у Мойше не было проблем со здоровьем. - Мириам пожала плечами. Половое созревание вызвало какие-то процессы. Не похожие на симптомы аллергии.

- А вообще, что такое аллергия?

- Ну, можешь назвать ее неудавшейся адаптацией. Дома, на Земле, люди обычно кормили младенцев коровьим молоком, из бутылочек. Некоторые дети могли привыкнуть к нему, у некоторых появлялась сыпь, возникали нарушения дыхания, колики. Коровий "ключ" не подходил к метаболическому "замку" этих детей. Ну а протеиновый "ключ" Нового Зиона не подходит к нашим "замкам", поэтому нам приходится изменять наш обмен веществ с помощью метаболиков.

- А я или Мойше были аллергиками на Земле?

- Не знаю. Но такие случаи встречались. Ирвин - он умер около двадцати лет назад - на Земле страдал от аллергии почти ко всему. Не стоило его, беднягу, пускать сюда: он и на Земле жил, постоянно задыхаясь от всевозможных аллергий, а здесь умер от голода, принимая учетверенные дозы метаболиков.

- Ага, - сказал Геня, - не надо было вообще давать ему меты. А только зионскую маисовую кашу.

- Маисовую кашу? - Только один-единственный злак давал на Зионе такой урожай, что его стоило собирать. Из этого маиса можно было приготовить клейкую массу, практически не поддающуюся никакой термической обработке.

- Я три чашки на завтрак съел.

- Слоняется по лазарету, целый день ноет, - возмутилась Мириам, - а потом набивает живот помоями. Как может человек с душой художника есть то, что по вкусу напоминает желеобразную застоявшуюся воду?

- Но вы кормите этим беспомощных больных детей в своем собственном госпитале! Я всего лишь доел остатки!

- И тебе не стало плохо?

- Ни чуточки. Я хочу порисовать, пока солнце не село. На листе новой бумаги, на целом листе новой бумаги...

День, проведенный Мириам в клинике, показался ей очень длинным, хотя лежачих больных не было. Прошлым вечером она отослала домой Осипа, поворчав напоследок, что нельзя вести себя настолько неосторожно: мол, опрокинул трактор, сам чуть не убился и машину едва не угробил, а ее починить труднее, чем человека вылечить.

Маленький Мойше вернулся в детский дом, хотя Мириам не нравилась его сыпь. Рози справилась с очередным приступом астмы, а сердце командора работало вполне прилично для его возраста. Поэтому палата лазарета оказалась пустой, если не считать ее постоянного на протяжении двух последних недель обитателя - Гени.

Сейчас он неподвижно лежал на кровати у окна, и сердце Мириам дрогнуло от испуга. Но цвет лица Гени был нормальным, дыхание - равномерным. Геня просто спал, спал крепко, как спят люди, уставшие после тяжелого дня, проведенного в поле.

Сегодня он рисовал. И уже успел вымыть тряпки и кисточки - он всегда мыл свои инструменты быстро и тщательно. Картина стояла на мольберте. В последнее время Геня стал очень скрытным, прятал свои картины - потому что люди перестали восхищаться его творениями.

- Какое уродство, бедный парень! - прошептал командор на ушко Мириам.

А маленький Мойше, осмотрев рисунок Гени, спросил:

- Геня, как тебе удалось нарисовать такую красотищу?

- Надо уметь видеть эту красоту, Мойше, - ответил тот.

Что ж, так оно и есть. Мириам подошла поближе, чтобы рассмотреть картину при тусклом дневном свете. Геня изобразил вид, открывающийся из окна лазарета. На этот раз в картине не было ничего неоконченного: реалистично, все слишком реалистично. Отвратительно узнаваемо. Плоский хребет Арарата, окрашенные в грязные цвета деревья и поля, тусклое небо, амбар и угол школьного здания на переднем плане. Мириам перевела взгляд с нарисованного пейзажа на реальный. Потратить часы, дни, чтобы нарисовать такое! Какая бесполезная трата времени!

Как неприятно и грустно, что Геня теперь рисует картины, которые никто не захочет видеть, кроме, возможно, ребенка вроде Мойше, очарованного простым умением владеть карандашом и кистью, ловкостью художника.

Нынче вечером Геня помогал наводить порядок в кабинете для инъекций - все эти дни он помогал служащим лазарета.

- Мне нравится картина, которую ты нарисовал сегодня, - сказала Мириам.

- Сегодня я ее закончил, - поправил он. - Чертова картина заняла у меня целую неделю. Я только начинаю учиться видеть.

- А можно я повешу ее в Гостиной?

- В Гостиной? - Геня спокойно и чуть насмешливо посмотрел на Мириам, держащую поднос с иглами для подкожных инъекций. - Но там же висят только изображения Дома.

- Может, уже пришло время поместить туда изображения нашего нового дома.

- Широкий жест из соображений этики, да? Что ж. Если картина тебе нравится...

- Очень нравится, - мягко сказала Мириам.

- Она не такая уж плохая, - произнес Геня, - и я нарисую еще лучше, когда научусь настраивать себя на систему.

- Какую систему?

- Ну, понимаешь, приходится смотреть, пока _не увидишь_ систему, пока не разберешься, после чего надо вложить то, что _увидел_, в руку. - Зажав покрепче бутылку со спиртом, он широко повел рукой.

- Да-а, я думаю, каждый, кто задает художникам вопросы, заслуживает того, что получает, - сказала Мириам. - Слова, совершенно непонятные слова. Послезавтра возьми картину и сам повесь ее в Гостиной. Художники всегда так тщательно выбирают место для картины и так трепетно относятся к освещению. Кроме того, как раз с послезавтрашнего дня ты можешь начать выходить на улицу. Понемногу. На час или два в день. Не больше.

- Можно тогда я буду ужинать в столовой?

- Хорошо. А я попрошу Тину не приходить больше сюда, чтобы составить тебе компанию за ужином, а то она скоро съест все продовольственные запасы лазарета. Эта девушка поглощает пищу словно вакуумный насос. Послушай, если ты собираешься выходить на улицу днем, будь любезен, надевай шляпу.

- Значит, все-таки я был прав?

- Прав?

- В том, что виноват тепловой удар.

- Этот диагноз поставила я, если помнишь.

- Ладно, но я добавил, что без метаболиков лучше себя чувствую.

- Не знаю. Ты и до того чувствовал себя неплохо, а потом - ба-бах, опять в лазарете. Так что ничего не доказано.

- Но я же установил систему! Прожил месяц без таблеток и поправился на шесть фунтов!

- И теперь думаешь, что ты самый умный, мистер Всезнайка?

На следующий день перед ужином Мириам увидела Геню, который сидел рядом с Рахилью на склоне за амбаром. Девушка не навещала больного, пока тот находился в лазарете. Сейчас они сидели бок о бок, очень близко, неподвижно и молча.

Мириам отправилась в Гостиную. В последнее время у нее вошло в привычку проводить здесь полчаса перед ужином. Ей казалось, что эти полчаса снимают с нее всю накопившуюся за день усталость. Но на этот раз обстановка в комнате была не такой спокойной, как обычно. Командор не спал и разговаривал с Рейне и Аврамом.

- Но откуда же она взялась? - говорил Марка с заметным итальянским акцентом - он начал учить иврит лишь в сорок лет, когда попал в транзитный лагерь. - Кто ее повесил?.. О, доктор! - увидев Мириам, как всегда радушно поприветствовал ее командор. - Пожалуйста, присоединяйтесь к нам, прошу, разгадайте для нас эту загадку. Вы знаете все картины в этой комнате так же хорошо, как и я. Где же и когда мы приобрели вот эту новую? Видите?

Мириам чуть не сказала, что это очередное творение Гени, но тут она увидела картину. Нет, Геня тут явно ни при чем. Да, на стене висела картина, пейзаж, но пейзаж земной: широкая долина, зеленые и золотистые поля, цветущие фруктовые сады, широкий горный склон вдалеке, башня, а на переднем плане - вероятно, замок или здание средневековой усадьбы и над всем этим - чистое, нежное, солнечное небо. Восхитительный, наполненный солнцем рисунок, торжество весны, восхваление земных красот.

- Как красиво... - Голос Мириам дрогнул. - Это ты повесил, Аврам?

- Я? Я умею фотографировать, но не умею рисовать. Посмотри, это же не репродукция. Это работа темперой или маслом, видишь?

- Кто-то привез ее из Дома. И хранил в багаже, - предположил Рейне.

- Двадцать пять лет? - удивился командор. - Зачем? И кто? Мы все знаем, что у кого есть!

- Нет. Думаю, нет, - смущенно запинаясь, произнесла Мириам. - Наверное, это дело рук Гени. Я попросила его повесить сюда один из рисунков. Но не этот. Как ему удалось нарисовать такую красоту?

- Скопировал с фотографии, - предположил Аврам.

- Нет, нет, нет и нет, невозможно, - оскорбленно сказал старый Марка. - Перед нами картина, а не копия! Произведение искусства. И то, что здесь изображено, кто-то увидел, увидел глазами и сердцем!

Глазами и сердцем.

Мириам посмотрела и _увидела_. Увидела то, что скрывал от глаз свет НСЦ 641, то, что открыл для нее искусственный дневной свет Земли. Она увидела то, что видел Геня: красоту мира.

- Я думаю, что это Центральная Франция, Овернь, - задумчиво проговорил Рейне.

- О нет, это место рядом с озером Комо, - возразил командор, - я уверен.

- А по-моему, это похоже на Кавказ, где я вырос, - сказал Аврам, и все присутствующие повернулись к Мириам.

- Это здесь... - Мириам издала какой-то странный звук - не то вздох, не то смешок, не то всхлип. - Здесь, на Арарате... Гора. Это поля, наши поля, наши деревья. А вот эта башня - угол школы. Видите. Это здесь. На Зионе. Так все это видит Геня. Глазами и сердцем.

- Но посмотри: деревья-то - зеленые. Посмотри на цвета, Мириам. Это Земля!

- Да, это Земля. Земля Гени!

- Но он не может...

- Откуда нам знать? Мы ведь понятия не имеем, что видят дети Зиона. Мы можем видеть картину при освещении, лишь похожем на свет Земли. Вынесите ее наружу, и вы увидите то, что и всегда: жуткие цвета, уродливую планету, на которой нет нам приюта. Но для Гени дом - здесь. Он - дома. Это у нас, - глядя на окружающие ее озабоченные, усталые, старческие лица, Мириам смеялась и плакала одновременно, - _у нас_ нет "ключа". У нас с нашими... с нашими... - Она запнулась и вся подобралась, собираясь высказать пришедшую в голову мысль, словно лошадь, готовящаяся взять барьер, - с нашими метаболиками!

Все с удивлением уставились на Мириам.

- Принимая метаболики, мы можем выжить здесь, на Зионе, - лишь выжить, так? Но неужели вы не понимаете, что Геня живет здесь? Все мы были прекрасно приспособлены к жизни на Земле, слишком хорошо, и не можем приспособиться к чему-либо другому. Но это не касается Гени, он не землянин: аллергичный, неприспособленный - видите, система немного неправильная? Система! Но существует много систем, множество. Геня соответствует системе Зиона немного лучше, чем мы...

Аврам и командор продолжали недоуменно пялиться на Мириам.

- Ты говоришь, что аллергия Гени... - быстро проговорил Рейне, бросив взволнованный взгляд на картину.

- Не только Гени! Может, и всех наших больных! Двадцать пять лет я кормила их метами, а они аллергичны к земным протеинам, метаболики лишь засоряют их организмы, они - другая система! О, идиотка, идиотка! Господи! Геня с Рахилью могут пожениться! Они должны пожениться, и у него должны быть дети. Только вот надо ли Рахили принимать метаболики во время беременности? Как это повлияет на плод? Я отвечу на этот вопрос, я могу это сделать. Я должна позвонить Леониду. И Мойше, слава Богу... Слушайте, я должна поговорить с Геней и Рахилью, немедленно. Прошу прощения! - Мириам стремительно вышла из комнаты, - невысокая, неприметная женщина.

Марка, Аврам и Рейне посмотрели ей вслед, друг на друга и наконец снова на картину Гени.

Картина висела перед ними, яркая и радостная, наполненная светом.

- Ничего не понимаю, - буркнул Аврам.

- Системы... - задумчиво протянул Рейне.

- Очень красивая картина, - сказал старый командор Флота изгнанников. - Только, глядя на нее, я снова начинаю скучать по Земле.

Урсула Ле Гуин.

Две задержки на Северной линии

-----------------------------------------------------------------------

Ursula K.Le Guin. Two Delays on the Northern Line (1979).

Пер. - А.Думеш. "Миры Урсулы Ле Гуин". "Полярис", 1997.

OCR & spellcheck by HarryFan, 30 March 2001

-----------------------------------------------------------------------

1. ПО ПУТИ В ПАРАГВАНАНЗУ

Этой весной река сильно разлилась, затопив железнодорожную насыпь на всем протяжении от Брайлавы до Краснея. Двухчасовая поездка растянулась на полдня. Поезд переходил с одного пути на другой, подолгу стоял, медленно передвигался от одной деревни до прилегающей к ней следующей, через холмы провинции Мользен под неутомимым проливным дождем. Из-за дождя сумерки наступили раньше обычного, но сквозь полумрак виднелись чертополох, жестяные крыши, отдаленный сарай, одинокий тополь и тропинки, ведущие к вырисовывающейся в наступающей темноте ферме безымянной деревни, находящейся где-то к западу от столицы. Внезапно, через пятьдесят минут ожидания и неизвестности, сумрачный пейзаж за окном заслонило стремительное движение чего-то темного.

- Это товарный! Скоро поедем, - сказал моряк, который знал все на свете.

Семья из Месовала возликовала. Когда тропинки, чертополох, крыши, сарай и дерево появились снова, поезд действительно начал двигаться, и постепенно, равнодушно и медленно унылый пейзаж навсегда остался позади в дождливых сумерках. Семья из Месовала и моряк поздравили друг друга.

- Теперь, когда мы снова тронулись, самое большее еще полчаса - и мы наконец приедем в Красной.

Эдвард Орте снова открыл книгу. Прочитав страницу или две, он поднял голову. За окном почти совсем стемнело. Где-то вдалеке сверкнул и пропал свет фар одинокой машины. В темноте окна, под зелеными жалюзи на фоне мерцающего дождя Эдвард увидел отражение своего лица.

Он посмотрел на это отражение с уверенностью. В двадцать лет Эдвард невзлюбил свою внешность. В сорок - смирился и принял ее. Глубокие морщины, длинный нос, длинный подбородок - вот каков Эдвард Орте; он смотрел на отражение как на равного, без восхищения или презрения. Но форма бровей напомнила Эдварду, как часто люди говорили ему: "Как ты похож на нее", "У Эдварда мамины глаза". Как глупо - будто эти глаза не принадлежат ему, будто он не может претендовать на то, чтобы видеть мир самому. Тем не менее во вторые двадцать лет жизни он взял от этого мира все, что хотел.

Несмотря на различные пересуды и неудачное начало этого путешествия, Эдвард знал, куда едет и что случится. Брат Николас встретит его на Северной станции, повезет на восток через омытый дождем город в дом, где Эдвард родился. Мать поприветствует его, сидя в постели под розовой лампой. Если на сей раз дело обошлось легким приступом, мать будет выглядеть довольно неплохо и говорить тихим голосом; если же приступ оказался достаточно серьезным, чтобы напугать ее, она поведет себя неестественно оживленно и весело. Все зададут друг другу вопросы и ответят на них. Потом состоится ужин внизу, беседа с Николасом и его молчаливой женой, а потом Эдвард отправится спать, слушая дождь за окном спальни, в которой спал первые двадцать лет своей жизни. Почти наверняка сестра Реция убежит рано: вспомнит, что оставила в Соларии трех маленьких детей, и в панике спешно отправится домой, так же неожиданно, как уехала оттуда. Николас никогда не присылал Эдварду телеграмм, а просто звонил по телефону и зачитывал докторский отчет об очередном приступе. Зато Реция преуспела в наведении паники. Она избегала ухаживания за больной матерью и лишь время от времени высылала Эдварду телеграммы "ПРИЕЗЖАЙ НЕМЕДЛЕННО", о драматическом смысле которых оставалось только догадываться. Матери вполне хватало визитов Николаса дважды в неделю, и она не имела ни малейшего желания видеть Эдварда или Рецию. Незваные гости могли разрушить привычный распорядок дня и заставляли мать тратить накопленную энергию на показной интерес в делах детей, которые на самом деле уже давно не интересовали ее. Но Реция настолько нуждалась в соблюдении общепринятых традиции и приличий, что регулярно для достижения этого задействовала самые крайние методы. Когда кто-то получает телеграмму "ПРИЕЗЖАЙ НЕМЕДЛЕННО" и дело касается больной матери, он приезжает. Для определенных ходов в шахматах есть лишь определенные реакции. Эдвард Орте, более сдержанный и здравый сторонник общепринятых приличий, подчинял свою волю правилам без слова жалобы. Но все это напоминало ему игру в шахматы без доски, это катание по рельсам взад и вперед: все та же бессмысленная поездка три раза за два года - или за три года с первого приступа? - настолько бессмысленная, напрасная трата времени, что Эдвард даже не думал о том, едет ли поезд всю ночь, как ехал весь день, передвигаясь по холмам с одной запасной ветки на другую, не по основной колее, и не приближаясь к цели; Эдварду было абсолютно все равно.

Когда он сошел с поезда и во влажной сумятице, царящей на платформе, отблесках фонарей и отголосках Северной станции обнаружил, что никто его не встречает, то почувствовал себя разочарованным, обманутым. Хотя чувство было неуместным. Николас просто не выдержал бы пять часов ожидания, даже ради того, чтобы встретить брата. Эдвард сначала хотел позвонить домой и сообщить, что прибыл, а затем сам удивился, почему ему пришла в голову такая мысль. Все из-за дурацкого разочарования, что его никто не встретил. Он вышел из вокзала, чтобы поймать такси. На автобусной остановке возле стоянки такси ждал автобус N_41; Эдвард без промедления сел в него. Как давно - наверное, десять лет назад... пятнадцать... нет, еще больше - он ездил на автобусе через город по шумным улицам Краснея, темным и мерцающим в сумерках мартовской ночи. Свет уличных фонарей, отражавшийся в реках черного асфальта, напомнил Эдварду о временах, когда студентом он возвращался с поздних занятий в университете. 41-й остановился на старой остановке у подножия холма, и вошли двое студенток - бледные, серьезные девушки. Вода в Мользене, бегущем вдоль каменной набережной под старым мостом, поднялась очень высоко; все пассажиры вытягивали шеи, чтобы увидеть реку, и кто-то сказал за спиной Эдварда:

- Вода уже подбирается к складам за железнодорожным мостом.

Автобус стонал, покачивался, останавливался, кренясь на пути через длинные прямые улицы Трасфьюва. Орте надо было выходить на последней остановке. Автобус с единственным пассажиром в очередной раз со вздохом захлопнул двери и поехал дальше, оставляя за собой тишину еще не спящего пригорода, провинциальную тишину. Дождь шел не переставая. На углу около фонаря стояло молодое дерево, вздрагивающее под ярким светом, который пронзал его свежие зеленые листья. В путешествии не предвиделось более ни задержек, ни изменений. Последние полквартала до дома Орте прошел пешком.

Он тихонько постучал, открыл незапертую дверь и вошел. По непонятным причинам холл был ярко освещен. В гостиной звучал чей-то громкий, незнакомый голос. Может, там какая-то вечеринка? Неужели вечеринка? Эдвард снял пальто, чтобы повесить его на вешалку. В этот момент в холл вошел мальчик, попятился от неожиданности, остановился и посмотрел на вошедшего ясными смелыми глазами.

- Ты кто? - спросил Орте, и когда мальчик задал такой же вопрос и получил ответ, сказал: - Меня тоже зовут Эдвард Орте.

На мгновение у Эдварда закружилась голова. Он очень боялся таких внезапных головокружений, когда появлялось ощущение, будто он летит в разверзнувшуюся под ногами бездну.

- Я твой дядя. - Эдвард стряхнул со шляпы капли дождя и повесил ее. - А где твоя мама?

- В комнате с роялем. С организаторами похорон. - Мальчик продолжал глазеть на Эдварда, изучая его так спокойно, словно находился в собственном доме.

"Если он не отойдет в сторону, я не смогу пройти в комнату мимо него", - подумал Орте.

- О, Эдвард! - воскликнула Реция, входя в холл и видя брата. - Ах, бедный Эдвард! - И внезапно она разрыдалась.

Реция потянула Эдварда за собой и подвела к Николасу, который мягко и серьезно пожал брату руку и сказал ровным голосом:

- Ты уже уехал. Мы не могли дозвониться до тебя. Очень быстро, гораздо быстрее, чем ожидалось, но совершенно безболезненно в конце...

- Да, я понимаю, - ответил Орте, держа брата за руку. Под ним снова словно разверзлась пропасть. - Поезд... - пробормотал он.

- Почти ровно в два часа, - сказал Николас.

- Мы весь день звонили на станцию, - сказала Реция. - Вся железная дорога выше Ариса затоплена. Бедный Эдвард, ты, наверное, совершенно измучился! И не знал весь день, весь день! - Слезы текли по ее лицу так обильно и легко, как дождь за окнами поезда.

Прежде чем пойти наверх и увидеть мать. Орте собирался задать Николасу несколько вопросов: был ли последний приступ на самом деле серьезным? принимает ли мать все те же лекарства? тяжелой ли ангиной она переболела? Эдвард все еще хотел задать эти вопросы, на которые пока так и не получил ответа. Николас же продолжал рассказывать ему о смерти матери, хотя Эдвард и не спрашивал, как все случилось. От долгого путешествия в голове его все еще царила какая-то неразбериха. Головокружение почти прекратилось, бездна закрылась, и он отпустил руку Николаса. Реция вертелась рядом, улыбаясь и плача одновременно. Николас выглядел напряженным и усталым, глаза его казались огромными за стеклами толстых очков. "А как, интересно, - подумал Эдвард, - выгляжу я сам? Чувствую ли горе?" Он заглянул в себя с опасением, но не нашел ничего, кроме продолжающегося неприятного легкого головокружения. Нет, горем это не назовешь. Не должен ли он хотеть плакать?

- Она наверху?

Николас рассказал о новых правительственных правилах, которые, по его мнению, являются наиболее разумными и деликатными. Тело отвезли в крематорий Восточного района; пришел человек с бумагами, чтобы договориться о церемонии прощания и церковной службе, и когда приехал Эдвард, они как раз уже все согласовали. Все вышли из холла, прошли в гостиную, представили Эдварду работника похоронного бюро. Затем Николас пошел проводить этого человека. Это его голос слышал Орте, когда вошел в дом. Громкий голос и яркие огни, как на вечеринке.

- Я встретил, - сказал Эдвард Орте сестре, немного помедлив, - маленького Эдварда. - И пожалел о сказанном, потому что племянник, названный в его честь, не мог быть этим мальчиком, который выглядел гораздо старше и который сказал, что фамилия его Орте. Или нет? Ведь фамилия должна быть Перен: Реция после замужества взяла эту фамилию. Но кто же тогда этот мальчик?

- Да, я хотела, чтобы дети тоже приехали, - говорила Реция. - Томас подъедет завтра утром. Надеюсь, дождь прекратится - дороги, наверное, ужасные.

Эдвард обратил внимание на ее ровные, цвета слоновой кости зубы. Ей уже - о, невероятно! - тридцать восемь. Он бы не узнал ее, встретив на улице. Реция посмотрела на брата серо-голубыми глазами.

- Ты устал, - сказала она тоном, который обычно раздражал Эдварда. Можно ли говорить людям, как они себя чувствуют?

Но сейчас эти слова понравились ему. Он не ощущал усталости, но, если выглядел устало или устал, сам того не замечая, наверное, у него все же было чувство, о котором он не знал, соответствующее чувство.

- Иди поешь чего-нибудь, этот человек ушел. Ты, наверное, умираешь от голода! Дети едят на кухне. О, Эдвард, все так странно! - сказала Реция, проворно увлекая его за собой.

На кухне было тепло и полно народу. Повар-домоправительница Вера, которая работала очень давно, хотя появилась в доме после того как уехал Эдвард, что-то приветственно пробормотала. Она расстроена, это понятно: сможет ли пожилая женщина с больными ногами найти новую работу? Конечно, Николас и Реция позаботятся о ней. Все дети Реции сидели за столом: мальчик, которого Эдвард встретил в холле, старшая сестра и малыш, которого все называли Рири, когда Эдвард видел его в последний раз, и к которому теперь все обращались по-взрослому: Рауль. Еще на кухне находилась кузина мужа Реции, которая жила с ними, - невысокая, угрюмая девушка лет двадцати. Жена Николаса Нина вышла из-за стола, чтобы поприветствовать Эдварда и обнять его. Когда она заговорила, Эдвард вспомнил о том, о чем не думал с тех пор, как получил письмо Николаса около двух недель назад. Николас и Нина усыновили ребенка - писал ли Николас, что это мальчик? Усыновление показалось Эдварду столь показным и ненужным поступком, что он еще раз внимательно перечитал письмо и подумал, что дело это неприятное и весьма смущающее, но сейчас не помнил, что именно написал Николас. И как-то неудобно спрашивать об этом Нину. Старушка Вера, пытаясь продемонстрировать свою нужность, настойчиво предлагала Эдварду чаи, и ему пришлось сесть вместе со всеми в ярко освещенной шумной кухне, немного поесть и выпить чая.

Постепенно шум затих. Никто особо с Эдвардом не разговаривал; Нина смотрела на него своими печальными, темными глазами. Эдвард с облегчением начал понимать, что его обычно серьезное выражение лица и поведение могут быть приняты за хорошее владение собой и послужат щитом, за которым можно спрятать от самого себя отсутствие печали, спрятать нечто не существующее в пустой душе.

В завершение всего Эдварда не пустили спать в его комнате. Вообще все прошло не так, как он ожидал. Дом был переполнен. Оказалось, что с момента усыновления Николас и Нина отказались от квартиры в Старом квартале, переселились обратно в родительский дом и собирались жить там до тех пор, пока у них не появится шанс переехать в большую квартиру. Они жили в старой комнате Эдварда, а их ребенок - в бывшей комнате Николаса, Реция и трое ее детей устроились в детской, кузина - на тахте в гостиной, и для Эдварда не осталось ничего, кроме кожаной тахты, стоящей внизу, на застекленной веранде. Только комната матери пустовала. Эдвард так и не зашел туда. Он не ходил наверх. Реция принесла вниз шерстяные пледы, потом стеганое одеяло и наконец теплую пижаму Николаса.

- Здесь ужасно, бедный Эдвард, ужасно. Если ты наденешь вот это, то не замерзнешь. Ах, как все странно! - Она заплела волосы на ночь и надела розовый шерстяной халат. Реция выглядела доброжелательной, участливой, по-матерински прекрасной; ее лицо светилось, словно она слушала музыку. "Вот оно, горе", - подумал Эдвард.

- Все нормально, - сказал он.

- Но у тебя всегда по ночам мерзли ноги. Ужасно, что пришлось устроить тебя здесь. Не знаю, что мы будем делать, когда приедет Томас. О, Эдвард, мне бы так хотелось, чтобы ты женился, - ненавижу, когда люди одиноки! Я знаю, тебе все равно, но мне - нет. Занавески не закрываются, что ли? Ах, Господи Боже мой, я оборвала кайму. Что ж, здесь нечего закрывать, кроме дождя. - В глазах Реции стояли слезы. Она обняла Эдварда, и на мгновение его окутали ее тепло и сила. - Спокойной ночи! - сказала она и вышла, закрыв за собой стеклянную занавешенную дверь. Эдвард услышал голоса сестры и кузины в другой комнате.

Реция пошла наверх. В доме стало тихо. Эдвард поправил пледы, стеганое одеяло и лег на кушетку. Он читал книгу, за которую взялся в поезде: долгосрочный проект относительно целей и распределения фондов департамента, который в мае попадет в распоряжение их бюро. Дождь стучал в окно над кушеткой. У Эдварда замерзли руки. Внезапно в соседней комнате погас свет, стеклянная занавешенная дверь потемнела, и свет от маленькой настольной лампы показался очень тусклым. В соседней комнате спала кузина. Дом был полон неизвестных Эдварду людей. Ему было странно лежать на этой холодной кушетке, ночью, в дождь. Обычно на ней спали только летом, в жару. Поездка оказалась не такой, в какую он отправился. Приехать домой - вот оно, правильное направление, которое сейчас потеряло всякий смысл и окончилось в странном месте. Неужели беспорядок - это то, что все называют горем? "Она умерла, - подумал Эдвард. - Она умерла, а я лежу, удобно оперевшись на подлокотник кушетки, держу на согнутых под одеялом коленях открытую книгу, смотрю на страницы сто сорок четыре, сто сорок пять и жду собственной реакции на случившееся. Я уехал из дома так давно!" Сто сорок четыре, сто сорок пять... Взгляд Эдварда вернулся к книге. Он дочитал до конца главу. Часы показывали полтретьего ночи. Эдвард выключил лампу на бронзовой подставке и свернулся калачиком под одеялами, слушая, как дождь равномерно стучит в окно...

- Я еду в Парагвай, - сказал Эдвард моряку, расстроившись, что никто его об этом не спрашивает. - В Парагвананзу, столицу страны.

Через долгое-долгое время Эдвард встретил моряка около путей, затопленных половодьем. А когда, преодолев ужасные препятствия, он добрался до цели, до Парагвананзы, там оказалось все то же самое, что и здесь, дома.

2. МЕТЕМПСИХОЗ

Когда пришло письмо от адвоката, Эдвард Руссе сначала даже не задумался о завещанном ему доме и лишь попытался выловить из потаенных глубин памяти хоть какие-то обрывки воспоминаний о внешности, характере или хотя бы походке брата маминого отца - двоюродного деда. Старик счел нужным оставить Эдварду дом в Брайлаве или сделал это по причине малочисленности наследников. Эдвард всю жизнь прожил в Красное; когда ему исполнилось девять или десять лет, он ездил вместе с мамой навестить родственников, живущих на севере, но из всего путешествия теперь мог вспомнить лишь тривиальные вещи: курицу с выводком цыплят на заднем дворе у корзины, человека, который громко пел, стоя на углу улицы у подножия огромного (как тогда показалось Эдварду) темно-синего холма. И от дедушки, которому принадлежал дом, и от его брата, который дом унаследовал, в памяти остались лишь громкие старческие голоса и ощущение неуютности, царящее в темных комнатах. Глуховатый старик, какой-то чужой и совершенно не похожий на Эдварда и его родственников. Висящие на печи скрещенные мечи с плетеными рукоятками и гравированными лезвиями - шашки. Эдвард никогда раньше не видел шашки. Ему не разрешали играть с этими красивыми мечами. Даже сам старик никогда не притрагивался к ним, никогда их не полировал. Если бы Эдварду разрешили взять шашки, он бы начистил потемневшие лезвия. А сейчас ему было стыдно за неблагодарность своего ума, в котором сохранились лишь воспоминания о детской зависти - и ни единого мимолетного впечатления о человеке, который подарил ему дом, - даже если на самом деле Эдварду дом вовсе не нужен и он предпочел бы, чтобы старик не вспоминал о нем, неблагодарном внучатом племяннике, который совершенно не помнил своего двоюродного деда.

Что ему делать с этим домом в Брайлаве? Что ответить на письмо адвоката? Эдвард работал в бюро жилищного строительства, получал скромную зарплату, никогда не связывался ни с какими адвокатами и вообще остерегался их. Его жена придумала бы, как ответить на письмо; она обладала чутьем на такие вещи и вдобавок хорошими манерами. Представив, что написала бы Елена, Эдвард накропал короткое, вежливое послание адвокату, отправил его, а затем фактически сразу забыл и о двоюродном деде, и о наследстве, и о собственности в Брайлаве. Он был сильно загружен, поскольку взял на себя дополнительно дело реорганизации и упрощения ведения отчетов, в котором хорошо разбирался. Окружающие сказали бы, что Эдвард стремится потерять себя в работе, но ему всегда нравилась его работа, нравилась до сих пор, и он знал, что не может в ней потеряться. Напротив, он постоянно находил себя в работе, в выполненных заданиях, видел себя в коллегах. На каждом углу улицы, ведущей к бюро, он встречал самого себя, возвращающегося с работы домой на улицу Сайдре, где его ждала Елена, преподающая в колледже прикладных искусств, ждала каждый день, кроме вечеров по средам, когда она вела занятия с четырех до шести.

Дни Эдварда всегда перемежались такими тире, разделяясь не на периоды, а на перерывы между ними, паузы, пустые места, в которых он останавливал сам себя, чтобы не оканчивать мысль, чтобы даже не пытаться завершить мысли, у которых больше нет конца. Так же было и в этом случае: Елена не вела занятия с четырех до шести по средам, потому что она умерла от аневризмы сердца три месяца назад. И всегда мысли Эдварда вели к одному и тому же, останавливались, уплывали в бесконечность и там разрушались, как в печи крематория.

Эдвард знал, что справился бы со своим несчастьем быстрее, без этих пауз, не думая постоянно об одном и том же, если бы хорошо спал. Но теперь он мог спать не более двух или трех часов, а потом просыпался и лежал без сна столько же, сколько ему удалось проспать. Он попробовал пить, потом принимал снотворное, которое порекомендовал друг. И то и другое принесло ему пять часов сна, два часа кошмаров и день болезненного отчаяния. Тогда Эдвард принялся читать во время ночных бодрствовании. Читал все подряд, но предпочитал историю - историю других стран. Иногда в три часа ночи он плакал, читая про Испанию в эпоху Ренессанса, и не замечал собственных слез. Он не видел снов. Все сны забрала с собой Елена, и они ушли вместе с ней уже слишком далеко, чтобы найти обратную дорогу к Эдварду. Сны затерялись, иссякли, высохли где-то в той плотной каменистой темноте, в которую ушла Елена, очень медленно, с трудом, не дыша, прокладывая путь вперед. Эдвард чувствовал, что она теперь где-то далеко, в каком-то другом измерении, которое он даже не мог себе представить.

Пришло второе письмо из Брайлавы. В конверте из толстой бумаги, тяжелом и зловещем. Покорившись судьбе, Эдвард открыл его. Письмо адвоката оказалось коротким. Сдержанно, расплывчато, в виде предложения, с должной предосторожностью адвокат сообщал, что, поскольку дела стоят на месте, Эдвард должен знать: если он решит продать дом, то получит за него хорошие деньги (учитывая профессиональную квалификацию Эдварда, адвокат полагал, что тот хорошо информирован в данном вопросе). Далее адвокат - Эдвард представил себе седовласого мужчину лет шестидесяти, чисто выбритого, с длинной верхней губой - заметил, что в северном отделении адвокатского бюро в Красное есть несколько агентов по недвижимости с хорошей репутацией, на тот случай, если Эдвард не хочет заниматься этим делом сам. Однако, поскольку в доме остались личные вещи, могут потребоваться, хотя бы ненадолго, личное присутствие наследника и его решение относительно мебели, бумаг, книг и прочих вещей, которые могут представлять собой материальную, денежную или памятную ценность. К письму прилагались какие-то документы - судя по внешнему виду, акты, описания и прочее, касающееся собственности, - и старый, довольно потертый кожаный мешочек с шестью ключами на стальном кольце.

Странно, что адвокат прислал ключи, не дождавшись очередного ответа Эдварда и не познакомившись с ним лично. Именно ключи придали конверту странную форму и сделали его тяжелым. Эдвард с любопытством вытащил их, положил на левую ладонь и стал рассматривать. Два одинаковых ключа - судя по всему, от старой, респектабельной передней двери. Других четыре оказались совершенно разными: один бы подошел, вероятно, к висячему замку, другой - с брелоком в виде бочонка - был похож на ключ от часов, третий - плоский железный - по-видимому, от подвала или кладовой, и последний - из латуни, с замысловатыми выемками - вероятно, от какой-то старой мебели, платяного шкафа или секретера. Эдвард с нарастающим беспокойством вообразил латунную замочную скважину в резном красном дереве, полки за стеклом, какие-то бумаги в полупустых выдвижных ящиках.

Эдвард попросил два выходных в конце месяца. Он поедет в Брайлаву в среду вечерним поездом, вернется в воскресенье. Достаточно. Встретится с адвокатом, увидит дом, договорится, чтобы его очистили от ненужных вещей и выставили на продажу. Заодно, делая все эти дела, он сможет посмотреть город, где родилась и провела детство его мать. А на деньги, вырученные за дом, он поедет в Испанию.

Шальные, не заработанные деньги надо тратить сразу, иначе они принесут беду. А сколько стоит поездка в Египет? Эдварду всегда хотелось увидеть пирамиды. Одетых в красные плащи, как в кино размахивающих шашками, охраняющих сокровища Египта английских солдат, численность которых уменьшалась на глазах равнодушного сфинкса, как исчезает вода, льющаяся на песок. Ему хотелось побывать в Сахаре, в этом пекле, огромной пустыне.

Поезд резко дернулся и снова остановился. В купе пока больше никого не было; молодая пара, занявшая места напротив, громко смеялась в коридоре. Они шутили с друзьями, стоящими на платформе, но наконец закричали, помахали руками и, балуясь, громко захлопнули окно, когда поезд тихо и целенаправленно заскользил вперед. Глаза Эдварда наполнились слезами, и, переводя дыхание, он тихонько всхлипнул. Приведенный в ужас отчаянным положением, в которое его ввергло всепоглощающее горе, он стиснул кулаки, закрыл глаза и притворился, что спит, хотя лицо его пылало, а дыхание не было равномерным. Он заранее проклинал Египет, чертов Египет, проклятые Толедо и Мадрид. Слезы высохли. За окном, в тихой дымке сентябрьского полудня, проплывали северные пригороды, дороги и виадуки.

Молодая пара вернулась в купе, они больше не смеялись и не разговаривали, все их оживление оказалось показным - для друзей на Северной станции. Эдвард продолжал смотреть в окно. Поезд плавно шел на север, поравнявшись с набережной Мользена. Река была широкой, спокойной, гладкой, бледно-голубая вода струилась меж низких берегов. Вдоль реки, залитые поздним солнечным светом, росли ивы. Дымка сгущалась; впереди, на севере, как будто там шел дождь, виднелась тяжелая гряда синих облаков. Эдвард рано ушел с работы, чтобы попасть на пятичасовой экспресс. Он прибудет в Брайлаву в полшестого, всю дорогу двигаясь вдоль реки. Глядя на спокойную воду, Эдвард задремал.

В четверть шестого раздался страшный шум, после чего наступила тишина. Пока Эдвард вставал с пола купе, где по непонятным причинам оказался, молодой человек пнул его в плечо.

- Осторожнее! - взбешенно крикнул Эдвард, поднимая портфель, который тоже валялся на полу.

В коридоре слышались тихие взволнованные голоса.

- Ой, ой, ой, ой, - монотонно повторяла молодая женщина.

Голоса превратились в гул, как в студенческой аудитории на перерыве; шум раздавался и в поезде, и вдоль путей: крики, восклицания, жалобы. Выяснилось, что поезд столкнулся с сенокосилкой - двигатель ее заглох на переезде - и никто не пострадал, кроме водителя косилки, который погиб. Паровоз сошел с рельсов, и до тех пор, пока из Брайлавы не придет другой паровоз, поезд будет стоять. Еще одна пауза, очередное тире, вместо очередного периода жизни - не-прибытие. Эдвард немного побродил вдоль путей под поздним сентябрьским солнцем. Другой паровоз прибыл лишь около семи часов, с юга, а не с севера, и потянул поезд назад, на запасную ветку местной станции под названием Исестно, которая даже не упоминалась в графике Северной линии Красной - Брайлава. Тем временем наступили сумерки, начался дождь, и пассажиры с нетерпением ждали, пока починят пути, пока приедет паровоз из Брайлавы и оттянет поезд обратно на основной путь. В результате Эдвард прибыл на станцию Самени в пол-одиннадцатого.

В поезде пассажиров не кормили, на мрачной станции Исестно тоже не продавали ничего съестного, но Эдвард не чувствовал голода, продвигаясь к выходу под ярко освещенными сводами похожей на пещеру станции Самени с портфелем в руке - единственным багажом, взятым в дорогу. Сойдя наконец с поезда, он чувствовал себя взволнованным. Он собирался приехать в полседьмого, найти около вокзала отель, поужинать, но сейчас ему не хотелось есть стоя в вокзальном буфете вместе с другими пассажирами. Эдвард хотел домой. Люди спешили мимо него, проходили через высокую дверь и исчезали в дождливой ночи.

- Такси?

- Пожалуй, да, - ответил Эдвард.

- Куда вам, сэр?

- Улица Каменни, четырнадцать.

- Это в районе Предгорья, - сказал водитель такси, и в памяти Эдварда всплыли название района и темно-синие скалы, нависавшие над поющим человеком, стоящим у холма.

Такси тронулось, громыхнув заляпанными грязью окнами и дверями. В машине было темно и уютно. Эдвард погружался в сон, в замешательстве заставлял себя проснуться и снова засыпал.

- Четырнадцать, вы сказали?

- Да.

- Похоже, это здесь. Вот двенадцатый дом.

Эдвард не видел номера. Но дом стоял, шел дождь, вокруг - лишь деревья и темнота. Эдвард заплатил водителю, который попрощался сухим, вежливым голосом с северным акцентом.

Три каменные ступеньки, растущие вокруг кустарники и что-то вроде ограды или решетки; номер "14" над довольно богато украшенной деревянной дверью. Странный город, странная улица, непонятно чей дом. Первый из двух одинаковых ключей подошел к замку. Эдвард открыл дверь, заглянул внутрь и поднялся на две ступеньки, оставив дверь за спиной приоткрытой, чтобы в случае чего ретироваться.

Непроглядная тьма, сухо, холодно. Стук дождя по высокой крыше. И никаких других звуков.

Эдвард нащупал выключатель справа от двери. И почувствовал, что должен сказать: "Я пришел". Кому? Он включил свет.

Передняя была гораздо меньше, чем казалась в темноте. У Эдварда сначала сложилось впечатление, что он находится в каком-то огромном, практически неограниченном пространстве, но теперь он увидел, что стоит в тихой запущенной передней старого дома в дождливую ночь. Потертая и грязноватая ковровая дорожка покрывала пол, выложенный красивыми черными и серыми плитками. Чья-то шляпа из старого войлока, шляпа двоюродного дедушки, одиноко лежала на невысоком комоде. Под потолком - люстра из желтоватого мутного стекла.

Дверь за спиной Эдварда все еще оставалась приоткрытой. Он вернулся, закрыл ее и автоматически положил ключи в карман брюк.

Ступеньки вели наверх и влево. За ними находился коридор: двери справа и в дальнем конце, обе закрыты. Справа, вероятно, гостиная, а дальняя дверь ведет на кухню. Где-то здесь должна находиться и столовая - может, по пути на кухню; именно в темной столовой Эдвард когда-то слышал громкие старческие голоса. Надо бы заглянуть в комнаты, но он очень устал. В последние несколько ночей Эдвард очень плохо спал и от этой поездки с ее волнениями, чужой смертью и долгой задержкой в пути все еще плохо себя чувствовал. Коридор - прекрасно, старая шляпа - очень хорошо, но этого было вполне достаточно. Желтоватый свет озарял ступеньки так же тускло, как и переднюю. Эдвард пошел наверх, держась за узкие, потертые лакированные перила. На верхней ступеньке он повернул, прошел по коридору к последней двери, открыл ее и включил свет. Он не знал, почему выбрал именно эту дверь и бывал ли на верхнем этаже этого дома в детстве.

Эдвард оказался в спальне, возможно, самом большом помещении дома. Может, в этой комнате когда-то спал его двоюродный дед, может, тут он и умер, если только не скончался в больнице, или это - комната его дедушки, или никто не использовал ее тридцать лет. В спальне было чисто, царил небольшой беспорядок, кровать, стол, стулья, два окна, камин. Постель застелена аккуратно и чисто, старое голубое покрывало туго натянуто. В тусклой стеклянной люстре отсутствовала лампа.

Эдвард поставил портфель у кровати.

Ванная комната находилась на другом конце коридора. Сначала Эдвард подумал, что вода отключена: труба застонала, когда он повернул вентиль. Но затем кран выплюнул ржавчину, изрыгнул потоки красной жижи, и наконец пошла чистая вода. Ему хотелось пить. Эдвард стал пить прямо из крана. Вода оказалась очень холодной, пахла ржавчиной и имела необъяснимый северный привкус.

В коридоре стоял старый книжный шкаф со стеклянными полками. Эдвард на минутку остановился возле него, но тусклое сияние лампы еле освещало названия каких-то неизвестных Эдварду книг. Он не хотел читать, а потому пошел в спальню и откинул голубое покрывало. Постель была застелена тяжелыми льняными простынями и темным одеялом. Эдвард разделся, повесил пиджак и брюки в пустой стенной шкаф, выключил свет, лег в холодную постель в темной комнате, которая казалась зловещей из-за света отдаленного уличного фонаря, мерцающего сквозь дождь, или из-за загадочных теней, отбрасываемых листьями. Эдвард вытянулся, положил голову на твердую подушку и заснул.

Проснулся он солнечным утром, лежа на боку, глядя на скрещенные кавалерийские шашки, которые висели на печи.

"Это орудия, - подумал Эдвард, - назначение которых так же ясно, как назначение иголки или молотка. И цель их, причина существования и назначение - смерть; они сделаны, чтобы убивать людей". Слегка гравированные и до сих пор не отполированные лезвия несли смерть, фактически даже его собственную, которую Эдвард теперь видел ясно и спокойно, потому что, пока глаза его рассматривали шашки, мозг думал о том, что находится в других комнатах, которые он не видел прошлой ночью. И комнаты эти, ключи от которых лежали у Эдварда в кармане, вернут его к жизни; он попросит перевести его на работу в бюро в Брайлаве, увидит цветение вишен в горах в марте, второй раз женится. Все это будет потом, а пока хватит этой комнаты, скрещенных шашек, солнечного света; Эдвард прибыл на свою станцию назначения.

Урсула Ле Гуин.

Братья и сестры

-----------------------------------------------------------------------

Пер. - И.Тогоева. "Миры Урсулы Ле Гуин". "Полярис", 1997.

OCR & spellcheck by HarryFan, 30 March 2001

-----------------------------------------------------------------------

Раненый рабочий каменоломни лежал на высокой больничной кровати. В сознание он еще не приходил, но само его молчание было внушительным, давящим; его тело, накрытое простыней с намертво застывшими складками, и равнодушное лицо казались телом и лицом статуи. Мать рабочего, словно бросая вызов его молчанию и равнодушию, заговорила вдруг очень громко:

- Ну зачем, зачем ты это сделал? Или ты хочешь умереть раньше меня? Нет, вы только посмотрите на него, на моего сына, на моего красавца, моего ястреба, на мою полноводную реку! - Она точно выставляла напоказ свое горе, летела навстречу возможности выплеснуть его, точно жаворонок навстречу утренней заре. Молчание сына и громкий протест матери означали одно и то же: нестерпимое стало реальностью. Младший сын женщины стоял рядом и слушал. Молчание брата и крики матери измучили его, наполнили его душу тоской, огромной, как сама жизнь. Бесчувственное, безразличное ко всему тело брата, раскрошенное на куски, как кусок мела, давило на него своей тяжестью, ему хотелось убежать отсюда, спастись.

Спасенный стоял с ним рядом, невысокий, сутулый мужчина средних лет. В суставы его рук въелась известковая пыль. На него это все тоже производило тяжелое впечатление.

- Он спас мне жизнь, - сказал он Стефану, задыхаясь, словно хотел что-то объяснить этими словами. Голос его звучал безжизненно и монотонно - голос глухого человека.

- Да уж конечно, - сказал Стефан. - Он у нас такой.

Потом он вышел из палаты, чтобы перекусить. Все спрашивали его о брате.

- Он выживет, - говорил всем посетителям "Белого льва" Стефан. За завтраком он слишком много выпил. - Калекой останется, говорите? Это он-то? Костант? Да ему не меньше двух тонн известняка прямо на голову свалилось, и то не убило - он ведь и сам из камня. Он же на свет не родился, его в каменоломне вырубили. - Люди вокруг смеялись - то ли над его шутками, то ли над ним самим. - Да, вырубили его из камня! - упрямо повторил он. - Как и всех вас.

Он ушел из "Белого льва" и двинулся по улице Ардуре, миновал квартала четыре, оставил позади город, но продолжал идти на северо-восток, параллельно железнодорожным путям, что тянулись в том же направлении метрах в трехстах от дороги. Майское солнце над головой казалось маленьким и каким-то серым. Под ногами клубилась пыль, в которой кое-где торчала невысокая травка. Карст - огромная известняковая равнина - чуть шевелился вокруг него, дрожал в жарком мареве, похожем на прозрачные крылышки мух. Уменьшенные расстоянием, но все же суровые, в дрожащей сероватой мгле на горизонте высились горы. Он всю свою жизнь видел эти горы издали, только дважды вблизи, когда ездил на поезде в Брайлаву - туда и обратно. Он знал, что горы густо поросли лесом, темными елями, корни которых цепко держатся за берега быстрых ручьев; когда поезд с лязгом шел по горам, ветви елей то смыкались, то расступались над глубокими горными оврагами, освещенными восходящим солнцем, а дым от паровоза плыл вниз по зеленым склонам ущелий, словно оброненная вуаль. В горах бежали шумные сверкающие на солнце ручьи; и еще там были водопады. Здесь, на карстовой равнине, реки бежали под землей, молчаливые, запертые в темные каменные вены своих русел. Можно было целый день ехать верхом от Сфарой Кампе, но до гор все-таки не добраться и по-прежнему видеть вокруг ту же известняковую пыль, лишь на второй день к вечеру вы въезжали под сень деревьев, росших на берегах быстрых ручьев. Стефан Фабр присел на обочину неестественно прямой дороги, по которой шел, и уронил голову на колени. Он был здесь один, до города километра полтора, до железной дороги метров триста, до гор километров восемьдесят; он сидел и оплакивал своего брата. А равнина вокруг него дрожала, гримасничала в жарком мареве, точно лицо человека, мучимого болью.

После обеденного перерыва он опоздал на целый час. Он работал бухгалтером в "Чорин компани". К его столу подошел начальник отдела.

- Фабр, вам сегодня вовсе не обязательно было возвращаться на работу.

- Почему?

- Ну, может быть, вы хотели бы пойти в больницу...

- А чем я там могу помочь? Я ведь не могу его починить или сделать заново, верно?

- Ну, как хотите, - сказал начальник, отворачиваясь.

- Это ведь не я получил по башке двумя тоннами камней, что же мне-то в больнице делать? - Ему никто не ответил.

Когда в каменоломне случился обвал и Костант Фабр был ранен, ему исполнилось двадцать шесть; его брату было двадцать три, а их сестре Розане - тринадцать. Она как раз бурно росла, стала угрюмой, начала ощущать собственную значимость на этой земле. Она больше не бегала, как в детстве, а ходила степенно, неуклюже ступая и сутулясь, словно при каждом шаге преодолевала невольно некий порог. Розана говорила громко, а смеялась еще громче и сердито давала отпор всему, что ее задевало, - ветру, голосу, слову, которого не понимала, вечерней звезде... Она пока что не научилась воспринимать что-то равнодушно и спокойно, умела лишь отвергать нежелаемое. Обычно они со Стефаном ссорились, стараясь побольнее задеть друг друга, потому что каждый знал наиболее уязвимые и слабые места противника. Но в тот вечер когда он добрался домой, а мать еще не вернулась из больницы. Розана была молчалива и дом казался очень тихим. Она целый день думала о боли, о боли и о смерти; и на этот раз желание все отвергать изменило ей.

- Не смотри так мрачно, - сказал ей Стефан, когда она ставила на стол приготовленную к ужину фасоль. - Он поправится.

- Ты так думаешь?.. А тут кое-кто говорит, что он, возможно, оттуда не выйдет. Или станет... ну, ты понимаешь...

- Калекой? Нет, он непременно поправится.

- А почему, как ты думаешь, он бросился отталкивать того типа в сторону?

- Тут не может быть никаких "почему", Роз. Он это просто сделал, и все.

Он был тронут тем, что она задала эти вопросы именно ему, и удивлен уверенностью собственных ответов. Он и не думал, что у него вообще хоть какие-то ответы найдутся.

- Интересно... - сказала она.

- Что именно?

- Не знаю. Костант...

- У тебя ощущение, будто ты лишилась опоры, да? Что ж! Если из фундамента основной камень выбить, так и все остальные посыплются. - Розана не очень-то понимала брата; она не узнавала того места, куда вернулась сегодня, не узнавала родного дома, где стала такой же, как другие люди, и вместе с ними переживала теперь странное несчастье - остаться в живых. Стефан, во всяком случае, дальнейший путь ей указать не мог. - И мы теперь, - между тем продолжал он, - лежим порознь, каждый под собственной грудой камней. Хорошо хоть Костанта им удалось извлечь из-под той груды, что на него обрушилась, и накачать морфием... А помнишь, как однажды, еще совсем маленькой, ты заявила: "Когда вырасту, выйду замуж за Костанта..."?

Розана кивнула:

- Конечно, помню. И он тогда прямо взбесился.

- Это потому, что мать засмеялась.

- Это вы с отцом засмеялись.

Оба к еде не притронулись. Стены комнаты во тьме будто сдвинулись - поближе к керосиновой лампе.

- А как было, когда умер папа?

- Ты же с нами ходила, - удивился Стефан.

- Да, мне уже девять исполнилось. Но я ничего толком не помню. Только то, что было так же жарко, как сейчас, и еще - огромное количество ночных бабочек, которые бились в стекло. Он ведь ночью умер, да?

- По-моему, да.

- Так как это было? - Она пыталась разведать незнакомую территорию.

- Не знаю. Он просто умер. Это больше ни на что не похоже.

Их отец умер от пневмонии сорокашестилетним, проработав тридцать лет в карьере. Стефан помнил его смерть ненамного лучше Розаны. Отец не был краеугольным камнем в фундаменте их семьи.

- У нас фруктов никаких в доме нет?

Розана не ответила. Она неотрывно смотрела на пустое место за столом, где обычно сидел их старший брат. Лоб и темные брови у нее были точно такими же, как у Костанта: похожесть для родственников - опознавательный знак, семейное удостоверение личности, а этих брата и сестру легко было опознать по характерному рисунку бровей, по одинаковой форме лба, они были удивительно похожи, так что у Стефана на мгновение возникло ощущение, что Костант сидит с ними вместе за столом и молчаливо осмысливает собственное отсутствие.

- Так фрукты у нас есть или нет?

- В кладовке, кажется, есть яблоки, - ответила Розана, точно очнувшись и так спокойно, что Стефану даже показалось, что он разговаривает со взрослой женщиной, очень спокойной взрослой женщиной, которую нечаянно вывел из задумчивости своим вопросом; и он с нежностью сказал этой женщине:

- Знаешь что, собирайся! Давай сходим в больницу. Медики теперь, наверное, уже оставили его в покое.

Глухой, которого спас Костант, уже снова торчал в больнице. С ним пришла и его дочка. Стефан знал, что она работает в мясной лавке. Ее отца в палату, разумеется, не пустили, и он целых полчаса продержал Стефана в душном и жарком вестибюле, где пахло дезинфекцией и смолой от нагретого соснового пола. Он то начинал ходить вокруг Стефана, то присаживался, то вскакивал, все время споря сам с собой, и говорил громким, ровным, монотонным голосом, как все глухие.

- Больше я в эту чертову яму не вернусь! Нет уж! А что, если бы я вчера сказал, что с завтрашнего дня в карьер ни ногой? Как бы теперь дела обстояли, интересно? Небось, ни я, ни ты не торчали бы здесь сейчас, да и его, твоего брата, здесь бы сейчас не было. Все мы были бы дома. Дома - живые и невредимые, понял? Нет, я в эту яму не вернусь! Ни за что! Господом клянусь. Уеду я отсюда, на ферму уеду, вот и все. Я там вырос, в предгорьях, на западе; и брат мой там живет. Вот я вернусь туда и стану работать на ферме с ним вместе. А в яму эту я больше не полезу.

Его дочь сидела на деревянной скамье очень прямо и совершенно неподвижно. У нее было узкое лицо, волосы зачесаны назад и собраны в пучок.

- Вам не жарко? - спросил Стефан, и она с мрачным видом ответила:

- Нет, ничего.

Голосок у нее был чистый, и она очень четко выговаривала слова - привыкла говорить с глухим отцом. Поскольку Стефан больше ничего ей не сказал, она снова мрачно потупилась и застыла, сложив руки на коленях. Глухой все еще продолжал что-то говорить. Стефан провел влажной ладонью по волосам и попытался прервать его:

- Все это хорошо, Сачик. По-моему, план у тебя отличный. Действительно, к чему губить оставшуюся жизнь в этих норах? - Но глухой продолжал говорить.

- Он вас не слышит.

- Вы не могли бы увести его домой?

- Я не смогла увести его отсюда даже пообедать. Он все говорит и говорит без умолку.

Теперь она говорила не так звонко и отчетливо, возможно от смущения, и Стефан этому почему-то обрадовался. Он снова провел влажной от пота рукой по волосам и внимательно посмотрел на нее: ему вдруг вспомнились те горы, туманная дымка в ущельях и водопады.

- Знаете что, вы ступайте домой, - он вдруг услышал в собственном голосе ту же мягкость и ясность, как и у нее, - а мы с ним на часок сходим в "Белого льва", хорошо?

- Но тогда вы не сможете повидать брата.

- Он никуда не убежит. Идите домой.

В "Белом льве" они очень много выпили. Сачик не умолкая говорил о ферме в предгорьях, а Стефан - о горах и о том единственном годе, который провел в столичном колледже. Ни тот, ни другой друг друга не слышали. Оба пьяные, они пешком побрели домой; Стефан проводил Сачика в один из тех домов-близнецов, имеющих одну общую стену, которые компания "Чорин" построила на западной окраине города в 95-м, когда был открыт новый карьер. Сразу за домами начинался карст; бескрайняя равнина, вся изрытая, искромсанная, монотонная, отражала лунный свет и как бы сама неярко светилась - светом, уже трижды отраженным от солнца. Щербатая луна, тоже светившаяся отраженным от солнца светом, висела в небесах, точно брошенное хозяйкой на спинку стула белье, которое нуждается в починке.

- Ты передай своей дочери, что все в порядке, - сказал Стефан, покачиваясь на пороге дома Сачика. - Все в порядке, - повторил он еще раз, и Сачик с энтузиазмом подхватил:

- В-все в-в порядке!

Стефан добрался до дому, так и не успев протрезветь, и тот трагический день слился в его памяти с другими днями этого года, он помнил лишь отдельные его фрагменты: закрытые глаза брата, взгляд той темноволосой девушки, луну, равнодушно взиравшую с небес, и фрагменты эти не казались ему частями чего-то целого, а вспоминались всегда по отдельности, с большими промежутками во времени.

На карстовой равнине ни ручьев, ни рек нет; питьевая вода в Сфарой Кампе добывается из глубоких скважин; она очень чистая и совершенно безвкусная. Эката Сачик все время чувствовала на губах непривычный вкус родниковой воды, которую они пили теперь на ферме. Она мыла в раковине грязную кастрюлю, старательно скребла ее жесткой щеткой и была совершенно поглощена этой малоприятной работой. К донышку пригорела еда, и налитая в кастрюлю вода, тускло поблескивавшая при свете лампы, сразу стала коричневой. Здесь, на ферме, никто не умел как следует готовить. Придется ей рано или поздно взять готовку в свои руки, тогда, по крайней мере, они наконец смогут есть по-человечески. Ей нравилась работа по дому, нравилось мыть и чистить, склоняться с пылающими щеками над плитой, которую нужно было топить дровами, звать людей к ужину; это была живая и довольно непростая работа, совсем не такая скучная, как служба кассиршей в мясной лавке, где целый день она только и делала, что давала сдачу и здоровалась с покупателями. Эката уехала из города вместе с родителями, потому что от работы в лавке ее уже тошнило. На ферме семья дяди приняла их четверых без излишних вопросов и комментариев, как принимают явления природы - больше ртов теперь нужно прокормить, зато больше стало и рабочих рук. Ферма была довольно большая, но небогатая. Мать Экаты, женщина слабая и недужная, едва поспевала за шумной и суетливой теткой и ее недавно овдовевшей дочерью. Мужчины - дядя Экаты, ее отец и брат - входили в дом прямо в грязных башмаках и без конца вели разговоры о том, не стоит ли купить еще одну свинью.

- Конечно, здесь куда лучше, чем в городе. В городе вообще ничего хорошего нет, - сказала кузина Экаты. Эката ничего ей не ответила. Ей просто нечего было ответить.

- Я думаю, Мартин все-таки вскоре в город вернется, - сказала она, помолчав. - Он никогда не хотел на земле работать. - И действительно, через какое-то время ее брат, которому стукнуло шестнадцать, вернулся в Сфарой Кампе и стал работать в карьере.

Он снял меблированную комнату с питанием. Его окно выходило прямо на задний двор Фабров - огороженный участок пыльной, поросшей сорняками земли с печально торчавшей в углу елкой. Хозяйка меблированных комнат, вдова рабочего из каменоломен, темноволосая, спокойная и державшаяся очень прямо женщина, напоминала Мартину его сестру Экату. С ней он чувствовал себя взрослым мужчиной, ему было с ней легко. Но когда хозяйка уходила из дому, ее дочка и другие постояльцы - четверо двадцатилетних парней - устанавливали свои порядки; они смеялись, хлопали друг друга по спине, а один из них, железнодорожный служащий из Брайлавы, доставал гитару и принимался наигрывать популярные песенки, поблескивая маслянистыми, темными, точно изюмины, глазами. Дочка хозяйки, тридцатилетняя незамужняя особа, смеялась слишком громко и слишком сильно суетилась; блузка у нее вечно вылезала на спине из-под пояска юбки, но она даже не думала ее заправлять. Мартин никак не мог понять, чего это они так галдят и веселятся и почему без конца хлопают друг друга по плечу? И зачем все эти песни, смех и шутки? Они и над Мартином подшучивали, но он, разумеется, только плечами пожимал и огрызался. Как-то раз он в ответ на их приставания грубо выругался - так отвечают на неуместные шутки рабочие каменоломен. Тогда гитарист отвел его в сторонку и очень серьезно объяснил, как следует вести себя в присутствии дам. Мартин слушал, покраснев и потупясь.

Он был крупный широкоплечий юноша и все думал, что ничего не стоит взять и свернуть шею этому типу из Брайлавы. Но ничего подобного он, конечно, не сделал. Не имел права. Этот тип да и все остальные здесь были взрослыми людьми и понимали о жизни нечто такое, о чем он еще понятия не имел. Это нечто как раз и служило причиной их непомерного веселья, суеты, подмигивания, пения и игры на гитаре. Пока он сам этого не поймет, они имеют полное право делать ему подобные замечания. Он пошел к себе наверх и, высунувшись в окно, закурил сигарету. Дымок от сигареты повис в неподвижных сумерках, окутавших елку в углу чужого двора, крыши домов - весь мир, точно заключив его внутрь голубоватого хрустального купола. На соседском дворе появилась Розана Фабр и легким движением выплеснула воду из миски, в которой мыла посуду; потом постояла немного, глядя на небо. Из окна она казалась Мартину совсем маленькой и тоже как бы пойманной в голубой кристалл. Ее темная головка была запрокинута вверх, оттененная воротником белой блузки. Весь карст в радиусе восьмидесяти километров застыл в полной неподвижности, лишь стекали и падали на землю последние капельки воды с миски Розаны да завивался кольцами дымок от сигареты, просачивавшийся сквозь пальцы Мартина. Мартин медленно и осторожно втянул руку в комнату, чтобы сигаретный дым не привлек ненароком внимания девушки. Розана вздохнула, постучала миской о крыльцо, чтобы вытряхнуть из нее остатки воды, хотя вода уже и так вся стекла, повернулась и снова вошла в дом; хлопнула дверь. Голубоватый воздух тут же сомкнулся, и на том месте, где только что стояла девушка, не осталось ни малейшего следа. Мартин прошептал этому безупречно прозрачному воздуху то самое слово, которое ему только что посоветовали никогда не произносить в присутствии дам, и через мгновение, словно в ответ, вспыхнула высоко в небе, где-то на северо-западе, ясная вечерняя звезда.

Костант Фабр, вернувшись из больницы домой, целыми днями сидел один. Теперь он был уже в состоянии пройти через комнату на костылях. Как он проводил эти долгие молчаливые дни, никто понятия не имел. Он и сам не знал, как ему это удается. От природы активный, он был самым сильным и сообразительным рабочим на каменоломнях и в двадцать три года уже стал десятником. Костант совершенно не умел бездельничать и оставаться в одиночестве. Он всегда отдавал все свое время работе. Теперь время, должно быть, решило взять свое. Ему оставалось лишь наблюдать, что время делает с ним; наблюдать без ужаса, без нетерпения, осторожно, как ученик наблюдает за работой мастера. Он все свои силы использовал теперь на то, чтобы обучиться своему новому занятию - быть слабым. Молчание, в котором теперь протекали его дни, липло к нему, въедалось в него, точно известковая пыль, когда-то въедавшаяся в его кожу.

Мать до шести работала в бакалейной лавке; Стефан приходил с работы в пять. По вечерам примерно в течение часа братья бывали вдвоем. Стефан раньше проводил этот час во дворе под елкой, дышал воздухом и с глупым видом наблюдал, как стрелой носятся за невидимыми насекомыми ласточки в бесконечно долго сгущавшихся сумерках, или же сидел в "Белом льве". Теперь же он сразу шел домой, приносил Костанту "Брайлавский вестник", и оба читали газету одновременно, передавая листы друг другу. Стефан каждый раз собирался завести с братом разговор, но почему-то все не заводил. Известковая пыль сковывала губы. И каждый день этот час проходил одинаково, в молчании. Старший брат сидел неподвижно, склонив красивое спокойное лицо над газетой. Он читал медленнее Стефана, и тому приходилось ждать, чтобы обменяться с ним газетными листами. Стефан следил, как глаза Костанта двигаются от слова к слову. Потом обычно приходила Розана, громко распрощавшись со школьными приятелями, чуть позже возвращалась с работы мать, в комнатах начинали хлопать двери, звучать громкие голоса, из кухни тянуло дымком, там стучали, звенели тарелками, и невыносимо долгий час кончался.

Однажды вечером, едва начав читать газету, Костант вдруг отложил ее. Он долго молчал, но даже не пошевелился, и поглощенный чтением Стефан ничего не заметил.

- Стефан, там, рядом с тобой моя трубка.

- Да-да, конечно, - пробормотал Стефан и передал ему трубку. Костант набил ее, закурил, попыхтел ею немного, потом отложил. Его правый кулак лежал на подлокотнике кресла тяжело и спокойно, точно сжимал узел совершенно неподъемного одиночества. Стефан спрятался за газетой, и молчание затянулось.

Я ему сейчас прочитаю вслух об этой коалиции профсоюзов, подумал Стефан, но читать не стал. Его глаза настойчиво искали какую-нибудь другую статью, которую можно было читать про себя. Почему я не могу с ним разговаривать?

- Роз подрастает, - сказал Костант.

- Да, у нее все хорошо, - пробормотал Стефан.

- За ней вскоре нужно будет приглядывать. Я все думал об этом. Наш город не годится для молоденькой девушки. Парни здесь дикие, а мужчины грубые.

- Так они везде такие.

- Да, наверное, - согласился Костант. Костант никогда никуда не уезжал с карстовой равнины, никогда не бывал даже за пределами Сфарой Кампе. И ничего, кроме этих известняков, улицы Ардуре, улицы Чорин и улицы Гульхельм, да еще страшно далеких гор и огромного неба над головой, в своей жизни не видел. - Знаешь, - сказал он, снова беря в руки трубку, - по-моему. Роз у нас немного чересчур своевольная.

- Это точно, да и парни дважды подумают, прежде чем завести шашни с сестрой Костанта Фабра, - сказал Стефан. - Но тебя-то она во всяком случае непременно послушается.

- И тебя тоже.

- Меня? А меня-то с какой стати?

- С такой, - ответил Костант, впрочем, Стефан и так уже оправился от смущения.

- Да за что ей меня уважать? У нее вполне достаточно здравого смысла. Ни ты, ни я ведь не очень-то слушали, когда отец нам что-нибудь говорил, верно? Ну и тут то же самое.

- Ты на него не похож. Если ты это имел в виду. Ты ведь образование получил.

- Да уж, образование! Я просто профессор! Господи, да я ведь всего какой-то год в Педагогическом проучился!

- А кстати, почему ты бросил учиться, Стефан?

Это явно был не праздный вопрос; он исходил из самой глубины молчания Костанта, из его сурового, задумчивого неведения. Смущенный тем, что, как и Розана, так сильно занимает мысли этого сдержанного и значительно превосходящего его во всех отношениях человека, Стефан сказал первое, что пришло в голову:

- Я все время боялся провалиться на экзаменах. Так что даже и не работал как следует.

И оказалось, что именно в этих, простых, как стакан воды, словах и заключена та правда, которой он наедине с собой никак не желал признавать.

Костант кивнул, обдумывая, насколько серьезна проблема возможного провала на экзаменах, поскольку сам с этой проблемой никогда, разумеется, не сталкивался; потом сказал своим звучным мягким голосом:

- Ты зря теряешь время - здесь, в Кампе.

- Вот как? А как же ты сам?

- Я ничего не теряю. Мне же никогда не удавалось получить стипендию. - Костант улыбнулся, и добродушие этой улыбки разозлило Стефана.

- Да ты никогда и не пытался ее получить, ты отправился прямо в этот чертов карьер, едва тебе стукнуло пятнадцать. Послушай, а тебе никогда не хотелось знать... ты никогда не останавливался на минутку, чтобы спросить себя: а что я, собственно, здесь делаю, почему все время работаю в этой норе, ради чего? Неужели я так и буду работать там по шесть дней в неделю всю оставшуюся жизнь? Существуют ведь и другие способы зарабатывать нормально. Так ВО ИМЯ ЧЕГО нужно надрываться на каменоломнях? Почему вообще люди остаются здесь, в этом Богом проклятом городишке, на этой Богом проклятой изрытой норами каменистой земле, где даже не растет ничего? Почему они не снимутся с места и не переедут куда-нибудь еще? А ты мне говоришь о даром потраченном времени! Ну ответь, во имя чего. Господи ты Боже мой, все это - неужели в жизни больше ничего нет?

- Об этом я тоже думал.

- А я уже несколько лет ни о чем вообще не думаю.

- Тогда почему бы тебе не уехать отсюда?

- Потому что я боюсь. Боюсь, что получится то же самое, что в Брайлаве, в колледже. Но ты...

- У меня здесь работа. Это моя работа, я умею ее делать. Куда бы ты ни поехал, везде можно задать тот же самый вопрос: во имя чего все это?

- Я знаю. - Стефан встал. Он был тонкий, стройный, подвижный и беспокойный. Говорил, часто не заканчивая предложений. Руки его застывали в незавершенном жесте. - Знаю. От себя никуда не уедешь. Но для меня это означает одно, а для тебя - опять же нечто совсем иное. Ты растрачиваешь здесь свою душу, Костант. Точно так же ты поступил тогда, героически позволив размазать себя по земле ради этого Сачика, идиота, который не способен даже вовремя разглядеть, что на него камни рушатся...

- Он же не может СЛЫШАТЬ, - упрекнул его Костант, но Стефан был уже не в силах остановиться.

- Не в этом дело! А в том - и вообще, пусть такие, как он, сами о себе заботятся, - кто для тебя этот глухой, что значит для тебя его жизнь! Почему ты полез туда за ним, хотя видел, что начался обвал? Ведь по той же причине ты в карьер тогда пошел работать, по той же причине ты всю жизнь оттуда не вылезал! Собственно, причины нет никакой. Просто так сложилось. Просто так случилось. И ты позволяешь, чтобы с тобой "случалось", ты принимаешь все, что судьба тебе подсунет, если тебе кажется, что ты сможешь выдержать это и вести себя при этом так, как тебе хочется!

Он совсем не это собирался сказать. Он хотел, чтобы говорил Костант. Но слова вылетали у него изо рта и со стуком рассыпались вокруг, как градины. Костант сидел тихо, его сильная рука была крепко сжата; помолчав, он сказал:

- Что-то ты больно много на мой счет напридумывал.

Это не было самоуничижением. Самоуничижение Костанту вообще не было свойственно. В основе его долготерпения всегда ощущалась гордость. Он отлично понимал страстное желание Стефана, но не мог разделить его, обладая удивительно целостным, самодостаточным характером. И он безусловно продолжал бы жить по-прежнему, не изменяя своей изумительной, хотя и уязвимой целостности души и тела, с достоинством встречая любые невзгоды, точно король, изгнанный в каменистую пустыню, который, точно семя будущего урожая, держит в плотно сжатом кулаке все свое королевство - города, деревья, людей, горы, поля и стаи птиц весною; и молчит, поскольку рядом нет никого, кто мог бы поговорить с ним на его родном языке.

- Но послушай! Ты же сам только что сказал: я тоже думал, для чего все это, неужели это все, что есть в жизни?.. Если ты действительно так думал, то должен же был искать ответ на эти вопросы!

Костант долго молчал, потом ответил:

- Я его почти нашел. В мае прошлого года.

Стефан перестал метаться по комнате, притих и уставился в окно. Ему стало страшно.

- Это... это не ответ, - пробормотал он.

- Да, можно было и получше ответ найти, - согласился Костант.

- Слушай, ты тут совсем в маразм впадешь, сидя один... Вот что тебе нужно: женщина! - снова вдохновился Стефан и опять беспокойно забегал по комнате, не договаривая слова, не заканчивая фразы, то и дело поглядывая в окно, за которым сгущались сумерки ранней осени, точно дым поднимавшиеся от каменных тротуаров, ясно видимых теперь под оголившимися ветвями деревьев. Брат у него за спиной рассмеялся. - Но я ведь правду говорю! - горько, не оборачиваясь, сказал Стефан.

- Возможно. А как насчет тебя самого?

- Вон они там снова на крыльце сидят, у того подъезда, где вдова Катални живет. Сама-то она, должно быть, в больнице, на ночном Дежурстве. Слышишь гитару? Это парень из Брайлавы играет, он в железнодорожной конторе работает, ни одной юбки мимо не пропускает. Даже за Ноной Катални ухлестывает. Там теперь и сынишка Сачика живет. Кто-то мне говорил, что он на Новом Карьере работает. Может, даже в твоей бригаде.

- Чей сынишка?

- Сачика.

- А я думал, они из города уехали.

- Они и уехали, куда-то на запад, на какую-то ферму в предгорьях. Только сын его, должно быть, все-таки тут предпочел остаться.

- А где же дочка?

- С отцом уехала, насколько я знаю.

На этот раз молчание затянулось, оно затопило их, как широкое озеро, на поверхности которого плавали последние слова их разговора, отрывочные, неясные, исчезающие. В комнате стало почти темно. Костант потянулся и вздохнул. Стефан почувствовал, как душу его охватывает покой, такой же непостижимый и реальный, как наступление тьмы. Ну вот они и поговорили, только ни к чему не пришли; впрочем, все еще впереди; когда-нибудь они обязательно сделают следующий шаг. Но в данный момент он чувствовал облегчение - сейчас он спокойнее относился и к брату, и к самому себе.

- Вечера короче становятся, - тихо заметил Костант.

- Я ее раза два видел. По субботам она приезжает сюда с фургоном.

- А где их ферма?

- Где-то на западе, в предгорьях, так мне, во всяком случае, старый Сачик рассказывал.

- Я бы туда верхом съездил, если б мог, - сказал Костант и чиркнул спичкой, раскуривая трубку. Вспыхнувший в прозрачных сумерках, наполнявших комнату, огонек тоже показался Стефану удивительно мирным; вечер за окном, похоже, стал темнее. Гитарный перезвон прекратился; теперь на крыльце громко смеялись.

- Если увижу ее в субботу, попрошу заглянуть к нам.

Костант не ответил. Да Стефану и не нужен был его ответ. Впервые в жизни брат попросил его о помощи.

Вошла мать, высокая, громкоголосая, усталая. Под ее шагами заскрипели, заплакали полы, на кухне тут же что-то зазвенело и зашипело. Все в ее присутствии становилось шумным, молчали лишь оба ее сына: Стефан, который матери избегал, и Костант, которого она считала своим хозяином.

По субботам Стефан уходил с работы в полдень. Он медленно прошелся по улице Ардуре, высматривая фургон с фермы и знакомую чалую лошадь. Не обнаружив ни того, ни другого, он отправился в кафе, одновременно успокоенный и раздосадованный. Миновала еще суббота, потом еще одна. Стоял октябрь, дни стали короче. Как-то раз на улице Гульхельма Стефан увидел впереди себя Мартина Сачика; догнав его, он поздоровался:

- Эй, Сачик, добрый вечер.

Парнишка туповато смотрел на него своими серыми глазами; лицо, руки и одежда Мартина были серыми от известковой пыли, а походка - медлительная и степенная - как у пятидесятилетнего.

- Ты в какой бригаде работаешь?

- В пятой. - Он выговаривал слова так же четко, как и его сестра.

- Это бригада моего брата.

- Я знаю. - Они немного прошлись вместе. - Говорят, он через месяц снова в карьер вернется?

Стефан покачал головой.

- А семья твоя все еще на ферме? - спросил он, и Мартин кивнул.

Они остановились у подъезда вдовы Катални. Добравшись наконец до дому и предвкушая скорый обед, Мартин несколько ожил. Ему явно было приятно, что Стефан Фабр заговорил с ним, однако он ничуть не смутился. Стефан славился своим умом, но считался человеком мрачным и неуравновешенным, то есть мужчиной как бы наполовину, а вот про его брата все говорили, что в нем не один мужчина, полтора.

- Они недалеко от Верре живут, - сказал Мартин. - Гнусное местечко. Я так и не смог привыкнуть.

- А твоя сестра что, смогла?

- Она считает, что должна была остаться с мамой. Хотя ей, по-моему, тоже следовало бы вернуться. Ужасно там гнусно все-таки.

- Ну тут тоже не рай Божий, - сказал Стефан.

- А там они до потери сознания вкалывают и денег за это ни шиша. На этих фермах все какие-то чокнутые. Папаше моему там самое место. - Мартин чувствовал себя настоящим мужчиной, говоря так неуважительно об отце. Но Стефан Фабр глянул на него отнюдь не с уважением и сказал:

- Возможно. Ну ладно, привет, Сачик.

Мартин, чувствуя себя морально уничтоженным, нырнул в подъезд. Господи, когда же он наконец станет взрослым! Когда другие мужчины перестанут презирать и учить его! Да и какое, собственно, ему дело до того, что Стефан Фабр презрительно посмотрел на него и отвернулся?

На следующий день Мартин встретил на улице Розану Фабр. Она была с подругой, он - с приятелем; в прошлом году они еще все вместе учились в школе.

- Как поживаешь. Роз? - громко спросил Мартин, подталкивая приятеля локтем. Однако девушки прошли мимо, высокомерные, как цапли.

- Вон та хороша - прямо огонь! - сказал Мартин.

- Эта? Так она же еще ребенок, - удивился его приятель.

- В том-то и дело! - с таинственным видом заявил Мартин и грубо захохотал, потом поднял голову и вдруг увидел прямо перед собой Стефана Фабра, который переходил улицу. На мгновение Мартину показалось, что он со всех сторон окружен и пути к спасению нет.

Стефан направлялся в "Белого льва", но, проходя мимо гостиницы, увидел во дворе платной конюшни, имевшейся при ней, знакомую чалую лошадь. Он зашел и уселся в выкрашенном коричневой краской вестибюле, пропахшем конским потом, упряжью и старой паутиной. Пришлось просидеть часа два, прежде чем она наконец появилась. Она держалась очень прямо, темные волосы были повязаны черным платком. Он так долго ждал ее и она оказалась именно такой, какой и должна была быть, что он с наслаждением любовался ею и опомнился, только когда она уже прошла мимо и начала подниматься по лестнице.

- Госпожа Сачик! - окликнул он ее.

Она остановилась и удивленно оглянулась.

- Я хотел попросить вас об одном одолжении. - Голос Стефана после столь долгого, странно затянувшегося и будто безвременного ожидания звучал хрипло. - Скажите, вы сегодня в городе ночевать останетесь?

- Да.

- Костант о вас часто спрашивает. Он все хотел поговорить с вами о вашем отце. Он ведь по-прежнему не выходит из дому да и вообще много ходить пока не может.

- У отца все прекрасно.

- Знаете, а что, если...

- Я могла бы заглянуть к нему. Я как раз собиралась навестить Мартина. Вы ведь рядом живете, верно?

- О, чудесно! Это просто... Я подожду вас.

Эката сбегала наверх, вымыла запыленные руки и лицо, потом попыталась было как-то оживить свое серенькое платьице кружевным воротничком, который захватила с собой и хотела завтра надеть в церковь. Потом сняла его. Потом снова повязала свои черные волосы черным платком, спустилась в вестибюль и вышла вместе со Стефаном под бледное октябрьское солнце. До его дома было шесть кварталов. Когда она увидела Костанта Фабра, у нее даже голова закружилась. Она никогда раньше не видела его так близко, разве что в больнице, но там его отгораживали от нее гипсовые повязки, бинты, жара, боль, болтовня отца. Теперь она его разглядела.

Они начали разговор очень легко. Она бы чувствовала себя с ним и совсем свободной, если б не его исключительная красота, которая сбивала ее с толку. Он говорил с ней серьезно и просто, голос его звучал обнадеживающе. Совсем другое дело - его младший брат; у того и смотреть-то было не на что, но с ним Эката постоянно испытывала неловкость и смущение. Костант и сам был спокоен и на других действовал успокаивающе; Стефан же налетал, точно осенний ветер, напоенный горечью, порывистый; с ним ничего невозможно было предсказать заранее.

- Ну и как вам там живется? - спросил Костант, и она охотно ответила:

- Хорошо. Немного скучновато, правда.

- Говорят, у фермеров самая тяжелая работа на свете.

- Я ничего не имею против тяжелой работы. А вот грязь да навоз ужасно противные.

- А деревня там рядом есть?

- Ну, мы живем как раз посредине между Верре и Лотимой. Но у нас есть соседи, да и вообще там все друг друга знают, куда ни пойди километров на тридцать вокруг.

- Значит, и нас тоже можно вашими соседями считать, - вмешался Стефан, но больше ничего не прибавил и затих. Он чувствовал себя лишним в компании этих двоих. Костант удобно устроился в кресле, вытянув хромую ногу и согнув другую, колено которой обхватил сцепленными пальцами. Эката, очень прямая, сидела лицом к нему, руки ее спокойно лежали на коленях. Они не были похожи, однако вполне могли бы сойти за брата и сестру. Стефан встал, пробормотал невнятные извинения и вышел на двор. Дул северный ветер. В раскисшей земле под елкой и в сорняках копались воробьи. Развешанные на бельевой веревке, натянутой между двумя железными столбиками, рубашки, нижнее белье и две простыни хлопали на ветру, а потом бессильно повисали, точно отдыхая. В воздухе пахло озоном. Стефан перемахнул через изгородь, прошел, срезая путь, двором Катални и вышел на улицу, ведущую на запад. Через несколько кварталов улица кончилась. Старые колеи тянулись дальше, в карьер, заброшенный лет двадцать назад, когда рабочие наткнулись на подземные источники; теперь в карьере образовалось настоящее озеро метра четыре глубиной. Летом там купались мальчишки. Стефан тоже когда-то купался там, испытывая, правда, постоянный ужас, потому что плавать по-настоящему не умел, а дна в этом озере даже у берега было не достать и вода обжигала ледяным холодом. Три года назад там утонул какой-то мальчик, а в прошлом году утопился рабочий, который ослеп из-за попавших в глаза осколков известняка. Заброшенный карьер все еще называли Западным. Там когда-то в юности работал отец Стефана. Стефан присел на краю карьера, глядя, как мечется, бьется над серой равнодушной водой запертый со всех сторон, попавший в ловушку ветер.

- Ой, мне же нужно еще с Мартином повидаться! - сказала Эката и встала. Костант потянулся было за костылями, но передумал и сказал:

- Слишком долго мне на ноги подниматься.

- А ты далеко на костылях можешь пройти?

- Отсюда до туда, - сказал он, показывая на кухню. - Ноги-то у меня ничего. Все дело спина тормозит.

- И когда ты от своих костылей избавишься?

- Доктор говорит, к Пасхе. Ну уж тогда я их сразу утоплю в Западном Карьере... - Оба улыбнулись. Она чувствовала к нему нежность и очень гордилась знакомством с ним.

- А ты, интересно, будешь приезжать в Кампе, когда погода совсем испортится?

- Не знаю еще. От дороги зависит.

- Когда снова приедешь, заходи, - пригласил он. - Если захочешь, конечно.

- Зайду обязательно.

И тут они наконец заметили, что Стефана дома нет.

- Даже и не знаю, куда он мог пойти, - сказал Костант. - Он у нас такой - куда-то уходит, откуда-то приходит, неугомонный. А твой брат, Мартин, говорят, хороший парень и с командой нашей сработался.

- Он еще совсем мальчишка, - сказала Эката.

- Да, сперва тяжело приходится. Я в карьер пришел, когда мне пятнадцать стукнуло. Зато потом, когда наберешься сил и свое дело знаешь, идет легко. Ну ладно, передавай привет домашним. - Она пожала его большую твердую теплую руку и заставила себя уйти. На пороге она нос к носу столкнулась со Стефаном. И он покраснел. Ее это потрясло - она никогда не видела, чтобы мужчины так краснели. Потом он заговорил с ней - как всегда сразу о главном:

- Ты ведь на год позже меня в школе училась, верно?

- Да.

- И ты дружила с Розой Байенин. Она тоже на следующий год, как и я, стипендию получила.

- Она теперь в школе работает, детей учит. В Валоне.

- Она-то получше меня своей стипендией распорядилась... Знаешь, я все думал, как это странно получается, когда растешь в таком городке, как наш: сперва вроде все знакомые, а потом встретишь кого-нибудь, и сразу ясно, что никого ты не знаешь.

Она не знала, что ответить. Он попрощался и вошел в дом, а она отправилась по своим делам, потуже затянув платок, потому что ветер усилился.

Через минуту после Стефана в квартиру вошли мать и Розана.

- С кем это ты на крыльце разговаривал? - резко спросила мать. - Надеюсь, не с Ноной Катални?

- Правильно надеешься, - откликнулся Стефан.

- Ну ладно. Смотри поосторожней с этой особой, она особенно любит в таких, как ты, свои когти запускать. Очень мило будет смотреться, когда ты станешь ее щенка выгуливать, а она пока что - материных постояльцев-мужчин развлекать. - И мать, и Розана захохотали одинаковым утробным смехом. - Так с кем ты там разговаривал, а?

- Тебе-то какое дело? - рявкнул он. Их смех всегда приводил его в бешенство; этот смех был похож на град грязных грохочущих камней, от которых невозможно увернуться.

- А такое мне дело, что я желаю знать, кто это торчит у меня на крыльце, и сейчас я тебе разъясню, почему мне до этого дело есть... - Слова точно давали выход клокотавшему в ней гневу и прочим страстям. - Ты у нас такой важный, образованный, ты у нас даже в колледж учиться ездил, да только обратно приполз - в этот вот самый дом! Разве я неправду говорю? Ну так учти: я желаю знать, кто в мой дом без меня является... - Но тут Розана закричала:

- А я знаю, кто это был! Это сестра Мартина Сачика!

Внезапно рядом с ними выросла огромная фигура Костанта; он сутулился, опираясь на костыли.

- Немедленно прекратите, - сказал он, и они тут же умолкли.

Больше никто не сказал о визите Экаты Сачик в их дом ни слова - ни сразу, ни потом. Братья помалкивали, а мать не спрашивала.

Мартин повел сестру обедать в кафе "Колокол", где обедали чиновники из "Чорин компани" и заезжие гости. Он гордился собственной предусмотрительностью, белыми скатертями, красивыми ложками и вилками, хоть и побаивался официанта. Он сам в ставшем тесноватым воскресном костюме рядом с сестрой, одетой в знакомое серенькое платьице, казался себе удивительно взрослым, этаким искушенным кавалером. А Эката смотрела в меню замечательно спокойно, и на лице ее ровным счетом ничего не отразилось, когда она прошептала брату:

- Но здесь же указаны два совсем разных супа!

- Да, ну и что? - Он говорил тоном бывалого человека.

- Может, ты тогда сам выберешь, какой лучше?

- Да, пожалуй.

- Ты должен это сделать, иначе мы наедимся, а до второго добраться не успеем... - Они захихикали. Плечи Экаты вздрагивали от смеха; она прикрыла лицо салфеткой, но салфетка оказалась такой огромной... - Мартин, погляди-ка, мне тут простынку дали... - Теперь оба тряслись от смеха, похрюкивая и постанывая, а тем временем официант с другой такой же "простынкой" на плече неумолимо приближался к ним.

Обед был заказан неслышно и съеден по всем правилам этикета - локти плотно прижаты к бокам. На десерт подали пудинг из молотых каштанов, и Эката, позволив себе чуточку расслабиться и расставить локти, лакомилась с наслаждением и говорила:

- Роза Байенин писала мне, что в том городе, где она теперь живет, целая каштановая роща и все осенью ходят туда и собирают каштаны, а сами деревья растут густо-густо, и под ними темно, как ночью. И роща эта на самом берегу реки... - Она была возбуждена приездом в город после шести недель жизни на ферме, разговором с Костантом и этим обедом в настоящем ресторане. - Это же просто замечательно! - воскликнула она, хотя вряд ли могла бы объяснить, что именно имела в виду - то ли ей представлялись золотистые полосы солнечного света, пробивавшиеся сквозь темную густую листву каштанов, росших на берегу, то ли ветер, дувший против течения, морщивший воду в тени деревьев и приносивший запахи листьев, реки и еще пудинга из молотых каштанов, то ли весь этот залитый солнцем мир лесов, рек и незнакомых людей.

- Я видел, как ты со Стефаном Фабром разговаривала, - сказал Мартин.

- Я у них дома была.

- Зачем?

- Они меня попросили зайти.

- А зачем?

- Просто хотели узнать, как нам на ферме живется.

- Меня, например, они ни разу об этом не спрашивали.

- Ну, так ты же не живешь на ферме, глупый. А ты действительно работаешь в бригаде Костанта? Вообще-то ты и сам иногда мог бы к ним заглянуть. Костант такой замечательный человек! Он тебе понравится.

Мартин что-то проворчал. Ему почему-то было неприятно, что Эката ходила к Фабрам домой. Он и сам не знал почему. Ему казалось, что ее визит все усложнил. Розана, наверное, тоже была там. Он не хотел, чтобы сестра узнала что-нибудь насчет Розаны. А что, собственно, она могла узнать насчет Розаны? Он постарался не думать об этом и нахмурился.

- А младший из братьев, Стефан, кажется, у Чорина в конторе работает, да?

- Да, бухгалтером или кем-то в этом роде. Все его гением считали, даже в колледж отправили, да только вышибли его оттуда.

- Я знаю. - Эката любовно посмотрела на последнюю ложку пудинга и отправила ее в рот. - Это все знают.

- Мне он не нравится, - заявил Мартин.

- Почему же?

- Не нравится, и все. - Ему стало легче, все свое раздражение он вылил на Стефана. - Хочешь кофе?

- Ох нет.

- Давай, а? Я выпью. - И он уверенно заказал кофе им обоим. Эката любовалась братом и с удовольствием пила кофе.

- Какое это счастье - иметь брата, - сказала она.

Утром Мартин зашел за ней в гостиницу, и они вместе направились в церковь; когда они пели лютеранские гимны, то каждый слышал голос другого, сильный и чистый, и обоим это было очень приятно, и почему-то хотелось смеяться. В церкви они заметили и Стефана Фабра.

- Он часто приходит? - спросила Эката Мартина, когда служба кончилась.

- Нет, - ответил Мартин, хотя понятия об этом не имел, поскольку сам не был в церкви с мая. Он чувствовал тупое раздражение после чересчур долгой проповеди. - Этот тип просто возле тебя увивается.

Сестра не ответила.

- Ты же сама говорила, что он тебя в гостинице поджидал. Чтобы на свидание со своим братцем отвести. А теперь он с тобой на улице заговаривает. В церкви вдруг объявился. - Из чувства самообороны он вытаскивал откуда-то все новые и новые обвинения против Стефана и теперь, произнося их вслух, считал вполне убедительными.

- Мартин, - сказала Эката, - если я кого из людей и способна ненавидеть, так это тех, кто сует свой нос в чужие дела.

- Если бы ты не была моей сестрой...

- Если бы я не была твоей сестрой, мне не пришлось бы слушать все эти глупости. Может быть, сходишь попросишь, чтобы привели мою лошадь? - Так что расстались они, чуточку злясь друг на друга, что, впрочем, быстро прошло под воздействием времени и расстояния.

В конце ноября, когда Эката снова приехала в Сфарой Кампе, она снова зашла к Фабрам. Ей хотелось этого самой, к тому же она обещала Костанту непременно зайти, и все-таки пришлось совершить над собой некоторое насилие; однако, обнаружив, что дома только Костант и Розана, а Стефана нет, она почувствовала значительное облегчение. Мартин в прошлый раз растревожил ее своими дурацкими упреками и вопросами. Впрочем, видеть она хотела именно Костанта.

Зато Костанту хотелось поговорить о Стефане.

- Он вечно где-то бродит или торчит в "Белом льве". Беспокойный он какой-то. Только время зря тратит. Как-то мы с ним разговаривали, так он мне сказал, что боится уезжать из Кампе. Я все думал, что он этим хотел сказать? Чего именно он боится?

- Ну, у него, наверно, нигде больше друзей нет, только здесь, - предположила Эката.

- Здесь их, надо сказать, тоже немного. Он ведь среди рабочих чиновника изображает, а среди чиновников - рабочего. Я видел, как он ведет себя, когда сюда приходят мои приятели. И почему он не хочет быть таким, какой он на самом деле есть?

- А может, он не уверен, какой он есть на самом деле?

- Ну, так он этого и не узнает, если все время будет слоняться, как лунатик, да вино пить в "Белом льве", - сказал Костант твердо, уверенный в собственной целостности. - И еще вечно ссоры затевать. В этом месяце он дрался уже три раза. И каждый раз ему, бедняге, здорово доставалось. - Костант засмеялся. Эката не ожидала увидеть невинную улыбку ребенка на этом суровом лице. Сразу стало ясно, что он по-настоящему добрый человек, что он искренне тревожится за Стефана; даже в его смехе не слышалось насмешки, он был исключительно добродушным. Как и Стефан, она дивилась ему, его красоте, его силе, но ей он вовсе не казался понапрасну загубленным. Господь хранит свой дом и знает слуг своих. Если он послал этого чистого душой, во всех отношениях замечательного человека жить в безвестности на этой каменной равнине, то ведь и равнина эта - тоже часть его дома, часть его странного хозяйства, как камни и розы, как реки, что бегут вечно и не пересыхают, как тигры, как океан, как личинки мух, как звезды, которые тоже, оказывается, не вечны.

Розана, сидя у камина, прислушивалась к их разговору. Она сидела молча, неуклюжая, ссутулившаяся, хотя в последнее время стала следить за собой и старалась держаться прямо, как когда-то в детстве - то есть примерно год назад. Говорят, привыкаешь быть миллионером; вот и девочка через год-два тоже привыкает быть женщиной. Розана училась носить богатое и тяжелое платье собственного наследия. Вот и сейчас она внимательно слушала других, то есть занималась тем, что раньше делала крайне редко. Она никогда еще не слышала, чтобы взрослые разговаривали между собой так, как эти двое. Она вообще нормального разговора ни разу не слышала. Послушав минут двадцать, она неслышно выскользнула из комнаты. Она узнала достаточно много, даже слишком много, и теперь ей нужно было время, чтобы все как следует усвоить, а потом потренироваться самой. Впрочем, тренироваться она начала немедленно: выпрямилась и важно, неторопливо, плавной походкой вышла на улицу; лицо ее было спокойным, как у Экаты Сачик.

- Что, Роз, наяву спишь? - насмешливо окликнул ее Мартин Сачик от подъезда, где жила вдова Катални. Она улыбнулась ему и сказала:

- Здравствуй, Мартин. - Он замолк и уставился на нее. Потом осторожно спросил:

- Ты куда идешь?

- Никуда; просто гуляю. А твоя сестра у нас.

- Правда? - Он вдруг рассердился, хоть это было и глупо, а Розана продолжала свои упражнения.

- Да, - вежливо подтвердила она. - Зашла моего брата навестить.

- Которого?

- Костанта, конечно! С какой стати ей Стефана-то навещать? - удивилась Розана, на минуту забыв о своей новой роли и улыбаясь во весь рот.

- А ты с какой стати тут одна слоняешься?

- А почему бы мне тут не слоняться? - возмутилась она, уязвленная словом "слоняться", но тут же снова возвратилась к исключительно вежливой форме беседы.

- Ладно, тогда и я с тобой пойду.

- Что ж, почему бы и нет?

Они шли по улице Гульхельма, пока она не превратилась в две заросшие сорной травой колеи.

- Не хочешь прогуляться до Западного Карьера?

- Почему бы и нет? - Розане очень нравилось это выражение; оно звучало очень по-взрослому.

Они брели по неглубокой каменистой колее, а вокруг расстилалась бесконечная равнина, покрытая сухой травой, слишком короткой, чтобы клониться под северо-западным ветром. Груды облаков неслись навстречу, и им казалось, что это они идут так быстро и вся серая равнина тоже скользит куда-то с ними вместе.

- От этих облаков голова кружится, - сказал Мартин, - как когда голову задерешь и на верхушку флагштока смотришь.

Они шли, задрав головы и видя только эти мчавшиеся по небу облака. Розане вдруг показалось, что хоть они и ступают по земле, но уже доросли до небес и идут сквозь них, как птицы, парящие высоко на просторе. Она поглядела на Мартина: он тоже шагал сквозь небеса.

Они вышли к заброшенному карьеру и остановились, глядя вниз, на воду, которую теребил порывистый, пойманный в ловушку ветер.

- Хочешь поплавать?

- Почему бы и нет?

- Вон там следы мулов. Прямо в воду уходят, смешно, да?

- Ну и холодно здесь!

- Пойдем по той тропке. Там ветра почти не чувствуется - стена загораживает. Вон оттуда Пеник прыгнул, его вытащили как раз здесь, прямо под нами.

Розана стояла на самом краешке карьера. Серый ветер проносился мимо нее.

- Ты думаешь, он сам хотел прыгнуть? То есть, по-моему, он слепой был, может, он просто свалился...

- Нет, он все-таки немножко видел. Его собирались послать в Брайлаву на операцию. Пошли. - Она последовала за ним к началу тропы, ведущей вниз. Сверху тропа казалась очень крутой. А Розана с прошлого года стала боязливой. Она спускалась, медленно, осторожно ступая по полустертой каменистой тропке в глубь карьера.

- А здесь держись, - сказал Мартин, останавливаясь у особенно крутого спуска и подавая ей руку. Потом они сразу расцепили руки, и Мартин снова пошел впереди туда, где тропа уходила под воду, на оказавшееся теперь под толщей воды дно карьера. Вода была темно-серой, свинцовой, неспокойной, поверхность ее была испещрена множеством складок и кругов, встречавшихся и переплетавшихся, созданных несильным ветерком, который бился в ловушке старого карьера, заставляя воду неустанно лизать его стены.

- Может, мне дальше пойти? - прошептал Мартин, и шепот его разнесся в тишине громким эхом.

- Почему бы и нет?

И он пошел прямо в воду.

- Стой! - крикнула Розана, но вода уже достигала его колен. Потом Мартин обернулся к ней и, вдруг потеряв равновесие, закачался и шлепнулся прямо на уходившую в озеро тропу, обдав Розану душем брызг. Крики и плеск породили многократное эхо, отражавшееся от каменных стен.

- Ты сумасшедший! Ты зачем это сделал?

Мартин сел, снял свои огромные башмаки, вылил из них воду и, стуча зубами, рассмеялся беззвучным смехом.

- Ты зачем это сделал? - повторила Розана.

- Да так, просто захотелось, - ответил он. Потом схватил ее за руку, притянул к себе, заставил опуститься на колени и поцеловал. Поцелуй затянулся. Розана принялась вырываться, потом с силой оттолкнула Мартина и убежала. Но этого он почти не заметил. Он лежал на камнях, у самой кромки воды и смеялся; он чувствовал себя таким же твердым, как эта земля, он даже руку поднять не мог... Потом сел. Рот открыт, взгляд невидящий. Потом не спеша надел свои мокрые тяжелые башмаки и двинулся вверх по тропе. Розана уже стояла на краю карьера и снизу казалась занесенным туда ветром клочком тьмы на фоне огромного движущегося неба.

- Скорей! - крикнула она, и ветер сделал ее голос острым как нож. - Поднимайся скорей, попробуй-ка меня поймать!

При его приближении она бросилась бежать. Он за ней. Бежать в мокрых тяжелых башмаках и штанах было трудно. Однако, пробежав метров сто, он все-таки догнал Розану и попытался перехватить обе ее руки. Ее рассерженное лицо на мгновение мелькнуло совсем близко, потом она вывернулась и снова бросилась бежать по направлению к городу. Мартин помчался следом и бежал, пока совсем не задохнулся. В начале улицы Гульхельма Розана остановилась и подождала его. Потом они рядом пошли по тротуару.

- Ты похож на выловленную из воды драную кошку, - насмешливо, чуть задыхаясь, шепнула она.

- Молчи уж лучше, - в тон ей откликнулся он, - ты на свою юбку посмотри - вся в грязи.

Перед подъездом Мартина они остановились и посмотрели друг на друга; он рассмеялся.

- До свиданья. Роз! - сказал он. Ей захотелось его укусить.

- Пока! - бросила она и двинулась к соседнему подъезду, стараясь идти не слишком медленно и не слишком быстро, ощущая спиной его взгляд, точно прикосновение рук к своему телу.

Не обнаружив брата у него дома, Эката вернулась в гостиницу и стала ждать Мартина; они опять собирались пообедать вместе в "Колоколе". Эката попросила портье сразу послать ее брата наверх, и буквально через несколько минут в дверь постучали. На пороге стоял Стефан Фабр. Он был бледен, даже какого-то сероватого оттенка, лицо измятое, точно неубранная постель.

- Я хотел спросить... - Голос его куда-то ускользнул. - Не пообедаешь ли ты со мной? - пробормотал он, глядя мимо нее в глубь комнаты.

- За мной брат сейчас должен зайти. А вот и он. - Но оказалось, что это управляющий гостиницей, который громко сказал:

- Извините, барышня, но у нас внизу есть гостиная. - Эката Тупо смотрела на него. - Вы поймите, барышня, вот вы просили портье послать наверх вашего брата, а он не знает, как ваш брат выглядит. Зато я знаю. Это моя обязанность. Так что для интимных бесед внизу есть очень милая гостиная. Договорились? Вы хотите останавливаться в респектабельной гостинице, а я хочу для вас же сохранить ее респектабельность, понимаете?

Стефан оттолкнул его и с грохотом бросился по лестнице вниз.

- Он же пьян, барышня, - сказал управляющий с упреком.

- Убирайтесь, - и Эката захлопнула дверь у него перед носом. Потом села на кровать, стиснула руки, но Сидеть спокойно не могла. Вскочила, схватила пальто, платок, но, так и не надев их, сбежала по лестнице, швырнула ключ на стойку портье, возле которой стоял управляющий с выпученными от изумления глазами, и выбежала на улицу. Улица Ардуре тонула во тьме, круглые островки света были лишь возле уличных фонарей; зимний ветер продувал улицу насквозь. Эката прошла два квартала на запад, потом перешла на другую сторону и пошла в обратном направлении, миновав целых восемь кварталов. "Белый лев" уже снабдили зимними дверями, и ей не было видно, что там внутри. Ледяной ветер мчался по улицам, словно стремительный горный поток. Когда Эката вышла на улицу Гульхельм, то встретила там Мартина. Он как раз выходил из дому. Они отправились ужинать в "Колокол". Оба были задумчивы и чувствовали себя не в своей тарелке. Сидели притихшие, разговаривали мало и были благодарны друг другу за компанию.

На следующее утро Эката пошла в церковь одна. Сперва она убедилась, что Стефана там нет, и с облегчением опустила глаза. Ее со всех сторон обступили каменные стены церкви, пространство было наполнено безжизненным голосом проповедника, и Эката отдыхала, как судно в гавани. Но, услышав слова пастора: "И подниму я глаза свои на холмы, откуда идет помощь мне", она вздрогнула и еще раз оглядела помещение церкви в поисках Стефана, потихоньку поворачивая голову и скашивая глаза. Самой проповеди она практически не слышала. Однако после окончания службы уходить из церкви ей не хотелось. Она вышла оттуда вместе с последними прихожанами. Пастор задержал ее в дверях и стал расспрашивать о матери. И тут она заметила Стефана: он ждал внизу у крыльца.

Эката подошла к нему.

- Я хотел извиниться за вчерашнее, - выпалил он.

- Ничего страшного.

Он был без шапки, ветер трепал его светлые, но казавшиеся какими-то запыленными волосы, бросал пряди ему в глаза, он хмурился и все пытался убрать волосы с лица.

- Я был пьян, - сказал он.

- Я знаю.

Они пошли по улице рядом.

- Я беспокоилась о тебе, - сказала Эката.

- С какой стати? Я не так уж сильно напился.

- Не знаю.

Они молча перешли на другую сторону улицы.

- Костанту нравится с тобой беседовать. Он мне сам сказал. - Тон у него был неприязненный. Эката сухо ответила:

- Мне тоже нравится разговаривать с ним.

- Всем нравится. Еще бы, ведь это такая честь!

Она промолчала.

- Разве не так?

Она понимала, что это действительно так, но продолжала молчать. Они были уже совсем близко от гостиницы. Стефан остановился.

- Не хочу окончательно портить твою репутацию.

- Не вижу в этом ничего смешного.

- Я и не смеюсь. Я хотел сказать только, что не стану провожать тебя до входа, чтобы не ставить в неловкое положение.

- Мне нечего стыдиться.

- А мне есть чего. И мне стыдно. Ты уж извини меня, Эката.

- Тебе вовсе не обязательно без конца извиняться. - Слушая ее чуть хрипловатый голос, он снова вспомнил о горных туманах, о вечерних сумерках, о густых лесах.

- Вот я и не стану. - Он засмеялся. - Ты что, прямо сразу поедешь?

- Придется. Сейчас рано темнеет.

Оба колебались.

- Ты не можешь оказать мне одну услугу?

- Конечно, могу.

- Присмотри, пожалуйста, как мою лошадь запрягают, а? В прошлый раз мне минут через пятнадцать пришлось останавливаться и подтягивать всю упряжь. Сделаешь? А я пока соберусь.

Когда Эката вышла из гостиницы, готовая повозка стояла у крыльца, а Стефан сидел на козлах.

- Я тебя провожу, можно? Прокачусь с тобой немного. - Она кивнула, он подал ей руку, помогая сесть в повозку, и они поехали по улице Ардуре на запад, через карст.

- Ох уж этот чертов управляющий! - сказала Эката. - Все утро возле моей комнаты шаркал и гнусно улыбался...

Стефан рассмеялся, но ничего не сказал. Он казался настороженным, погруженным в себя. Дул холодный ветер. Старенький чалый постукивал копытами по дороге. Прошло несколько минут, и Стефан наконец объяснил свое молчание:

- Я ведь никогда раньше лошадью не правил.

- Я тоже. Только вот этим чалым. Он спокойный, от него никаких неприятностей.

Ветер свистел на бескрайней равнине, покрытой сухой травой, все пытался сорвать с Экаты ее черный платок, упорно швырял Стефану в глаза пряди светлых волос.

- Ты только посмотри! - тихо проговорил Стефан. - Каких-то пять сантиметров жалкой земли, а под ней сплошной камень! Хоть весь день в любом направлении можешь ехать - везде тот же известняк и тонкий слой земли сверху. Знаешь, сколько всего деревьев в Кампе? Пятьдесят четыре. Я их специально пересчитал. И больше ни одного деревца до самых гор. Ни единого. - Стефан разговаривал точно с самим собой, голос его звучал негромко, чуть суховато, мелодично. - Когда я ехал на поезде в Брайлаву, то все высматривал первое новое дерево, пятьдесят пятое. Им оказался огромный дуб возле одной из ферм в предгорьях. А потом вдруг деревья появились повсюду, их полно во всех горных долинах, и я уже не успевал считать. Но мне бы очень хотелось попробовать пересчитать их.

- Видно, тебе тут просто опротивело.

- Не знаю. Что-то, пожалуй, опротивело. Я чувствую себя страшно маленьким, вроде муравья, даже еще меньше, едва разглядеть можно. И вот я ползу куда-то по огромному полу, но так никуда и не приползаю - куда же тут приползешь? Вот посмотри на нас со стороны: мы ведь с тобой тоже ползем сейчас по полу без конца и без края... А вон над нами и потолок... Похоже, с севера идет снеговая туча.

- Надеюсь, до вечера снега не будет.

- Слушай, а как вам там живется, на ферме?

Она подумала, прежде чем ответить, потом тихо ответила:

- Там жизнь очень замкнутая.

- Твой отец такой жизнью доволен?

- По-моему, он в Кампе никогда себя нормальным человеком не чувствовал.

- Есть люди, которые, видно, созданы из земли, из глины, - сказал Стефан. Голос его, как всегда, легко ускользал за пределы слышимости, точно ему было все равно, слышат ли его. - А есть такие, кто сделан из камня. Те, кто способен нормально жить в Кампе, сделаны из камня. - "Такие, как мой брат", - подумал он, но вслух этого не сказал, однако она все равно услышала.

- Почему ты не уедешь отсюда?

- То же самое и Костант говорит. Легко сказать. Видишь ли, если бы Костант отсюда уехал, он бы и себя с собой захватил. И я тоже никуда от себя не денусь... Так что не важно, куда именно переедешь. Все равно от себя не уйти. Да еще не известно, с чем встретишься. - Он направил лошадь прямее. - Я, пожалуй, здесь спрыгну. Мы, должно быть, уже километров пять проехали. Посмотри-ка, вон там наш муравейник. - С высоты козел они, оглянувшись, увидели темное пятно города на бледном фоне равнины: шпиль собора казался не больше булавочной головки; окна домов и слюдяные вкрапления на кровлях поблескивали в редких лучах зимнего солнца; далеко за городом под высоким, затянутым темно-серыми тучами небом ясно видны были очертания гор.

Стефан передал вожжи Экате.

- Спасибо за прогулку, - сказал он и выпрыгнул из повозки.

- Тебе спасибо за компанию, Стефан.

Он махнул на прощанье рукой, и Эката поехала дальше. Она чувствовала, что жестоко бросать его посреди карста и заставлять возвращаться пешком, но, когда оглянулась, Стефан был уже далеко и все больше удалялся от нее, быстро шагая по сужающимся к горизонту колеям под бескрайними небесами.

Она добралась до фермы еще до наступления темноты, в воздухе уже кружились легкие снежинки - первый снег наступающей зимы. Из окошка кухни она весь прошедший месяц видела холмы, затянутые пеленой дождя. А в первые дни декабря, выглянув из окна спальни ясным утром, наступившим после обильных снегопадов, она увидела белую равнину и нестерпимо сверкающие горы далеко на востоке. Больше поездок в Сфарой Кампе не было. За покупками дядя Экаты ездил в Верре или Лотиму, унылые деревушки, похожие на раскисший под дождем картон. На равнине после снегопадов или затяжных дождей было слишком легко сбиться с пути, потеряв колею.

- И куда ты тогда заедешь? - спрашивал Экату дядя.

- Сперва скажи, куда ты сам заехал? - говорила ему Эката тихим сухим голосом, похожим на голос Стефана. Но дядя не придавал ее словам значения.

На рождество, взяв лошадь напрокат, приехал Мартин. Но уже через несколько часов заскучал и стал приставать к Экате с вопросами.

- А что это за штуковину тетя носит на шее?

- Это луковица, надетая на гвоздик. Помогает от ревматизма.

- О Господи! - Эката засмеялась. - Да тут у них все насквозь луком пропахло и старым фланелевым бельем! Неужели ты не чувствуешь?

- Нет. А в морозные дни они даже вьюшки в печах закрывают. Считают, пусть лучше дымно, только не холодно.

- Знаешь, Эката, возвращайся-ка ты в город со мной вместе!

- Мама нездорова.

- Но ей ведь уже ничем не поможешь.

- Да. Только я буду чувствовать себя последней дрянью, если брошу ее одну без особых на то причин. Сперва - самое главное. - Эката похудела; скулы выступали сильнее, глаза провалились и потемнели. - У тебя-то как дела? - поспешила она перевести разговор на другую тему.

- Нормально. Мы довольно долго не работали - из-за снегопадов.

- Слушай, а ты здорово вырос!

- Ага.

Мартин уселся на жесткий диван в их деревенской гостиной, и диван жалобно скрипнул под его крупным телом почти взрослого мужчины; да и держался Мартин спокойно и уверенно, как взрослый.

- Ты уже с кем-нибудь встречаешься?

- Нет. - И оба засмеялись. - Послушай, я тут видел Фабра, и он просил тебе передать пожелание весело провести зиму. Ему лучше. Он теперь выходит - с тросточкой.

На другом конце комнаты промелькнула их двоюродная сестра - в старых мужских ботинках, для тепла набитых соломой. В этих же башмаках она шныряла туда-сюда и по грязному, покрытому льдом и снегом двору фермы. Мартин посмотрел ей вслед с отвращением.

- Я с ним довольно долго беседовал. Недели две назад. Надеюсь, к Пасхе он действительно вернется в карьер, как обещают. Он ведь десятник в той бригаде, где я работаю, ты, наверно, знаешь? - Глядя на брата, Эката поняла, в кого именно он влюблен.

- Я рада, что он тебе нравится.

- Да в Кампе больше ни одного мужика нет, чтобы ему хоть бы по плечо был! Тебе ведь он тоже нравится, верно?

- Ну конечно!

- Знаешь, когда он спросил про тебя, я подумал...

- Ты неправильно подумал, - оборвала его Эката. - Может быть, все-таки перестанешь совать нос в чужие дела, Мартин?

- Я же еще ничего не сказал! - сделал он слабую попытку защититься; он по-прежнему испытывал благоговейный страх перед старшей сестрой. И хорошо помнил, как высмеяла его Розана Фабр, когда он попытался посплетничать с ней насчет Костанта и Экаты. Это было несколько дней назад, пронзительно светлым зимним утром. Розана развешивала на заднем дворе простыни, а он перевесился через забор, чтобы поболтать с ней. "Господи, ты что, с ума сошел? - издевалась над Мартином Розана, а мокрые простыни шлепали ее по лицу, ветер трепал волосы. - Эти двое? Да никогда в жизни!" Он попробовал спорить, но Розана и слушать не захотела. "Костант ни на ком из здешних жениться не намерен. Он себе невесту выберет в дальних краях, может быть, в Красное, а может, женится на теперешней жене управляющего или на королеве - во всяком случае, на красавице, у которой будут и слуги, и все такое. Просто она в один прекрасный день пойдет по улице Ардуре и увидит Костанта, который тоже совершенно случайно ей навстречу попадется, - раз и готово!"

"А что готово-то?" - спросил он, совершенно завороженный ее уверенностью профессионального предсказателя судеб. "Не знаю! - ответила она и накинула на веревку еще одну простыню. - Может, они убегут вместе. Может, что-то еще. Я знаю только, что Костант свою судьбу знает заранее и намерен ждать". "Ну хорошо, раз ты такая умная, скажи, у тебя-то судьба какая?" Розана во весь рот ухмыльнулась, сверкнула темными глазищами из-под черных длинных ресниц и прошипела, как кошка: "Ох уж эти мне мужчины!", а белоснежные в солнечных лучах простыни и рубахи хлопали и бились вокруг нее на ветру.

Январь укрыл угрюмую равнину снегами, потом наступил февраль, принес серые тучи, день за днем медленно плывшие с севера на юг: тяжелая и долгая была зима. Костант Фабр иногда ездил с кем-нибудь на карьеры Чорина, примыкавшие к городу с севера; он стоял, наблюдая за работой бригад и непрерывно тянущейся вереницей вагонеток, а кругом лежали белые снега да тускло белел на свежих срезах известняк в карьере. Каждый считал своим долгом подойти к Костанту, высокому мужчине, опиравшемуся на трость, и спросить, как идут дела и когда он собирается снова приступить к работе.

- Говорят, еще несколько недель подождать нужно, - обычно отвечал он. Компания по требованию страховых агентов сохраняла за ним место до апреля. Костант чувствовал себя практически здоровым, он уже мог дойти от карьера до города, не опираясь на трость, и испытывал горькое раздражение от того, что сидел без дела. Вернувшись в город, он чаще всего шел в "Белого льва" и сидел там в дымном теплом полумраке, пока не начинали приходить другие рабочие; зимой они кончали работу в четыре из-за обильных снегопадов и ранних сумерек. Все это были крупные серьезные мужчины; рядом с ними даже воздух, казалось, нагревался от жара их могучих тел, и над головами рабочих повисал парок; слышалось непрерывное гудение их грубых голосов. В пять в "Белом льве" появлялся Стефан, худой, подвижный, в белой рубашке и легких туфлях - странноватая фигура в здешней компании. Обычно Стефан подсаживался к Костанту, но отношения у них были довольно натянутые. Оба словно чего-то нетерпеливо ждали.

- Добрый вечер, - улыбаясь, сказал, проходя мимо их столика, Мартин Сачик, большой, сильный, усталый парень. - Добрый вечер, Стефан.

- Для тебя, паренек, я господин Фабр, - сказал Стефан своим тихим голосом, который тем не менее тоже выделялся на убаюкивающем фоне густых, гудящих точно в улье голосов рабочих. Мартин, однако, решил не оглядываться и не обращать на его слова внимания.

- Ты чего к этому мальчишке цепляешься?

- А не желаю, чтобы меня называл по имени каждый щенок с карьера. Я и не каждому взрослому мужику это позволяю. Вы что, меня за городского дурачка держите?

- Вообще-то порой ты ведешь себя именно так, - уронил Костант и допил свое пиво.

- Хватит, наслушался я твоих советов.

- А с меня хватит твоего самодовольства. Ступай в "Колокол", если здешняя компания тебя не устраивает.

Стефан встал, швырнул на столик деньги и ушел.

Было первое марта; северную половину неба над городом сплошь затянули тяжелые тучи; кромка этой облачной гряды казалась серебристо-голубой, а за ней, на юге, начиналось совершенно чистое голубое небо, в нем над западными холмами висел месяц, похожий на лунку ногтя, и рядом сияла вечерняя звезда. Стефан молча шел по улицам, в спину ему дул ветер, который тоже молчал. Дома его гнев, казалось, сам принял форму комнаты, прямоугольного темного затхлого помещения, где полно столов и стульев с острыми краями и где светилась желтоватым светом керосиновая лампа. И вдруг эта лампа выскользнула у него из рук, точно живая, и разлетелась вдребезги, ударившись об угол стола. Стефан на четвереньках собирал осколки стекла, когда вошел его брат.

- Почему ты меня преследуешь?

- Я пришел к себе домой.

- Может, мне в таком случае вернуться в "Белого льва"?

- Да иди ты, черт бы тебя побрал, куда хочешь! - Костант сел и вытащил вчерашнюю газету. Стефан, по-прежнему стоя на коленях и держа на ладони осколки стекла, заговорил первым:

- Послушай. Я знаю, почему ты хочешь, чтобы я гладил младшего Сачика по головке. Во-первых, он на тебя как на Господа Бога глядит, и это еще понятно. Но, во-вторых, у него есть сестра. А ты бы хотел, чтобы все их семейство стало ручным, верно? Чтобы, как и все прочие, они ели у тебя из рук, да? Ну так вот, пусть я буду тем единственным, кто этого не делает и делать не будет, и всю игру тебе испорчу. - Он встал, пошел к помойному ведру, которое стояло на кухне рядом с грудой скопившегося за неделю и приготовленного для стирки грязного белья, и выбросил осколки в ведро. Некоторое время он постоял там, рассматривая ладонь: осколочек стекла поблескивал, впившись в сустав указательного пальца. Он, видно, сжал руку, разговаривая с Костантом. Стефан вытащил осколок и сунул кровоточащий палец в рот. В кухню вошел Костант.

- Какую игру ты имел в виду, Стефан? - спросил он.

- Ты прекрасно понимаешь, что я имел в виду.

- Вот и скажи внятно.

- Я имел в виду ее, Экату. Кстати, зачем она тебе? Она ведь тебе не нужна. Тебе ничего не нужно. Ты же у нас настоящий оловянный божок.

- Заткнулся бы ты.

- Нечего мне приказывать! Это я, черт побери, и сам умею! Но и от нее ты отстань. Она достанется мне, а не тебе! Я украду ее у тебя из-под самого носа, возьму прямо у тебя на глазах... - Огромные руки Костанта сжали плечи Стефана и так встряхнули его, что голова чуть не оторвалась. Он вырвался и ударил Костанта кулаком прямо в лицо, но при этом и сам ощутил жесткий удар и отлетел назад, точно вагонетка, нагнавшая остальной состав, споткнулся и неловко упал куда-то за груду грязного белья. Голова его с глухим стуком ударилась об пол - точно нечаянно уронили дыню.

Костант стоял спиной к плите и рассматривал костяшки пальцев на своей правой руке; потом посмотрел на Стефана, чье лицо вдруг покрылось мертвенной бледностью и стало странно серьезным. Костант быстро вытащил из стопки белья чистую наволочку, намочил ее в раковине и опустился на колени рядом со Стефаном. Сделать это было непросто: правая нога у него все еще не гнулась. Костант стер тонкую темную струйку крови, стекавшую у Стефана изо рта. Лицо брата исказилось, он вздохнул, открыл глаза и посмотрел на склонившегося над ним Костанта почти бессмысленно, с трудом узнавая его. Так смотрит порой грудной ребенок.

- Вот так-то лучше, - сказал Костант. Он тоже был бледен.

Стефан приподнялся, опершись на одну руку.

- Я упал? - удивленно спросил он слабым голосом. Потом внимательно посмотрел на Костанта, и лицо его снова стало напряженным.

- Стефан...

Стефан встал - сперва на четвереньки, потом выпрямился во весь рост. Костант взял его за руку, но он руку отнял, рванулся к двери и выбежал на улицу. Стоя на пороге, Костант видел, как Стефан перемахнул через ограду и, срезая путь, длинными неровными прыжками бросился через двор вдовы Катални на улицу Гульхельма. Костант с застывшим печальным лицом еще несколько минут постоял в дверях, потом тоже вышел на улицу и торопливо зашагал в ту же сторону. Черные валы туч уже закрывали почти все небо, лишь на самом юге виднелась тоненькая голубовато-зеленая полоска. Луна и звезды тоже исчезли. Костант шел по старой колее к Западному Карьеру. Впереди никого не было видно. Стоя на краю карьера и глядя на воду, спокойную, подернутую пеленой, словно отражавшую снег, который должен был вот-вот пойти, он один раз громко позвал: "Стефан!" Легкие жгло, горло пересохло - он зря так спешил: ответа не последовало. Здесь сейчас было не время и не место окликать брата по имени. Это все равно помочь не могло. Костант повернулся и пошел обратно. Теперь он шел медленно, чуть прихрамывая.

- Дайте мне лошадь, хочу в Колле съездить, - сказал Стефан конюху в платной конюшне. Тот уставился на его разбитую, перепачканную кровью физиономию.

- Уже темно. На дорогах скользко, все обледенело.

- У вас же должны быть лошади с шипастыми подковами. Я заплачу вдвойне.

- Ну ладно...

Сев на лошадь, Стефан сразу повернул направо, на улицу Ардуре, то есть в сторону Верре, а не Колле. Конюх закричал что-то ему вслед. Но Стефан лишь пришпорил лошадь, и та пошла рысью, а потом, когда мощеная улица кончилась, понеслась галопом. Полоску голубовато-зеленого неба на юго-западе тоже затянули тучи. Стефану вдруг показалось, что он сползает куда-то вбок, и он сильнее ухватился за переднюю луку седла, но поводья натягивать не стал. Когда лошадь совсем выдохлась и сама пошла шагом, стало уже совсем темно - и на земле, и на небе. В тишине всхрапнула лошадь, скрипнуло седло, в замерзшей траве просвистел ветер. Стефан спешился и внимательно посмотрел вокруг. Лошадь, в общем, все время держалась старой, проложенной вагонетками колеи и сейчас стояла метрах в полутора от нее. Лошадь и человек двинулись дальше; сидя в седле, человек не мог видеть колею, так что позволил лошади самой выбирать дорогу через равнину.

Ехали они долго; вдруг в покачивающейся тьме что-то легонько коснулось лица Стефана.

Он ощупал щеку. Правая челюсть опухла и одеревенела, а правая рука, сжимавшая вожжи, закоченела настолько, что когда он попытался перехватить вожжи левой рукой, то даже не понял, шевелятся у него пальцы или нет. Он был без перчаток, хотя и в зимней куртке, которую так и не успел снять, когда - все это случилось очень давно - пришел домой, а потом разбил керосиновую лампу. Держа вожжи левой рукой, он сунул правую за пазуху, чтобы немного отогрелась. Лошадь послушно шла шагом, понурив голову. И снова что-то легонько коснулось лица Стефана - словно шелковистой кисточкой провели по опухшей щеке и разбитой воспаленной губе. Самих редких снежных хлопьев он видеть не мог. Их прикосновение было нежным и совсем не холодным. Он даже ждал этих редких ласковых прикосновений. Стефан снова перехватил вожжи правой рукой, а левой ухватился за теплую, жесткую, чуть влажноватую конскую гриву. Лошадь его прикосновение явно успокоило. Пытаясь хоть что-нибудь увидеть впереди, Стефан понял только, где находится горизонт, а может, ему и это почудилось; сама же равнина словно куда-то исчезла. Исчезли и небеса над головой. Лошадь мягко ступала во тьме, внутри ее, сквозь ее.

Изредка слово "заблудился" высвечивалось само собой, вспыхивало в темноте, словно зажженная спичка, и тогда Стефан пытался остановить лошадь, но лошадь продолжала идти. И Стефан отпустил вожжи, положил уставшую руку на переднюю луку седла и позволил себя везти.

Вдруг лошадь вскинула голову и даже пошла рысцой. Стефан вцепился в ее влажную гриву и ошалело заморгал: сквозь намерзшие на ресницах льдинки он увидел паутину света. Свет постепенно приобретал все более отчетливую форму прямоугольника, становился желтоватым, и наконец Стефан отчетливо разглядел окно дома. Интересно, кто это живет в полном одиночестве посреди бескрайней заснеженной равнины? Потом по обе стороны выросли неясные очертания каких-то стен - то ли сараи и амбары, то ли целая улица домов. Оказалось, что это Верре. Лошадь остановилась и так тяжко вздохнула, что подпруга громко скрипнула. Стефан уже не помнил, как уехал из Сфарой Кампе; потрясенный, он продолжал сидеть на потной лошади посреди погруженного во тьму Верре. Где-то на втором этаже светилось окно. Падали редкие крупные хлопья снега, который точно бросали сверху пригоршнями. На земле снега оставалось мало, он таял практически на лету, этот легкий весенний снежок. Стефан подъехал к тому дому, где горел свет, и крикнул:

- Скажите, где дорога на Лотиму?

Дверь в доме открылась, в полосе света посверкивая кружились снежинки.

- Вы доктор?

- Нет. Как мне добраться до Лотимы?

- Следующий поворот направо. Если доктора встретите, скажите, чтоб поторопился!

Лошадь покидала селение неохотно, она уже хромала на одну ногу, а вскоре захромала и на вторую. Стефан по-прежнему сидел прямо, высматривая первые проблески рассвета, который, по его расчетам, должен был вскоре наступить. Теперь он ехал на север, ветер швырял снег прямо ему в лицо, слепя и не давая ничего разглядеть, хотя в окружавшей его со всех сторон тьме и так видно было очень плохо. Начался подъем, потом дорога пошла вниз, потом снова поползла вверх. Лошадь остановилась и, поскольку Стефан сидел без движения, свернула влево, сделала несколько неуверенных шагов, снова остановилась, вся дрожа, и заржала. Стефан спешился и сперва упал на четвереньки: ноги совершенно закоченели и не желали слушаться. Возле дорожки, ведущей куда-то вбок, виднелась изгородь поскотины. Он оставил лошадь на дорожке, а сам пошел к дому с темными стенами и заснеженной крышей, неожиданно возникшему перед ним. Он отыскал дверь, постучал, подождал немного и снова постучал; зазвенело стекло в окошке, и прямо у него над головой раздался голос насмерть перепуганной женщины:

- Кто там?

- Это ферма Сачиков?

- Нет! А кто это?

- Я что, мимо их дома проехал?

- А вы случайно не доктор?

- Доктор.

- Их дом следующий, но только слева от дороги. Дать вам фонарь, доктор?

Женщина спустилась вниз и дала ему фонарь и спички; она держала в руке свечу, свет которой сперва почти ослепил его, так что лица ее он так и не разглядел.

Теперь он повел лошадь в поводу, держа в левой руке фонарь. Лошадь, спотыкаясь, послушно и терпеливо шла за ним, ее влажные темные глаза поблескивали в свете фонаря, и у Стефана вдруг от жалости к ней защемило сердце. Они шли очень медленно, и он все высматривал вдали первые проблески зари.

Стефан чуть было не прошел мимо дома, когда тот вдруг мелькнул где-то слева, и снег, прибитый к его северной стене ветрами, отразил свет фонаря. Стефан развернул лошадь и повел обратно. Взвизгнули столбики ворот. Вокруг толпились темные сараи. Он постучал, подождал, снова постучал. Где-то в доме мелькнул огонек, дверь отворилась, и снова в чьей-то руке на уровне его глаз возникла свеча, на время ослепив его.

- Кто это?

- Это ты, Эката?

- Кто это? Стефан?

- Я, должно быть, пропустил еще один дом, тот, что посредине...

- Входи же...

- У меня лошадь. Это конюшня?

- Нет, вон там, левее...

Он уже вполне пришел в себя, когда отыскал для своей лошади свободное стойло, стащил у чалого Сачиков немного сена и воды, нашел какой-то мешок и немного вытер коня; ему казалось, что он со всем этим справился отлично, однако, подойдя снова к дому, почувствовал, как дрожат от слабости колени, и с трудом сумел рассмотреть комнату, куда Эката втащила его за руку. Да и саму Экату он видел неясно. Она была в пальто, накинутом поверх чего-то белого, наверное ночной сорочки.

- Ох, парень, - сказала она, - ты что же, сегодня вечером из Кампе выехал?

- Бедная старая лошадь, - сказал он и улыбнулся. На самом деле он произнес эти слова вслух немного позже, сперва ему это лишь показалось: они все время вертелись у него в голове. Он присел на диван, и Эката сказала ему:

- Посиди минутку. - Потом вроде бы она на какое-то время вышла из комнаты, а потом вдруг в руки ему сунули чашку с чем-то горячим. Он глотнул, обжег рот, и этот глоток горячего бренди настолько оживил его, что он сумел наконец разглядеть Экату: она ворошила почти остывшие угли, потом раздула огонь и подбросила дров.

- Видишь ли, мне хотелось поговорить с тобой, - начал Стефан и мгновенно уснул.

Эката сняла с него башмаки, положила его ноги на диван, достала одеяло, укутала его, поворошила дрова, чтоб горели веселей, но он не шелохнулся. Она погасила лампу и в темноте скользнула наверх. Ее кровать стояла у окна, и она из своей мансарды хорошо видела и слышала, как за окном в темноте идет обильный мягкий снег.

В дверь стучали; Эката резко приподнялась и села в постели; стены и потолок мансарды были залиты ровным отраженным от свежевыпавшего снега светом. В дверь заглядывал дядя в желтовато-белом шерстяном нижнем белье. Волосы у него вокруг лысой макушки стояли дыбом, как тонкая проволока. Белки глаз были того же цвета, что и нижнее белье.

- Кто это там, внизу?

Чуть позже Эката потихоньку объяснила Стефану, что нужно говорить: он ехал в Лотиму по делам "Чорин компани" и выехал он из Кампе еще днем, однако пришлось задержаться, потому что лошади в подкову попал камень, а потом еще и снег повалил.

- Но к чему все это вранье? - спрашивал он смущенно; сейчас он был похож на ребенка, сонного и усталого.

- Мне же нужно было им что-то сказать.

Он почесал в затылке.

- А когда я сюда добрался?

- Ночью, часа в два.

Он вспомнил, как надеялся на скорый рассвет. Все это было очень, очень давно.

- А на самом-то деле зачем ты приехал? - спросила Эката. Она убирала после завтрака со стола; ее лицо казалось суровым, хотя голос звучал очень мягко.

- Я подрался, - сказал Стефан. - С Костантом.

Она замерла, держа в каждой руке по тарелке и внимательно глядя на него.

- Что, думаешь, не ударил ли я его слишком сильно? - Стефан рассмеялся. Голова была пустой и легкой до головокружения, в теле - свинцовая тяжесть усталости. - Нет, это он из меня дух вышиб. Неужели ты думаешь, что я мог бы с ним справиться?

- Не знаю, - печально сказала Эката.

- Я в драках всегда проигрываю, - сказал Стефан. - И убегаю.

Подошел глухой отец Экаты, одетый по-уличному - в тяжелых башмаках и в старой кацавейке, сшитой из одеяла; по-прежнему шел снег.

- А сегодня вы до Лотимы не доберетесь, господин Стефан, - с каким-то злобным удовлетворением сообщил он; голос его звучал как всегда громко и монотонно. - Томас говорит, лошадка ваша на все четыре захромала. - Это обстоятельство уже обсуждалось за завтраком, но глухой тогда не расслышал.

Он так и не спросил, как себя чувствует Костант, а когда наконец все-таки задал этот вопрос, то в голосе его звучало то же злобное удовлетворение:

- А братец ваш, небось, опять на каменоломнях вкалывает? - Он и не пытался выслушать ответ.

Большую часть дня Стефан продремал у огня. Лишь кузина Экаты проявила по поводу его появления в доме какое-то любопытство. Когда они с Экатой готовили ужин, кузина сказала:

- Говорят, его брат - очень красивый мужчина.

- Костант? Самый красивый из всех, кого я видела, - улыбнулась Эката, кроша луковицу.

- Этого-то я, пожалуй, красивым не назвала бы, - осторожно продолжала кузина.

Лук щипал глаза; Эката рассмеялась, вытерла слезы, высморкалась и покачала головой.

- Да уж, - сказала она.

После ужина Эката вынесла помои и объедки свиньям, вернулась на кухню и увидела там Стефана. Она была в отцовской куртке, в башмаках на деревянной подошве и все в том же черном платке. За нею следом на кухню ворвался морозный ветер, и ей не сразу удалось захлопнуть дверь.

- Разъяснило, - сказала она Стефану. - Но ветер теперь с юга дует.

- Эката, ты поняла, зачем я сюда приехал?

- А ты сам-то понял? - откликнулась она, глядя на него снизу вверх. Потом прошла и поставила на место помойное ведро.

- Да.

- Ну тогда, наверно, и я поняла.

- Да тут у вас просто поговорить негде! - вдруг рассердился Стефан: дядины деревянные башмаки загрохотали на пороге кухни.

- У меня есть своя комната, - с раздражением бросила Эката, сразу вспомнив, какие тонкие там стены, а за стенкой спит кузина, а напротив - ее родители... Она сердито нахмурилась и сказала: - Нет. Подождем до завтрашнего утра.

Рано утром кузина Экаты потихоньку вышла из дому и куда-то быстро пошла по дороге. Через полчаса она уже возвращалась обратно. Ее набитые соломой башмаки чавкали в снежной каше и грязи. Жена соседа, жившего от них через один дом, рассказала: "Ну так он доктором назвался, а я еще его спросила, кто же это у них заболел, и фонарь ему дала, темень такая, что лица-то мне его не разглядеть было, я и решила, это доктор, так ведь он и сам так сказал..." Кузина Экаты с удовольствием повторяла про себя слова соседки и прикидывала, когда лучше прищучить Стефана и Экату - при свидетелях или наедине, - как вдруг из-за поворота заснеженной, сверкавшей на солнце дороги рысью выбежали две лошади: наемная из городской конюшни и их старый чалый. На них верхом сидели Стефан и Эката; оба смеялись.

- Куда это вы собрались? - крикнула им, вся задрожав, кузина.

- Подальше отсюда, - откликнулся Стефан. Молодые люди проехали мимо, вода в лужах веером разлеталась под копытами их коней и сверкала на мартовском солнце алмазными брызгами. Вскоре оба всадника скрылись вдали.

Урсула Ле Гуин.

Округ Мэлхью

-----------------------------------------------------------------------

Ursula К.Le Guin. Malhcur County (1979).

Пер. - А.Думеш. "Миры Урсулы Ле Гуин". "Полярис", 1997.

OCR & spellcheck by HarryFan, 30 March 2001

-----------------------------------------------------------------------

- Эдвард, - сказала теща, - посмотри фактам в лицо. Ты не можешь убежать от этой жизни. Люди не позволят. Ты слишком хороший, слишком милый и даже симпатичный, хотя сам как будто этого не замечаешь. - Она перевела дыхание, а потом продолжила более холодно: - И мне всегда было интересно, замечала ли это Мэри.

Он молча сидел по другую сторону камина, съежившись и обхватив себя огромными ручищами.

- Ты не можешь убежать от того, в чем даже не участвуешь! Ах, прости, - беспощадно добавила она.

Он улыбнулся, слегка захмелевший от выпитого пунша.

- Индейцы навахо, - продолжила она, - по-моему, не разрешают тещам и зятьям разговаривать друг с другом. Это табу. Причем весьма благоразумное. А мы так чертовски самонадеянны - никаких правил, никаких табу...

Седая полная женщина в возрасте за шестьдесят мрачно замолчала, выпрямившись в кресле у огня. Она вообще никогда не сутулилась. Сигарета в левой руке и стакан с виски в правой демонстрировали грубоватую натуру этой женщины, происходящей из порядочной, никогда не умевшей приспосабливаться семьи. Семья эта покинула насиженное место в Западном Орегоне, округе Мэлхью, находящемся на самой границе бесплодных земель, и двинулась на запад, оставив позади сотни разорившихся ферм, самоубийства мужчин и, младенческие могилы, разбросанные по всей территории от Огайо до побережья.

- Конечно, Мэри знала, что ты симпатичный, - задумчиво продолжила она, - и гордилась этим. Но я никогда не замечала, что она получает массу удовольствия, находясь рядом с таким мужчиной. Не ты - Мэри, а она тебе приносила настоящую радость.

Ему было лишь двадцать семь лет. Наклонившись, чтобы бросить в огонь докуренную сигарету, Генриетта Аванти отвлеклась от потока бегущих мыслей и охвативших ее эмоций, увидела лицо Эдварда, и все мысли тут же улетучились.

- Не стоит мне думать вслух, - сказала она, - я не хотела причинить тебе боль.

- Нет-нет. Все в порядке, - успокаивающе произнес он, повернув к женщине доброе, мрачное молодое лицо.

- Но я опять задела тебя. Ты чувствителен, а я нет. Ты одержим чувством вины, а я даже не знаю, что это такое.

И снова она тронула Эдварда за больное место; он нахмурился и заговорил:

- Нет, я не одержим виной, Генриетта. Я не виноват. Не виноват в том, что выжил. Только я не вижу в этом никакого смысла.

- Смысл! - Она сидела прямо, не двигаясь. - А смысла и нет.

- Знаю, - прошептал он, глядя в огонь.

Они довольно долго молчали. Генриетта думала о своей дочери Мэри, красивом, капризном ребенке. "Мама, это Эдвард". И молодой человек, смотрящий на девушку с недоверчивой, восторженной страстью - о, это был он, единственный, кто смог отвлечь Генриетту от постоянного, неутихающего горя, вызванного смертью мужа, кто еще раз показал ей с плоской равнины и бесплодной земли невероятно высокие горы. Эдвард напомнил ей, что даже после всего пережитого в жизни есть нечто большее, чем способность терпеть и мириться с тем, как уходят дни и годы. К сожалению, Генриетта знала, что терпение - это ее нормальное состояние. Она терпела бы всю жизнь, постепенно зачерствев и окаменев, если бы ей не посчастливилось выйти замуж за Джона Аванти, который научил ее радоваться. Он умер, и Генриетта тут же провалилась обратно в терпение и никогда больше не познала бы удовольствия и восторга, если бы однажды вечером в дом не вошла ее дочь, ведя за собой высокого парня с сияющим лицом: "Мама, это Эдвард".

- Может, ты не знаешь, - внезапно проговорила она. - Бессмысленность - это не для тебя. А для меня. Я рождена, чтобы вести бессмысленное существование, как мои родители и братья. По какой-то ошибке я попала в действительно стоящую жизнь, жизнь, в которой есть смысл. Как раз в такую жизнь, для которой рожден ты. А потом ты - ты, а не кто-нибудь другой, столкнулся с этим ужасом, с пьяным на шоссе, с ненужностью и бессмысленностью, когда тебе исполнилось всего лишь двадцать пять. Без сомнения, произошла еще одна ошибка. Но это неважно, Эдвард. Смерть Мэри не является самым важным событием в твоей жизни. И ты смалодушничаешь, если признаешь ее важной, примешь бессмысленность.

- Возможно, - ответил он. - Но дело в том, Генриетта, что в последнее время я чувствую, что дошел до точки.

Генриетта была напугана болью Эдварда, его неуверенностью в себе. Она не много знала о боли, в ее жизни встречались только страдания, терпимые, бесконечные, но не разрушающие муки. Она попыталась настроиться на более оптимистический лад, сказав: "Что ж, точка - это всегда начало следующего предложения..." Слезы - вот чего боялась Генриетта. Дважды здесь, в этой комнате, Эдвард не выдерживал и плакал, первый раз - когда вернулся из госпиталя после аварии, а потом - несколько месяцев спустя. Она боялась этих слез, хотя знала, что слезы помогают справляться с болью. Но при виде плачущего мужчины Генриетта начинала жалеть себя. Когда Эдвард внезапно поднялся с низкого каминного кресла, она вся напряглась, ожидая чего-то плохого.

- Я хочу еще выпить. А ты? - только и сказал он, а затем взял стаканы и пошел на кухню.

В этот момент часы на каминной полке мрачно пробили полночь, тем самым возвестив, что окончился октябрь и начался ноябрь. Они прожили еще месяц. Генриетта сидела у огня, а Эдвард открывал на кухне буфет: обоим тепло, оба выпили хорошего бурбона - и еще была Мэри, умершая восемнадцать месяцев назад. "Может, я безжалостная и суровая женщина, если даже ни разу по-настоящему не плакала, когда умер мой ребенок? Если бы она умерла прежде чем Джон, я бы плакала по ней", - подумала Генриетта.

Эдвард вернулся, сел и вытянул ноги.

- Я пытался... - произнес он так спокойно и серьезно, что Генриетта забыла все свои страхи и попыталась понять, что он имеет в виду. Эдвард был искренним, но молчаливым, а его мысль, тренированная неизменными правилами и формулами химии, неотступно следовала логике даже там, где ее и в помине не было. - Я честно пытался, - повторил он и вновь замолчал, скрестил ноги, задумчиво отхлебнул из стакана и наконец продолжил: - Техник в медицинском отделении. Элинор Шнейдер. Довольно привлекательная блондинка, очень умная. Моя ровесница. ("Старше", - подумала Генриетта). Ну и... - Эдвард замолчал и усмехнулся, подняв стакан. - Я пытался.

- Что?

- Заинтересоваться.

Бедная Элинор Шнейдер, теперь, наверное, специально обходит Эдварда стороной, едва завидев его хмурое, темное лицо. Боль заставляет человека концентрироваться на собственной особе.

- Я полагаю, лаборатория - подходящее место для экспериментов... - Генриетта слегка вздохнула.

- В любом случае это была попытка вновь соединиться с жизнью, или называй это как угодно. Но не сработало. Я не смог. И не хотел. Я знаю, ты считаешь меня слабым.

- Тебя? Конечно, нет. А если бы и да, что тогда? Ты лучше знаешь себя.

- Нет, Генриетта, не знаю. Ты действительно первый человек, который много знает обо мне. Чтобы судить объективно. Родители... - Родители Эдварда развелись, когда он был еще маленьким, и постоянно перекидывали бедного ребенка от отца с женой к матери с мужем - дитя раздора. Эдвард отогнал неприятные воспоминания и добавил: - А мы с Мэри в некотором смысле вообще ничего друг о друге не знали.

- Ты был очень молод.

- Мы просто не успели, - ясно и тихо проговорил Эдвард, и в этой короткой фразе выразилось все - его боль, тоска и сожаление о том, что ничего нельзя вернуть.

Генриетта сидела неподвижно, с отрешенным видом, стараясь не вдумываться в услышанное.

- Поэтому, - он продолжал рассуждать логически, - в тебе я вижу первое ясное отражение самого себя. И оно выглядит слабым.

- Ты смотришь в старое зеркало, которое искажает отражение.

- Нет, ты судишь о людях очень справедливо.

- Хочешь знать, каким я вижу тебя на самом деле? - строго спросила она, разгоряченная двумя стаканами непривычно крепкого напитка. Эдвард хотел. - Светлым и удачливым человеком. - Генриетта старательно подбирала слова. - Не везучим, а удачливым. Удача никогда не сопутствовала тебе. И все же ты был удачливым. Ты рано обрел свободу, слишком рано, а ведь многие люди вообще никогда не становятся свободными. Ты познал настоящую страсть, настоящие свершения - и ни одного разочарования. Ты никогда не познаешь разочарования, отчаяния. Ты пришел в зрелость свободным, и дальше пойдешь свободным или... - Но "или" завело ее слишком далеко. Если бы она была моложе, ровесницей Эдварда, то могла бы закончить: "или покончишь с собой". Но люди разных поколений не должны говорить о смерти. О мертвых - да, об умирающих - тоже, но о смерти - нет. "Это табу", - сказала себе Генриетта, испытывая отвращение ко всему сказанному. Эдвард же выглядел довольным и заинтригованным; он размышлял об услышанном.

- Да, и что касается Элинор, - сказал он, - этой девушки из лаборатории. Она любит детей. Я всегда думаю об Энди.

- С Энди я справлюсь сама, с ним все будет в порядке. Никто не просит тебя жениться на няне. Боже упаси!

Эдвард облегченно вздохнул. Но через несколько минут, сквозь сонливость и расслабленность, навеянные виски, Генриетта почувствовала, что он снова думает об Элинор.

- Когда я сказала, что ты поймешь, что не можешь убежать, не можешь освободиться, отсоединиться, знаешь, я просто хотела тебя предупредить. Ты сейчас очень уязвим. Можешь попасть в ловушку. А я не хочу этого. - "Хватит того, что ты побывал в сетях у Мэри", - подумала она. Генриетта считала, что ее дочь вышла замуж больше из желания самоутвердиться или даже от зависти, чем по любви. Она знала, что в душе Мэри под приятной мягкой живостью и итальянским изяществом таится унаследованная от матери разрушительная, пагубная черта характера - беспомощность, бессмысленность, которая привела их всех в конце концов в округ Мэлхью. Генриетта так и не смогла поплакать о Мэри, никогда не осуждала ее - и опять с горечью, как и раньше, подумала, что ранняя смерть Мэри свидетельствует об удачливости любившего ее мужчины.

- Ты портишь меня, Генриетта, - сказал молодой человек, приведенный в замешательство результатами своих размышлений.

- Конечно. Но я не порчу твоего сына. Я знаю разницу между неиспорченностью и просто невинностью. - Она коротко рассмеялась, испытывая удовольствие от произнесения столь сложного изречения. - Я становлюсь многословной - все, пойду спать. Спокойной ночи.

- Спокойной ночи, - неохотно ответил Эдвард, когда Генриетта пошла к лестнице, так неохотно, словно хотел удержать ее. Как будто хотел, чтобы его снова предупредили об "отсоединении". Он никогда, даже когда ему было очень больно, не убегал от самого себя и всегда заботился о тех, кому нужен. Все, что у него осталось, - это ребенок и старая женщина, которых он любил всей душой. И им втроем было хорошо друг с другом. "По крайней мере я - хорошая защита от дурных мыслей", - подумала Генриетта с гордостью.

С тех пор как четыре года назад умер ее муж, она не спала нормально ни одной ночи. Половину темной части суток она бодрствовала и читала и часто вставала еще до того, как просыпался ребенок. Генриетта помнила, как ее мать, уже в пожилом возрасте, молча сидела на кухне, освещенной керосиновой лампой, и смотрела в окно на огромное небо, тускнеющее над заросшей полынью равниной. Но в этот вечер Генриетта заснула сразу же, на всю ночь, провалившись в омут сновидений. Ей снилось, что кто-то умер - точно неизвестно кто и неизвестно, умирает ли он или уже умер, - и в конце концов в каком-то незнакомом летнем домике, стоящем в саду, она нашла кого-то, съежившегося на полу, одна длинная рука откинута в сторону, но это оказался всего лишь пустой рукав серого пиджака. В ужасе убежала она в другой, давний кошмарный сон, виденный лет пятьдесят назад, в котором нечто сверкающее гонялось за ней по пустыне. Наконец солнечный свет пролился на стены комнаты и разбудил ее, не развеяв ночные страхи. Генриетта в душе пыталась отрицать, что боится за Эдварда, но за завтраком вела себя с ним довольно беспощадно. Все утро она делала в доме уборку, оставив ребенка играть одного, пытаясь забить страх работой прежде, чем ее сознание решит, что действительно стоит чего-то бояться.

Ребенок не мог все время оставаться в одиночестве. Ему было два года. И он походил на маленького шимпанзе; физическая красота родителей утратилась, смешавшись в ребенке. Малыш был задумчивым и любознательным.

- Ген, Ген, Ген! - закричал он и вошел, покачиваясь, на кухню. - Моко! Моко!

- До обеда ничего не получишь, - ответила ему Генриетта.

Мальчик улыбнулся и пристально посмотрел вверх мудрыми обезьяньими глазками.

- Моко? Песенье? Ябоко?

- Ничего до обеда, ты, прожорливое брюшко, - строго ответила бабушка.

- Ген, Ген! - залепетал ребенок, крепко обнимая ее ногу.

Он был любящим ребенком, очень милым ребенком. В полдень Генриетта бросила все домашние дела и пошла вместе с мальчиком вниз по холму в парк. И там, в розовом саду, полном последних лимонных, чайных, золотистых, бронзовых и малиновых роз, она бродила за ребенком, который крича бегал по дорожкам между колючими благоухающими кустами, освещенными осенним солнцем.

Эдвард Мейер сидел в машине и смотрел сквозь огни Беркли и черную, поблескивающую бухту на Золотые Ворота, тускло мерцающие в центре огромной панорамы света и темноты. Над машиной шелестели эвкалипты, листьями которых играл северный ветер, зимний ветер. Эдвард потянулся.

- Черт, - сказал он.

- Что случилось? - спросила сидящая рядом женщина.

- Что ты видишь там, внизу? Что значит для тебя это место, этот город?

- Все, что мне надо в этой жизни.

- Извини, - пробормотал он и взял ее руки в свои.

Они замолчали. В молчании проявлялось все изящество и мягкость Элинор. Он пил из этой женщины спокойствие, словно воду из ручья. Дул холодный, сухой январский ветер. Внизу, вокруг бухты, пересеченной множеством мостов, расстилались города.

Эдвард зажег сигарету.

- Так нечестно, - промурлыкала Элинор. Недавно она в пятый или шестой раз попыталась бросить курить. Она никогда ни в чем не была уверена до конца, послушная и тихая, принимающая то, что есть. Эдвард передал ей зажженную сигарету. Она слегка вздохнула и закурила.

- Это правильная мысль, - сказал он.

- В настоящий момент.

- Но зачем останавливаться на полпути?

- Мы не останавливаемся. Просто ждем.

- Ждем чего? Пока моя психика не придет в норму и ты не будешь уверена, что на меня не оказывают давление, и все в этом роде? Тем временем мы занимаемся любовью в машине, потому что ты живешь с подружкой, а я - с тещей, и не едем в мотель, потому что ждем - но только все это неправда. Все это нелогично.

Услышав такие слова, Элинор вдруг тихо, тяжело всхлипнула. Нервное раздражение Эдварда переросло в тревогу, но женщина отодвинулась от него, не пожелав его успокаивать. Раньше она никогда ни в чем не отказывала ему. Эдвард попытался извиниться, объяснить.

- Пожалуйста, отвези меня домой, - попросила она и затем все время, пока машина ехала по крутым улицам от пика Гризли в Южный Беркли, сидела молча.

Эта тишина действовала Эдварду на нервы, он чувствовал себя совсем беззащитным. Элинор выскочила из машины, прежде чем та полностью остановилась перед ее домом, и, шепнув "спокойной ночи", убежала. Эдвард сидел в автомобиле смущенный, озадаченный и чувствовал себя полным дураком. Он завел машину, и вместе с шумом работающего мотора рос его гнев.

Когда через десять минут он добрался домой, то был совершенно зол. Сидящая у камина Генриетта на мгновение оторвалась от книги и удивленно посмотрела на зятя.

- Ну-ну, - сказала она.

- Вот тебе и ну, - ответил он.

- Прости, - сказала Генриетта, - я должна дочитать главу.

Эдвард сел, вытянул ноги и уставился на огонь. Он был ужасно зол на Элинор за ее слабость, упрямство, нерешительность, колебания, привычку приспосабливаться. А здесь, слава Богу, сидела Генриетта - сидела, словно камень, словно дуб, дочитывая главу книги. Если даже произойдет землетрясение и дом рухнет, Генриетта постелит ребенку кровать, разожжет камин и закончит читать главу. Неудивительно, что Элинор до сих пор не замужем, у нее нет характера. Эдвард все еще злился, полный самооправданий, разомлевший от сексуального удовлетворения, которое дала ему Элинор, готовый к еще большему гневу, большей страсти и свершенности. И счастливый впервые за два года. Генриетта захлопнула книгу.

- Стаканчик на ночь? - спросил он.

- Нет. Я иду спать. - Она встала прямая, невысокая, непоколебимая.

Эдвард посмотрел на тещу с восхищением.

- Ты выглядишь грандиозно, - сказал он.

- Ого, - ответила она, - что еще придумаешь? Спокойной ночи, дорогой.

Генриетта простудилась. Обычно она простужалась в апреле. Простуда проникала ей в грудь, все внутри болело и при кашле громыхало, как трактор. В конце концов Генриетта добралась до телефона и попросила старушку Джоан прийти и присмотреть за Энди.

- Я сегодня не в состоянии бегать за ребенком, - прохрипела она, когда Эдвард пришел домой и удивился увиденному.

Затем Генриетта вернулась в постель и лежала, проклиная себя за то, что пожаловалась. Никогда нельзя жаловаться мужчинам. Женщины по крайней мере знают, для чего люди жалуются, - это помогает справляться с трудностями, но Эдвард поймет все иначе, подумает, что нельзя просить шестидесятидвухлетнюю женщину целый день присматривать за ребенком. И теперь, что бы Генриетта ни сказала или ни сделала, эта мысль прочно засядет Эдварду в голову. И у нее заберут ребенка. Постепенно или сразу она потеряет малыша, сына, которого ей всегда так не хватало и которому она была лучшей матерью, чем собственным дочерям. А ей так необходимо это маленькое обезьянье личико, песня по утрам, рубашки, которые надо гладить, маленькие машинки и разбросанные журналы по химии, и ежедневное и еженощное присутствие сына, мужчины, мужчины утраченного дома - да, утраченного - и утраченной жизни.

Когда Эдвард вошел, Генриетта даже не повернулась к нему. Лежала мрачная, больная до мозга костей.

- Послушай, - сказал он. - Энди расплескал молоко и бросил яйцо на пол. Слышишь, как он зовет Ген? - Действительно, снизу раздавались громкие театральные вопли. - Если ты не выздоровеешь за день или два, придется послать его в исправительную школу.

- Я собираюсь поправиться завтра, - все еще мрачно сказала Генриетта. Но на душе у нее полегчало. Доброта Эдварда всегда попадала в точку - вроде бы небрежно, не специально, но он всегда попадал в точку.

- Терпеть не могу валяться в постели, - чуть помолчав, произнесла она.

- Знаю. Ты не очень хорошо справляешься со всякими болячками. Слушай, я попросил людей, которых пригласил на пятницу, отложить визит на неделю.

- Ерунда, послезавтра я встану на ноги. А твой друг, игрок в шашки, придет?

- Да, - рассмеялся Эдвард, - наверное, он хочет снова потерпеть поражение. - Как-то Генриетта прослышала про молодого парня из Филадельфии, который хвастался, что с пятнадцати лет ни разу не проиграл в шашки, пригласила его в гости и выиграла у него шесть раз подряд.

- Я мстительная женщина, Эдвард. - Она лежала неподвижно, волосы ее разметались по подушке.

- А ему все равно - он просто пытается понять твой метод игры.

- Не люблю хвастунишек. - В Генриетте заговорил округ Мэлхью, край безнадежности, место, из которого бессмысленно пытаться убежать. - Все мы дураки, тут и хвастаться нечего, - твердо и безнадежно продолжила она.

- Как насчет стаканчика перед ужином?

- Да, я бы не отказалась от виски с горячей водой. Но никакого ужина - не могу есть, когда болею. Принеси мне горячий пунш и "Домби и сына", хорошо? Я как раз начала читать эту книгу.

- Сколько раз ты уже ее читала?

- Ну не знаю. Каждые несколько лет, с тех пор как мне исполнилось двенадцать. И положи бедного ребенка спать, Эдвард, он не привык к Джоан.

- Меня она тоже пугает, - усмехнулся он.

- Да, это она может, ее не возьмешь ни обаянием, ни убеждением. Мы с ней договорились, - продолжила Генриетта, повинуясь внезапному порыву, - что, когда ты с Энди уедешь, Джоан переселится ко мне, если не передумает до тех пор. Она уже не в состоянии следить за домом, муж умер, а сын плавает по морям. Мы сумеем поладить.

Эдвард настороженно молчал. Генриетта посмотрела на него, уязвимого и величественного молодого человека, чья высокая фигура заполняла и оживляла весь дом.

- Не смотри так удивленно, - сказала она с мягкой иронией, - должна же я думать о будущем. А теперь иди и принеси мне виски, а то у меня глотка как наждачная бумага.

Сделать Эдварда свободным - вот ее главная задача. И она справлялась с этой задачей. Будучи матерью двух дочерей, Генриетта не знала, должна девушка быть свободной или нет, и потому из-за этих постоянных колебаний Роза получилась слабохарактерной, а Мэри - избалованной. Но с мальчиками такие вопросы не возникали, мальчики должны быть храбрыми, а потому нуждаются в свободе. Главное для девочки - умение терпеть, хотя Генриетта не очень была в этом уверена. По крайней мере сама она слишком нетерпелива - это касалось не жажды удовольствий и желания обладать, которые переполняли Мэри, но свершения, законченности событий и желаний: безнадежная и нетерпеливая.

Генриетта с удовольствием провела ночь и день в постели, развлекаясь Диккенсом, слушая дождь за окном и ужасные, длинные методистские гимны, которые Джоан распевала на кухне. В четверг Генриетта поднялась весьма бодрая, постирала и выгладила все занавески из спальни и прополола клумбу ириса, овеваемая свежим апрельским ветром, в то время как ребенок исследовал свежую мокрую грязь и нашел дождевого червя. В пятницу вечером пришли друзья Эдварда: две супружеские пары, Том - специалист по шашкам, у которого она дважды выиграла и один раз нечаянно проиграла, и невысокая милая женщина по имени Элинор. Элинор... Что Генриетта недавно, совсем недавно слышала об Элинор? Женщина была привлекательна, с пышными великолепными волосами и спокойным, словно вода в бассейне, лицом. И она смотрела на Эдварда. Вода в лучах солнца. О великолепие, невероятная яркость настоящего солнца, невероятные высоты.

- Мне всегда не слишком везет, когда я играю черными, - неловко проиграв, сказала Генриетта. - Но все равно согласитесь, мистер Харрис, я удерживаю позиции.

И молодой Том Харрис, ужасаясь, что обыграл хозяйку дома, извинялся, коверкая слова своим жутким западным акцентом, до тех пор, пока Генриетта не начала смеяться. Он искренне считал ее прекрасной пожилой женщиной, дочерью первых поселенцев, и если бы она сказала, что училась играть в шашки у самого Чифа Жозефа, он бы поверил. Но на самом деле Генриетта все время наблюдала за Элинор.

Она некрасивая. Застенчивая, часто терпящая поражение, около тридцати. О да, зато терпеливая, терпеливая женщина, обладающая таким страстным, разумным терпением, что умеет ждать, ждать десять лет, ждать не удачного прорыва, а известного, предвиденного свершения. Одна из удачливых, которые знают преимущество, знают, в чем смысл. "Но и в этом тоже должна сопутствовать удача! - закричала в душе Генриетта. - Можно прождать всю жизнь, и все пройдет мимо!" Но Элинор была похожа на Эдварда - одна из удачливых. Такие не спешат, такие всегда спокойны. Берут то, что приходит, и получают ответ, когда спрашивают. Такие люди видели высокие горы, и даже трагедии полезны для них. Эдвард встретил себе ровню, пару, свою половину.

Генриетта не пошла наверх, пока не поболтала немного с Элинор. Каждая из женщин чувствовала искреннюю попытку другой продемонстрировать расположение, предложить искреннюю дружбу, и хотя они сразу не смогли принять друг друга, но симпатии зародились. Довольная собой, в десять Генриетта пошла наверх. Надев халат, она пересекла комнату, чтобы посмотреть на фотографию мужа, живое смуглое лицо Джона Аванти в тридцать лет, когда они познакомились. Как всегда, при виде фотографии сердце Генриетты забилось быстрее. Джон сильно повлиял на нее, изменил ее жизнь и потому жил в ее сердце. Генриетта часто с ним разговаривала. "Ну, Джон, - подумала она, - вот я снова продвигаюсь дальше". Она легла в постель, закончила читать "Домби и сына", послушала тихие веселые звуки голосов, доносящиеся снизу, и заснула.

Генриетта проснулась очень рано, в серой предрассветной мгле, зная, что она потеряла. Теперь они уйдут, через год или чуть больше, ребенок и мужчина, а вместе с ними ее покинут все радости, опасности, свершения. Даже после смерти Джона она не чувствовала себя одиноко, но теперь останется одна, совершенно одна. Больше ей не надо быть нетерпеливой. Даже это изнуряет в конце концов. Она все сделала правильно, выполнила свою задачу. Но это оказалось бессмысленным, бессмысленным для нее. Все, что теперь остается, - терпеть эту жизнь, мириться с уходящими днями и годами. Она добралась до сути вещей, пришла наконец туда, куда приходят все люди. Седая, освещенная предрассветными сумерками, Генриетта села на кровати и громко заплакала.

Урсула Ле Гуин.

Хозяйка замка Моге

-----------------------------------------------------------------------

Пер. - И.Тогоева. "Миры Урсулы Ле Гуин". "Полярис", 1997.

OCR & spellcheck by HarryFan, 30 March 2001

-----------------------------------------------------------------------

Они встретились впервые, когда им было по девятнадцать; потом еще раз, когда обоим было по двадцать три. В том, что после этого они встретились лишь однажды и очень нескоро, был виноват Андре. Такого просчета никак не ожидали те, кто знал его девятнадцатилетним: он тогда парил над собственной судьбой, подобно ястребу. И глаза у него были ястребиные - ясные, немигающие, неукротимые. Это замечали все. Даже лицо его можно было рассмотреть, лишь когда он закрывал глаза во время сна; красивое бесстрастное лицо героя, лицо пассивного человека, ибо не герои творят историю - это дело ученых, историков, - но, будучи существами пассивными, позволяют потоку жизни нести себя, и он в итоге выносит их в эпицентр перемен, на вершину удачи или военной славы.

Она, Изабелла Ориана Могескар, наследница графов Гелле и князей Моге, жила в замке Моге на высоком берегу реки Мользен. Молодой Андре Калинскар ехал просить ее руки. Фамильный экипаж Калинскаров, проехав с полчаса по владениям Моге, достиг городских ворот и медленно пополз по крутой дороге на обнесенную крепостной стеной вершину холма, миновал поднятые ворота двухметровой толщины и остановился на площади перед замком. Старинный замок был весь увит диким виноградом с красными листьями и особенно красив сейчас, осенью. Каштаны вокруг сверкали чистым золотом. Над золотистыми деревьями, над башнями замка светилось ясное неяркое холодное октябрьское небо. Андре с любопытством смотрел по сторонам широко раскрытыми, немигающими глазами ястреба.

В лишенном окон парадном вестибюле на первом этаже замка, где на стенах висели седла, мушкеты, различное охотничье, кавалерийское и боевое оружие, два старых боевых друга, отец Андре и князь Могескар, радостно обняли друг друга. Наверху, в комнатах, обставленных со спокойным комфортом и окнами выходивших на реку, гостей приветствовала принцесса Изабелла. Это была хорошенькая рыжеватая блондинка, с продолговатым спокойным личиком и серо-голубыми глазами - этакая Осень в обличье юной девушки. Она оказалась высокой, выше Андре. Поклонившись ей и выпрямившись, он старательно расправил спину и плечи и все равно чувствовал разницу в их росте - по крайней мере сантиметра два.

В тот вечер за столом собралось человек восемнадцать - гости, вассалы и сами Могескары: Изабелла, ее отец и два ее брата. Георг, веселый пятнадцатилетний юноша, болтал с Андре об охоте; его старший брат и наследник Моге Брант взглянул на него пару раз, прислушался, о чем они говорят, и, удовлетворенный, гордо повернул свою светловолосую голову в другую сторону: сестра его, конечно же, не унизится до этого парнишки Калинскара. Андре стиснул зубы и постарался не смотреть на Бранта, а стал смотреть, как его мать беседует с принцессой Изабеллой. Обе то и дело посматривали в его сторону, видимо, говорили о нем. В стальных глазах матери он как всегда видел гордость, а в глазах девушки... Что же он там видел? Нет, не насмешку и не одобрение. Она просто его видела. Видела ясно, насквозь. Это действовало возбуждающе. Впервые он почувствовал, что чужая оценка вполне может возбуждать не меньше, чем страсть.

На следующий день уже ближе к вечеру, оставив отца и хозяина замка заново переживать былые сражения, Андре поднялся на крышу и стоял на ветру возле круглой башни, глядя вдаль - на реку Мользен и на холмы в закатном золоте солнца. Изабелла сама подошла к нему, решительно ступая по каменным плитам и двигаясь против ветра, и без излишних приветствий, точно знала его давным-давно, начала сразу:

- Мне давно хотелось поговорить с вами.

Ее красота и золотое сияние вокруг грели его сердце, он чувствовал себя одновременно храбрым и спокойным.

- И мне с вами, принцесса!

- По-моему, вы человек великодушный... - проговорила она. Ее легкий голосок звучал чуть хрипловато, чуть гортанно, и это было удивительно приятно. Он слегка поклонился, восторженные слова роились у него в голове, но что-то мешало ему высказать их вслух, и он лишь удивленно спросил:

- Почему вы так решили?

- Ну, это очень легко заметить, - ответила она нетерпеливо. - Но скажите, могу я говорить с вами, как мужчина с мужчиной?

- Как мужчина?..

- Послушайте, князь Андре, вчера, впервые увидев вас, я сразу подумала: "Наконец-то я встретила друга". Я не ошиблась?

Это мольба или вызов? Он был тронут и сказал:

- Вы были правы.

- В таком случае могу ли я просить вас, мой друг, не жениться на мне? Я замуж не собираюсь.

Воцарилось длительное молчание.

- Я поступлю сообразно вашим желаниям, принцесса.

- О, вы даже не спорите! - вскричала девушка, вся вспыхнув и светясь от радости. - Я знала, знала, что вы мне друг! Пожалуйста, князь Андре, не печальтесь и не думайте, что вас провели. Остальным я отказывала, не задумываясь. Но с вами я так не могла. Видите ли, если я сама наотрез откажусь выходить замуж, отец отошлет меня в монастырь. Так что вообще отказаться от замужества я не могу, я могу только отказывать поочередно каждому претенденту. Понимаете? - Он понимал; хотя если бы она дала ему время подумать, он бы непременно пришел к выводу, что в конце концов ей все-таки придется решить - замужество или монастырь, ведь она, как ни крути, девушка. Но времени подумать она ему не дала. - Что ж, претенденты продолжают приезжать, однако я веду себя в точности как принцесса Рания из сказки - помните, три вопроса, а потом головы бесчисленных женихов на кольях вокруг дворца? Это так жестоко и так утомительно... - Она вздохнула и, опершись на перила ограды рядом с Андре, стала смотреть вдаль на позолоченный солнцем мир, улыбающаяся, необъяснимая, дружелюбная.

- Лучше бы вы и мне задали те свои три вопроса, - сказал он тоскливо.

- Да нет у меня никаких вопросов! Мне нечего спросить у вас.

- Нечего спросить, потому что мне нечего дать вам! Так будет точнее.

- Ах, но ведь вы уже дали мне то, что я у вас просила... обещание не просить моей руки!

Он кивнул. Он ни за что не стал бы выяснять причины ее просьбы; ему не позволили бы этого собственная гордость и ощущение крайней уязвимости принцессы. Однако она со свойственной ей очаровательной непоследовательностью сама назвала их:

- Я хочу, князь Андре, лишь одного: чтобы меня оставили в покое. Хочу прожить свою жизнь, как мне нравится! Может быть, потом я пойму... Но пока что лишь один-единственный предмет вызывает у меня вопросы: я сама. Неужели я слишком слаба для того, чтобы прожить свою собственную жизнь, отыскать свой собственный путь в ней? Я родилась в этом замке, мои предки с давних времен были его хозяевами, правили здесь. К этому привыкаешь. Посмотрите на эти стены и увидите, почему никто из атаковавших замок Моге не смог его взять. Ах, жизнь человеческая могла бы быть так прекрасна! Одному Господу известно, что может с нами приключиться! Разве я не права, князь Андре? Нельзя слишком торопиться в выборе своей судьбы. А если я выйду замуж, то заранее известно, что со мной будет потом, кем и какой я стану. А я не желаю этого знать! Мне ничего не нужно, кроме свободы.

- А мне казалось, - сказал Андре с изумлением, точно делая открытие, - женщины по большей части и выходят замуж именно для того, чтобы свободу обрести.

- Значит, этим женщинам нужно меньше, чем мне. Что-то во мне есть такое, там, внутри, твердое и сверкающее одновременно - ну как мне это вам описать? Это живет во мне и все же как бы не существует; это мое, и именно я должна пронести это по жизни, но оно не принадлежит мне, и я не могу передать это никому.

Интересно, она говорит о своей девственности или же о своей судьбе? Она очень странная, думал Андре, но сколь трогательна, сколь возвышенна эта ее странность. Какими бы самонадеянными и наивными ни были ее утверждения, она безусловно в высшей степени достойна уважения; и хотя теперь ему было запрещено любить ее страстно, она все же поразила его в самое сердце, в самое средоточие нежности - первая из женщин, которая оказалась на это способна. Она пребывала в его душе в полном одиночестве - и сейчас тоже стояла с ним рядом, но как бы совершенно одна.

- А вашему брату известны ваши намерения?

- Бранту? Нет. Мой отец очень добрый человек, а Брант нет. Если отец умрет, Брант силой заставит меня выйти замуж.

- Значит, у вас нет никого...

- У меня есть вы, - сказала она и улыбнулась. - А потому я должна отослать вас прочь. Но друг есть друг, и не важно, далеко он или близко.

- Далеко ль я буду, иль близко, позовите меня, принцесса, если я вам понадоблюсь. Я приду. - В его голосе зазвучала вдруг пылкая страсть и достоинство; он точно давал ей обет - так лишь в ранней юности мужчина способен целиком посвятить себя редчайшему и опаснейшему из чувств, его охвативших. Она смотрела на него, потрясенная, на минуту пожалев о своей нежной и неосторожной гордости, и он взял ее за руку, точно заслужил право на это. Перед ними несла свои воды река, и воды ее в закатных лучах казались красными.

- Да, я непременно позову вас, - сказала она. - Я никогда еще не испытывала такой благодарности к мужчине, князь Андре.

Он ушел от нее, преисполненный восторга и восхищения; однако, едва добравшись до своей комнаты, бессильно рухнул в кресло: его внезапно охватила смертельная усталость, он с трудом сдерживал слезы и часто моргал.

Так они встретились впервые - на ветру, на крыше замка, в золоте закатных лучей. Им было по девятнадцать. Потом Калинскары вернулись домой. Миновало четыре года, и на второй из них, в 1640-м, началась великая битва за престол, известная как Война Трех Королей.

Как и большая часть знатных, но небогатых дворянских семейств, Калинскары приняли сторону претендента, герцога Дживана Совенскара. Андре вступил в его войско и к 1643 году, когда они упорно продвигались по провинции Мользен к Красною и брали один город за другим, получил чин капитана. Именно ему Совенскар поручил осаду последней твердыни сторонников короля на восточном берегу реки Мользен - города и замка Моге. А сам стал пробиваться к столице, намереваясь захватить трон и корону. И вот однажды, в июне, Андре лежал на поросшей жесткой травой вершине холма, опустив подбородок на руки, и осматривал раскинувшуюся перед ним долину, серо-голубые крыши города, стены замка, вздымавшиеся из зелени каштанов, точно из прибрежной волны, круглую башню и сверкавшую вдали реку.

- Ну, где поставим тяжелые пушки, капитан?

Старый князь давно умер, а Брант Могескар был убит еще в марте на востоке страны. Если бы тогда король Гульхельм послал войска через реку, чтобы защитить своих сторонников, его соперник, возможно, не скакал бы сейчас верхом в Красной, твердо рассчитывая получить трон и корону. Однако помощь не поступила, и теперь замок Могескаров был осажден. Сдаваться его защитники не желали. Один из лейтенантов Андре, прибывший в Моге несколько дней назад с кавалерийским взводом, предложил Георгу Могескару переговоры, однако самого принца ему даже увидеть не удалось. Его принимала принцесса, девушка очень, по его словам, хорошенькая, но твердая как сталь. От переговоров она отказалась. "Могескары в торги не вступают. Если замок будет осажден, мы станем держать оборону. Если вы сторонники претендента, то мы дожидаемся здесь своего короля и будем ждать его".

Андре по-прежнему изучал рыжевато-коричневые стены.

- Итак, Сотен, главное решить, что мы будем брать первым - город или замок?

Но главная проблема была вовсе не в этом. Она оказалась куда страшнее.

Лейтенант Сотен присел на траву рядом со своим капитаном и надул свои и без того округлые щеки.

- Сперва замок, - сказал он. - Мы потеряем не одну неделю на штурм этого города, а потом окажется, что замок-то еще не взят.

- Вы рассчитываете разрушить эти стены с такими пушками, как у нас? А между тем, стоит нам взять город, и в замке тут же примут наши условия.

- Капитан, эта женщина в замке ни за что никаких условий не примет.

- Откуда вы знаете?

- Я ее видел!

- И я тоже, - сказал Андре. - Пушки мы поставим вот здесь, напротив южной городской стены, и завтра на рассвете начнем артиллерийский обстрел. Нас просили во что бы то ни стало взять замок, не разрушая его. Что ж, придется ради этого пожертвовать городом. Выбора у нас нет. - Голос его звучал мрачно, однако в душе он чувствовал некий подъем. Уж он-то предоставил бы ей любой выбор: пусть выведет свои войска из этого безнадежного сражения, пусть докажет, на что она способна, пусть воспользуется тем мужеством, которое тогда ощущала в своей груди, как нечто твердое и сверкающее, точно меч, таящийся в ножнах.

Он ведь был вполне достойным претендентом на ее руку, человеком сходного темперамента, мужества и храбрости, однако она его отвергла. Что ж, справедливо. Ей ведь нужен был не возлюбленный, а противник, а он представлял из себя противника действительно сильного, достойного. Интересно, а вспомнит она его имя, если кто-то случайно назовет его? Если кто-то в замке скажет ей: "Осадой руководит капитан Калинскар"? "Андре Калинскар?" Она, возможно, нахмурится, узнав, что он принял сторону герцога, а не короля, но все же в глубине души будет довольна таким противником.

Город они взяли - ценой трехнедельных боев и множества человеческих жизней. Впоследствии, уже став маршалом королевской армии, Калинскар в пьяном виде любил повторять: "Я могу любой город взять! Я же взял Моге". Стены города были замечательно укреплены, арсенал замка казался неистощимым, а защитники Моге сражались с поразительной самоотдачей и твердостью. Они выдерживали артиллерийские обстрелы и бесконечные штурмы, голыми руками тушили пожары, питались буквально святым воздухом и в последних тяжких боях врукопашную бились за каждый дом - от городских ворот до предзамковых укреплений; а будучи взяты в плен, повторяли: "Только ради нее".

Ее он еще не видел. И боялся увидеть в гуще резни на узких улицах разрушенного города. По вечерам он все смотрел на высокие, метров сорок, стены замка, на дымящиеся бойницы, на знакомую круглую башню, приобретавшую на закате красно-коричневый оттенок. Замок пока оставался нетронутым.

- А может, им огонька в пороховой погреб подбросить? - спросил как-то лейтенант Сотен, весело надувая пухлые щеки. Капитан Калинскар резко обернулся. Его ястребиные глаза были красными и воспаленными от дыма и усталости.

- Я возьму Моге только целиком, не разрушив его! Вы что же, хотите взорвать лучший замок страны только потому, что устали воевать? Господь свидетель, лейтенант, я научу вас уважать!.. - "Уважать? Кого? Что?" - подумал Сотен, однако предпочел промолчать. Он прекрасно знал, что Калинскар - лучший офицер в армии, и вполне готов был ему подчиняться и следовать за ним - в бой, в безумие, куда угодно. Собственно, все они уже почти утратили разум от бесконечных сражений, от усталости, от ослепляющей пыли и испепеляющей летней жары.

Артиллерийский обстрел замка велся круглые сутки, один штурм следовал за другим - главное было не дать его защитникам ни минуты передышки. В предрассветных сумерках Андре удалось пробраться со своим отрядом к самой стене крепости, частично разрушенной взрывом, однако там их окружили защитники замка. В темной тени замковых стен они бились на мечах и на шпагах, стычка была беспорядочной, бессмысленной, и Андре стал созывать своих людей, чтобы отступить, когда вдруг понял: шпаги в руках нет. Он ощупью стал искать ее, но руки почему-то не слушались, а неуклюже скользили по камням и комкам грязи. Вдруг что-то холодное и шероховатое коснулось его лица: земля. Он широко открыл глаза и провалился во тьму.

Во дворе замка паслись две коровы - последние из огромного стада. В пять утра в покои принцессы принесли чашку молока, а чуть позже явился капитан крепости, чтобы, как всегда, сообщить о ночных событиях. Новостей особых не было, так что Изабелла слушала не слишком внимательно и мысленно прикидывала, когда сможет подойти подкрепление от короля Гульхельма, если, разумеется, гонец сумел до него добраться. Вряд ли им понадобится менее десяти дней. Десять дней - долгий срок. Прошло лишь три дня с тех пор, как пал город, и это уже казалось событием далекого прошлого или, по крайней мере, прошлого года. Тем не менее они могли бы продержаться и десять дней, и даже две недели, если это будет необходимо. Конечно же, король пошлет им подмогу!

- ...и они собираются прислать гонца, чтобы узнать о нем, - говорил между тем Брейе.

- О нем? - Ее тяжелый взгляд остановился на капитане Брейе.

- Ну да, об этом капитане.

- Каком еще капитане?

- Я же как раз об этом рассказываю, ваша милость. Сегодня утром наш отряд устроил засаду и взял его в плен.

- Ах он пленный! Немедленно приведите его сюда!

- Он получил тяжкое сабельное ранение в голову, ваша милость.

- А говорить он может? Хорошо, я сама пойду к нему. Как его имя?

- Калинскар.

Она последовала за Брейе мимо неубранных комнат, где на постелях валялись мушкеты, по длинному коридору с паркетным полом, где под ногами похрустывали хрустальные подвески с разбитых канделябров, в парадный зал на восточной стороне замка, теперь превращенный в госпиталь. Дубовые кровати, некоторые с балдахинами, разоренные и неприбранные, стояли повсюду на зеркальном полу, точно корабли в гавани после шторма. Пленный спал. Она присела рядом, глядя ему в лицо, смуглое, суровое, странно покорное. Где-то в глубине души шевельнулась боль; нет, воля ее была непоколебима, однако сама она устала, смертельно устала и печалилась, видя перед собой своего поверженного врага. Раненый шевельнулся, открыл глаза, и тут она сразу узнала его.

Помолчав, она наконец произнесла:

- Значит, это вы, князь Андре.

Он слегка улыбнулся и шепнул что-то неслышное.

- Хирург считает вашу рану не слишком опасной. Это вы возглавляли осаду?

- Да, - совершенно ясно проговорил он.

- С самого начала?

- Да.

Она подняла голову и посмотрела на окна, закрытые ставнями, пропускавшими внутрь лишь неясный намек на горячее июльское солнце.

- Вы наш первый пленный. Что нового в стране?

- Первого Дживан Совенскар был коронован в Красное. А Гульхельм по-прежнему находится в Айзнаре.

- Что-то неважные у вас новости, капитан, - промолвила она тихо и равнодушно. Потом обвела взглядом остальные кровати, расставленные в огромном зале, и знаком велела Брейе отойти подальше. Ее раздражало, что они с Андре не могут поговорить наедине. Однако сказать ей оказалось нечего.

- Вы здесь одна, принцесса?

Он задал ей вопрос тем же тоном, что и тогда, на крыше замка, освещенной закатными лучами.

- Брант погиб, - ответила она.

- Я знаю. Но ваш младший брат... В тот раз мы с ним отлично поохотились на болотах.

- Георг сейчас здесь. Он участвовал в обороне Кастро. Взорвалась мортира. Его ослепило. Вы и в Кастре руководили осадой?

- Нет. Но воевал там.

Несколько секунд она смотрела ему прямо в глаза.

- Мне очень жаль, - сказала она. - Очень жаль Георга. И себя. И вас, который поклялся быть моим другом.

- Вам действительно жаль? А мне нет. Я сделал все, что мог. Я достаточно послужил во имя вашей славы. Вы знаете, даже мои собственные солдаты поют о вас песни - песни о Хозяйке замка Моге, об ангеле, что хранит его стены. И в Красное о вас говорят, и тоже поют песни... Ну а теперь вы к тому же взяли меня в плен, вот вам и новая победа. Люди говорят о вас с восхищением и удивлением. Даже ваши враги. Вы завоевали ее, свою желанную свободу! Вы всегда оставались самой собой. - Он говорил торопливо, однако, когда умолк, желая передохнуть, и на мгновение прикрыл глаза, лицо его тут же стало прежним: спокойным и юным. Изабелла посидела еще минутку молча, потом вдруг вскочила и торопливо вышла из комнаты, спотыкаясь на ходу, точно расплакавшаяся девчонка, которая еще не умеет носить свое тяжелое, длинное платье и вся обсыпалась пудрой.

Открыв глаза, Андре обнаружил, что Изабелла ушла, а на ее месте стоит старый капитан крепости и смотрит на него с ненавистью и любопытством.

- Я восхищаюсь ею не меньше, чем вы! - заявил он Брейе. - Больше, куда больше вас, обитателей замка! Больше всех на свете! Целых четыре года... - Но Брейе не дослушал и тоже уже ушел. - Дайте мне воды, я хочу пить! - сердито потребовал Андре, потом затих и лежал молча, глядя в потолок. Послышался рев, и замок содрогнулся: что это? Потом раздались три глухих удара, глубоких, леденящих кровь, пронзавших его тело насквозь, словно острая зубная боль. Потом снова раздался рев, его кровать затряслась... И он наконец догадался: это артиллерийский обстрел. Сотен выполнял его же приказ. - Прекратите это, - попытался он крикнуть, однако чудовищный рев все продолжался. - Немедленно прекратите! Мне так нужно поспать. Прекратите же, Сотен! Прекратите огонь!

Среди ночи бред прекратился. Очнувшись, Андре увидел, что кто-то сидит у изголовья его кровати. Между ним и сидящим горела свеча; в желтоватом круге ее света была видна мужская рука и рукав одежды.

- Кто это? - с трудом выговорил он. Мужчина встал, теперь стало видно его страшно изуродованное лицо. Собственно, от лица ничего не осталось, кроме рта и подбородка. Их очертания были нежны - рот и подбородок мальчика лет девятнадцати. Все остальное - едва поджившие шрамы.

- Я Георг Могескар. Вы меня понимаете?

- Да, - ответил Андре сдавленным голосом.

- Вы не могли бы приподняться? Нужно кое-что написать. Я мог бы подержать бумагу.

- Что же я должен написать?

Оба говорили шепотом.

- Я бы хотел сдать противнику замок, - сказал Могескар. - Но при условии, что моей сестре дадут возможность выбраться отсюда и спокойно уехать. Я сдам вам крепость только после этого. Вы согласны?

- Я... погодите...

- Напишите своему заместителю, что я сдам замок только при этом единственном условии. Я знаю: Совенскар мечтает его заполучить. Напишите: если мою сестру будут удерживать здесь, я взорву и замок, и вас, и себя, и ее. Тогда все это обратится в пыль. Видите ли, мне-то самому терять нечего. - Его почти мальчишеский голос звучал ровно, хотя и хрипловато. Он говорил медленно и абсолютно уверенно.

- Эти... ваши условия справедливы, - сказал Андре.

Могескар поставил в круг света чернильницу, нащупал ее верх, обмакнул перо и передал его Андре, положив перед ним лист бумаги. Андре с трудом приподнялся, чтобы иметь возможность писать. Он уже с минуту царапал пером по бумаге, когда Могескар вдруг сказал:

- А я хорошо помню вас, Калинскар. Мы охотились вместе на дальних болотах. Вы отлично стреляли.

Андре перестал писать и посмотрел на него. Ему все казалось, что этот мальчик вот-вот снимет свою ужасную маску и взору явится его прежнее лицо.

- Когда принцесса покинет замок? Должен ли мой заместитель выделить сопровождающих, чтобы она спокойно переправилась через реку?

- Завтра, в одиннадцать вечера. Ее будут сопровождать четверо наших людей. Один из них должен вернуться - это послужит гарантией ее спасения. Похоже, Калинскар, это милость Господня, что осадой руководите именно вы. Я вас помню, я вам доверяю. - Его голос был удивительно похож на голос Изабеллы: легкий, самоуверенный, чуть гортанный. - Надеюсь, вы можете положиться на своего заместителя? Он сохранит все в тайне?

Андре потер виски - ужасно болела голова. Слова, написанные им, разъезжались вкривь и вкось.

- Сохранит ли он в тайне? Так вы хотите, чтобы... все условия... вы хотите, чтобы ее спасение было организовано втайне?

- Разумеется! Как вы думаете: хочется мне, чтобы говорили, будто я предал свою мужественную сестру ради собственного спасения? Неужели вы думаете, что она уедет, если будет знать цену своей свободы? Ведь она считает, что отправится молить короля Гульхельма о помощи, а я пока постараюсь здесь продержаться!

- Принц, она никогда не простит...

- Мне нужно не ее прощение; я хочу, чтобы она была жива. Она последняя из нашей семьи. Если она останется здесь, то непременно постарается погибнуть, если вы в конце концов все-таки замок возьмете. Я ставлю на кон и замок Моге, и доверие Изабеллы ко мне ради сохранения ее жизни.

- Простите, принц, - сказал Андре прерывающимся голосом, в котором слышались слезы. - Я не сразу вас понял. Голова у меня работает плохо. - Он обмакнул перо в чернильницу, которую держал перед ним слепой, приписал еще одно предложение, подул на листок, свернул его и вложил в руку принца.

- Можно мне повидать ее, прежде чем она уедет?

- Не думаю, чтобы она согласилась прийти к вам, Калинскар. Она вас боится. Она не знает, что предам-то ее я. - Могескар убрал руку, и она исчезла в окутывавшей его тьме. Свеча горела лишь возле постели Андре - единственный огонек во всем высоком длинном зале, - и он не мог оторвать глаз от этого золотистого пульсирующего облачка света.

Через два дня замок Моге был сдан, а его хозяйка, ничего не ведая, полная надежд, мчалась верхом по нейтральным землям на запад, в Айзнар.

В третий и последний раз они встретились совершенно случайно. В 47-м Андре Калинскар не воспользовался приглашением принца Георга Могескара остановиться в замке на пути к границе, где произошло военное столкновение. Не в его правилах было избегать свидетельств своей первой крупной и замечательной победы и отказывать во встрече бывшему противнику, гордому и благодарному, и можно было предположить, что он либо боится заезжать в замок Моге, либо совесть у него нечиста, хотя вряд ли его можно было обвинить в чем-то подобном. Но тем не менее он в замок Моге не заехал. А встреча его и Изабеллы произошла тридцать семь лет спустя на одном из зимних балов в доме графа Алексиса Геллескара в Красное. Кто-то вдруг взял Андре за руку и сказал:

- Принцесса, позвольте мне представить вам маршала Калинскара. А это принцесса Изабелла Пройедскар.

Он как всегда низко поклонился, однако, выпрямившись, застыл, вытянулся в струнку: эта женщина оказалась выше его по крайней мере сантиметра на два. Ее седые волосы согласно тогдашней моде были высоко подняты и уложены в прихотливую, со множеством локонов прическу. Вставки на платье украшала причудливая вышивка мелким жемчугом. С полного бледного лица прямо на него смотрели серо-голубые глаза - смотрели с явным дружелюбием. Она улыбалась:

- Я знакома с князем Андре, - проговорила она.

- Принцесса! - пробормотал он, потрясенный.

Она располнела и стала теперь крупной импозантной дамой, весьма уверенной в себе. А он так и остался худым, кожа да кости, и к тому же хромал на правую ногу.

- Моя младшая дочь Ориана. - Девушка лет семнадцати сделала ему реверанс, с любопытством на него поглядывая - еще бы, герой, прошел три войны, тридцать лет провел на полях сражений, заставил распавшееся было государство вновь стать единым, чем и заслужил простую и не подлежащую сомнениям славу в народе! Ах, что за тощий маленький старикашка, сказали девичьи глаза.

- А ваш брат, принцесса...

- Георг давно умер, князь Андре. Теперь хозяин Моге - мой кузен Энрике. Но скажите, а вы женаты? Я знаю о вас не больше того, что известно всему свету. Мы с вами так давно не виделись, князь! Со времен нашей последней встречи прошло в два раза больше лет, чем сейчас этой девочке... - Тон у Изабеллы был материнский, жалостливый. Былая самоуверенность, даже заносчивость, и былая легкость исчезли; исчезли и те чуть гортанные нотки, выдававшие сдерживаемую страстность и опасения. Теперь она больше никаких опасений в его присутствии не испытывала. И ничего не боялась. Это была замужняя дама, мать, бабушка; дни ее клонились к закату, меч в ножнах повешен на стену за ненадобностью, замок отнят; и ни один мужчина больше не являлся ее врагом.

- Да, я был женат, принцесса. Но моя жена умерла в родах, а я в то время воевал. Это случилось очень давно. - Он говорил резко, отрывисто.

Она ответила банальностью и по-прежнему жалостливым тоном:

- Ах, как печальна жизнь, князь Андре!

- А когда-то вы и не подумали бы сказать так - помните, на стенах замка Моге. - Голос его звучал еще более отрывисто: сердце пронзила острая боль при виде ее - такой. Она равнодушно посмотрела на него своими серо-голубыми глазами - просто посмотрела, и все.

- Да, пожалуй, - согласилась она, - вы правы. Но если бы мне тогда позволили умереть на стенах замка Моге, я бы сочла это счастьем, веря, что жизнь заключает в себе великий страх и великую радость.

- Но это действительно так, принцесса! - сказал Андре Калинскар, поднимая к ней свое смуглое лицо - не успокоившийся и еще не до конца реализовавший свои возможности человек. Она лишь улыбнулась в ответ и сказала своим ровным материнским тоном:

- Для вас - возможно.

Подошли другие гости, и она, улыбаясь, заговорила с ними. Андре отошел в сторонку; он выглядел больным и печальным; он думал о том, насколько был прав, ни разу больше не посетив замок Моге. Все это время он мог считать себя честным человеком. И в течение сорока лет с надеждой и радостью вспоминал красные октябрьские листья дикого винограда, вьющегося по стене замка, и жаркие летние вечера времен его осады. Только теперь он понял, что предал тогда все это, утратил самое драгоценное. Пассивный герой, он полностью отдался в руки Судьбы; однако дар, который он задолжал ей, единственное, что может быть даровано солдату, - это смерть. А он тогда утаил ее дар. Не смирился с Судьбою. И теперь, шестидесятилетний, после стольких лет, стольких войн, стольких стран, должен оглянуться и увидеть наконец, что все потеряно, что сражался он зря, что в замке нет никакой принцессы.

Урсула Ле Гуин.

Дневник Розы

-----------------------------------------------------------------------

Ursula K.Le Guin. The Diary of the Rose (1976).

Пер. - А.Думеш. "Миры Урсулы Ле Гуин". "Полярис", 1997.

OCR & spellcheck by HarryFan, 31 March 2001

-----------------------------------------------------------------------

30 августа

Доктор Нэйдс посоветовала мне вести рабочий дневник. Она сказала, что если тщательно и прилежно записывать каждый шаг, то потом можно перечитать записи, вспомнить свои наблюдения, заметить ошибки и сделать соответствующие выводы, отследить прогресс в позитивном мышлении или отклонения от него и таким образом постоянно корректировать направление работы при помощи метода обратной связи.

Я обещаю делать записи в этой тетради каждый день и перечитывать их в конце каждой недели.

Конечно, жаль, что я не вела такой дневник во время ассистентской практики, но теперь, когда у меня есть собственные пациенты, это гораздо важнее.

На вчерашний день у меня было шесть пациентов - полная нагрузка для врача-скописта, но четверо из них - дети, больные аутизмом, с которыми я работала весь год для исследований доктора Нэйдс по запросу натального псих. бюро (мои записи по этим вопросам хранятся в клинич. псих. делах). Остальные двое - недавно поступившие пациенты: Ана Джест, 46, упаковщица в пекарне, замуж., детей нет, д-з депрессия, направлена городской полицией (попытка самоубийства); Флорес Соде, 36, инженер, нежен., д-з не поставлен, направлен из ТРТУ (поведение психопатическое - агрессивное).

Доктор Нэйдс говорит, что очень важно делать записи каждый день, как только на работе что-то происходит: спонтанность - вот что наиболее информативно в самоанализе (как и в аутопсихоскопии). И лучше все записывать, а не надиктовывать на пленку. А чтобы я не чувствовала себя неловко - дневник надо вести абсолютно конфиденциально и никому не показывать. Это трудно. Раньше я не делала ничего подобного. И мне до сих пор кажется, что я пишу все это для доктора Нэйдс! Возможно, если записи окажутся интересными, я смогу позже показать ей кое-что и получить совет.

Я предполагаю, что у Аны Джест депрессия климактерического периода и достаточно назначить ей гормональную терапию. Вот! А теперь посмотрим, какой из меня получится диагност. Завтра проведу скопические исследования обоих пациентов, мне не терпится начать работу. Хотя, конечно, коллективная работа тоже была очень поучительной.

31 августа

В 8:00 провела получасовой скопический сеанс с Аной Дж. С 11:00 до 17:00 анализировала полученные результаты. NB: На следующем сеансе отрегулировать адаптер правого полушария! Слабая визуальная передача. Слуховое отображение очень тихое, сенсорное - слабое, тела - неустойчивое. Завтра получу лабораторные анализы гормонального баланса.

Я не перестаю изумляться, насколько банальны мысли большинства людей. Конечно, несчастная женщина находится в состоянии ужасной депрессии. Исходные данные в измерении сознания оказались неясными и непоследовательными, измерение подсознания глубоко открыто, но как-то неразборчиво. Хотя то, что я затем выявила в этой неразберихе, оказалось столь тривиальным! Пара старых туфель и слово "география"! Туфли видны неясно - это не более чем схема, контур пары туфель, возможно, женских, возможно, мужских, либо темно-синих, либо коричневых. Хотя у Аны, несомненно, преобладает визуальное восприятие, она ничего не видит отчетливо. Как и многие люди. Как это угнетает! Когда я училась на первом курсе, то часто представляла себе, как прекрасны мысли других людей, думала, как интересно заглянуть в столь разнообразные миры, увидеть всевозможные цвета человеческих страстей и идей. Какая наивность!

Впервые я поняла, как ошибалась, на занятии док. Рамиа, когда мы изучали пленку одного очень известного преуспевающего человека и я заметила, что исследуемый никогда не смотрел на деревья, никогда не дотрагивался до них, не может отличить дуб от тополя или даже маргаритку от розы. Все растущее он определял лишь схематическими понятиями - "деревья" и "цветы". Точно также обстояли дела и с лицами людей, хотя этот человек применял различные уловки, чтобы различать окружающих: он запоминал не лица, а имена - словно этикетки. Конечно, так действуют индивидуумы, у которых преобладает абстрактное мышление, но и восприятие конкретно мыслящего разума часто представляется в виде неразборчивой грязной мешанины - суп из фасоли с плавающими в нем туфлями.

Но не слишком ли я углубляюсь в детали? Весь день я изучала депрессивные мысли и сама впала в депрессивное состояние. Вот, чуть выше написано: "Как это угнетает!" Да, я уже вижу ценность этого дневника. Я слишком впечатлительна.

Конечно, именно поэтому я являюсь хорошим психоскопистом. Но это опасно.

Сеанса с Ф.Соде сегодня не предвидится, поскольку еще не прошло действие транквилизаторов. Пациенты, присланные ТРТУ, часто настолько напичканы лекарствами, что их невозможно скопировать несколько дней.

Завтра в 4:00 сеанс РЕМ-скопирования. Пора идти спать!

7 сентября

Док. Нэйдс сказала, что мои вчерашние записи превзошли все ее ожидания, и предложила показывать дневник, когда у меня вновь возникнут какие-либо сомнения. Спонтанные мысли - не техническая информация, излагаемая в больничных картах. Надо выбросить все несущественное. И обращать внимание на важное.

Сон Аны был интересный, но довольно жалкий. Волк, который превратился в блинчик! Такой отвратительный, расплывчатый, волосатый блинчик. Визуальное восприятие А. четче в состоянии сна, но тонус чувств остается низким (но помни: _ты_ исследуешь пациента - не пытайся встать на его место). Сегодня начали курс гормональной терапии.

Ф.Соде проснулся, но он в таком смятении, что не в состоянии Идти на сеанс скопирования. Напуган. Отказывается от пищи. Жаловался на боль в боку. Я думала, он не понимает, в какой клинике находится, и сказала, что в физическом отношении с ним все в порядке. Он ответил: "Откуда, к черту, вы это знаете?" - что действительно справедливо, поскольку пациент, согласно обозначению "V" в больничной карте, одет в смирительную рубашку. Я осмотрела Соде и обнаружила кровоподтеки и ушибы. Рентген показал перелом двух ребер. Я объяснила пациенту, что он находился в состоянии, когда насильственное ограничение подвижности было необходимо, чтобы избежать повреждений, которые он мог нанести сам себе.

Он сказал: "Каждый раз когда один из них задавал вопрос, второй бил меня". Соде несколько раз повторил эту фразу, смущенный и злой. Параноидальные галлюцинации? Если после того как пройдет действие лекарств, ничего не изменится, я буду придерживаться этого предположения. Соде реагирует на меня довольно хорошо. Когда я пришла к нему с рентгеновским снимком, он спросил, как меня зовут, и согласился поесть. Мне пришлось извиниться перед ним - не лучшее начало в лечении параноика. Агентство, которое прислало пациента, или врач, который его принимал, должны были отметить повреждение ребер в больничной карте Соде. Подобная небрежность внушает беспокойство.

Но есть и хорошие новости. Рина (объект исследования аутизма номер 4) сегодня увидела личностное предложение. Увидела - тяжелым, черным, букварным шрифтом, все целиком на переднем плане измерения сознания: "Я хочу спать в большой комнате". (Она спит одна из-за недержания кала.) Предложение держалось ясно около 5 секунд. Рина мысленно видела его так, как я - на голографическом экране. Я наблюдала слабую мысленную вербализацию, без применения голоса, без единого звука. Рина никогда еще не говорила о себе в первом лице, даже сама с собой. Я рассказала о происшедшем Тио, и он спросил девочку после сеанса:

- Рина, где ты хочешь спать?

- Рина спит в большой комнате.

Ни одного местоимения, ни единого проявления воли. Но однажды она скажет "_я хочу_" - скажет громко вслух. И на этом, возможно, построится личность: на основании сказанного. Я хочу, а потому существую.

Так много страха вокруг. Откуда столько страха?

4 сентября

На оба выходных уезжала в город. Провела время с Б. в ее новой квартире на северном берегу. Она живет одна в трех комнатах! Но мне не очень нравятся эти старые здания, полные крыс и тараканов, и вся обстановка там такая старая и странная, словно по углам притаились года бедности и голода и поджидают своего часа. Я была рада вернуться домой, в свою маленькую комнатку, где я по-прежнему одна, но где рядом, на том же этаже, живут друзья и коллеги. Все выходные мне хотелось написать что-нибудь в дневнике. Привычки появляются у меня очень быстро. Непреодолимая тенденция.

У Аны заметные улучшения: одета, волосы причесаны, вязала. Но сеанс прошел довольно уныло. Попросила ее подумать о блинчиках, и все подсознательное измерение заполнилось волосатым, мрачным, плоским волком-блином, хотя в измерении сознания пациентка покорно пыталась визуализировать чудесный сырный блин. Не так уж плохо: цвета и контуры получаются отчетливее. Я все еще рассчитываю на обычное гормональное лечение. Они, конечно, предложат ЭКТ, параллельно возможен и анализ результатов скопирования, мы бы начали с волка-оладьи. Но действительно ли нужно это делать? Двадцать четыре года Ана работала упаковщицей в пекарне, ее физическое здоровье оставляет желать лучшего. Она не в состоянии изменить жизненную ситуацию. По крайней мере при нормальном гормональном балансе она сможет смириться с собственной жизнью.

Ф.Соде: отдохнул, но все еще крайне подозрителен. Чрезвычайно испугался, когда я сказала, что пришла пора для первого сеанса. Чтобы успокоить его, я села и начала объяснять сущность и действие психоскопа. Соде внимательно слушал и наконец спросил:

- А вы собираетесь использовать только психоскоп?

- Да, - ответила я.

- Не электрошок? - не унимался он.

- Нет.

- А вы можете мне это пообещать? - поинтересовался он.

Я объяснила, что я - психоскопист и никогда не работала с оборудованием электроконвульсивной терапии, что этим занимается совершенно другое отделение. Я сказала, что в настоящий момент работа с ним носит диагностический характер, а не терапевтический. Соде слушал очень внимательно. Он человек образованный и понимает разницу между диагностикой и терапией. Интересно, что он попросил меня _пообещать_. Подобные действия не подходят под параноидальную схему: люди не просят обещаний у тех, кому не доверяют. Соде покорно пошел со мной, но, войдя в комнату скопирования и увидев аппаратуру, остановился и сильно побледнел. Я рассказала шутку док. Авен с зубоврачебным креслом, которое она обычно использовала для особо нервных пациентов.

- По крайней мере это не электрический стул, - вздохнул Ф.С.

Я считаю, что, когда имеешь дело с интеллигентными людьми, лучше не делать тайны из процесса диагностики и лечения, демонстрируя таким образом свое превосходство над пациентом и заставляя его чувствовать себя беспомощным (см. Т.Р.Олма "Техника психоскопии"). Поэтому я показала Соде стул и электродный шлем и объяснила, как все это действует. Соде понаслышке знал кое-что о психоскопе и задавал вопросы, свидетельствующие о его инженерном образовании. По моей просьбе он сел на стул. Пока я укрепляла зажимы шлема. Соде обильно потел от страха, и запах пота, очевидно, очень смущал беднягу. Если бы он знал, как пахнет Рина, когда в очередной раз наложит в штаны! Соде закрыл глаза и так сильно вцепился в подлокотники, что у него побелели кисти. Экраны тоже оставались белыми.

- Но ведь вам совершенно не больно, разве не так? - шутя спросила я через некоторое время.

- Не знаю.

- А что, больно?

- Вы хотите сказать, что аппарат включен?

- Уже девяносто секунд.

Он открыл глаза, попытался оглядеться, насколько это позволяли зажимы электродного шлема, и спросил:

- Где экран?

Я объяснила, что исследуемому никогда не показывают работающий экран, поскольку воплощение мыслей может оказаться весьма волнующим и беспокоящим.

- Наподобие фоновых шумов от микрофона? - Соде применил сравнение, точно такое, какое обычно использует на сеансах док. Авен. Ф.С. - определенно образованный и умный человек.

NB: Умные параноики чрезвычайно опасны!

- Что вы видите? - спросил он.

- Сидите спокойно, - ответила я, - я хочу видеть не то, что вы говорите, а то, что думаете.

- Но это, в общем-то, вас не касается, - буркнул Ф.С., хотя и довольно вежливым тоном, как будто пытался пошутить.

Между тем белый цвет страха на экране поглотили темные, интенсивные волевые витки, а через несколько секунд все измерения сознания закрыла роза: распустившаяся розовая роза, прекрасно ощущаемая и визуализированная, четкая и устойчивая.

- О чем я думаю, доктор Собел? - спросил Соде.

- О медведях в зоопарке. - Интересно, почему я так ответила пациенту? Самозащита? От чего?

Соде засмеялся, и подсознание стало кристально-черным, рельефным, роза потемнела и заколебалась.

- Я пошутила. Не могли бы вы вернуть розу? - Экран тут же побелел, отображая реакцию страха. - Послушайте, - настаивала я, - так мы далеко не уйдем, есл